Избранное — страница 51 из 105

Он заверил Гекша в своей благодарности и эту благодарность затем возвел в принцип. В конце концов он был счастлив хотя бы уже потому, что поступки его соответствовали словам и обещаниям. Доброму Гекшу пришлось до поры до времени удалиться от мира, уйти в заточение, ждать, укрывшись от всех, кроме Махоня и его доброй болезненной жены. Гекш превратился в тайну, известную лишь троим и четвертому — богу. И жалость, безграничная жалость терзала Махоня при мысли, что пан Гекш пребывает один на один с самим собой в вечном мраке подвала, которого не могут и не смеют развеять лучи солнца. А Гекш такой старый человек! Он зависит от него, Махоня, и от его жены, как новорожденный ребенок — от материнского молока, как это трогательно, как прекрасно, что бог избрал его, именно его, Махоня, хранить старика от превратностей судьбы, служить ему во всякое время и во всем, даже в том, что людям представляется низким и отвратительным. Но, Иисусе сладчайший, разве не омывали добродетельные еврейские женщины ноги простым путникам, когда те входили в дом? Это он понимал, не раз возвращался к этому в мыслях и всякий раз находил в своих поступках что-нибудь новое, прекрасное, так что мог любоваться собой и играть своими чувствами с таким же восторгом, с каким ребенок играет куклой.

Пускай где-то грохотали орудия, пылали города и леса, пускай умирали ежечасно тысячи людей — ничто до него не доходило. Он не воспринимал даже действительности, в которой жил, не замечал города, разделенного на две части. И город был далеко от него. Когда же надо было выйти из дому и что-нибудь доходило до его ушей, он высокомерно проходил мимо и еще горячей молился о прощении чужих грехов, нетерпимости, ненависти, убийств, которые терзали человечество, как осенние ненастья — деревья. Да, вокруг был злой, грешный мир, и понадобится еще много таких, как он, Махонь, чтобы бог перестал испытывать это поколение, одно из самых неблагодарных и самых непонятных.

И тут Киршнер распорядился вывесить на каланче карту, на которой были изображены реки, моря, пылающие города и по которой протянулась синяя линия фронта, похожая на изогнутую курительную трубку. Гекш напрасно ждет в темнице! Немцы завладеют всем миром! От этого Махонь пришел в смятение, мысли его сбились, словно поезд, сошедший с рельсов. Пошли прахом его труды и заботы, они утратили всякий смысл, а бессмыслица никому не приходится по вкусу, даже господу богу. Махонь замирал от страха, боясь глубже копнуть в своей душе, чтобы не открылась какая-нибудь горькая правда, противоречащая его правде, отчего все полетит кувырком. Он страшился стен, земли, по которой ходил, боялся солнца и воздуха, которым дышал, потому что все это было тесно связано с Гекшем. Они могли донести до изгнанника весть, что он, Махонь, мысленно начинает предавать его. Трудно было поверить, как быстро и опасно оживают понятия и бездушные вещи, как умеют они грозить и нагонять страх.

Карта висит на каланче, а Гекш ничего о ней не знает, не может знать о том, что немцы через Урал и Сибирь готовятся в поход на Индию, а оттуда — на американский континент. Он, Махонь, ничего не сказал старику и уже пятый день посылает к нему свою больную жену. В его, Махоня, власти лестница в подвал, железные двери и самое главное — отвратительный старик с колючими блестящими глазищами, терпеливо, но напрасно ожидающий во мраке того, что никогда не наступит. Никогда старику не увидеть ни квадратной площади, ни своего дома, не пройтись по комнатам, по каменным ступеням, сбитым человеческими ногами. Все для него погибло. И бог отвратил от него лицо свое, как отвратил от всех евреев, дабы снова напомнить им о божьем сыне, которого они распяли. Гекшу не на что надеяться. Его имущество переписано на имя Махоня, и так оно и останется за ним. Эта мысль, неслыханно новая, настолько взволновала Махоня, что временами он выходил из магазина, желая убедиться, что карта все еще висит на своем месте, что она ему не привиделась, что все возникшее в его душе истинно и неотвратимо. Глаза на его широком лице горели.

В толпе перед пожарной каланчой толкался и старый Мюних. Он искал на карте сына, своего шалопая, и, не найдя, с болью в сердце отправился в трактир к Домину.

А когда стемнело и наступила глубокая ночь, у карты остановился одинокий прохожий в очках, в шляпе, надвинутой на глаза. Руки он держал в карманах. Вдоволь наглядевшись на карту, он выругался и твердым шагом свернул в узкую улицу. Голос его был точь-в-точь, как у Ремеша, по прозвищу Шеф.

БАРАБАНЫ

Фарник вернулся домой. С Дриней он расстался в городе.

— Наконец-то явился! Ты и на Страшный суд опоздаешь! Иди-ка скорей к Пастухе! Он хочет с тобой поговорить — батрака-то его в армию забирают. Не пропустил маленькую? А ну, дыхни. — И Фарничка уже сунулась к мужу, но тот бросил на нее злобный взгляд и замахнулся. — Ах, ты драться? Ну, знаешь ли! — Фарничка успокоилась, не учуяв запаха паленки. — Сбегай к нему! Только смотри не продешеви! Все нынче дорого — война, не забудь. И девчонка у тебя на выданье. Что зятю-то дашь?

— Какому еще зятю? — остолбенел Фарник.

— Обыкновенному. Когда-нибудь выйдет замуж, вековухой не останется. Пятнадцать лет ей, годика через два, глядишь, и под венец пойдет, об этом уже теперь надо думать. Кстати и дом побелить, крышу залатать, а ты не больно-то обо всем этом заботишься. Пьянчуга! Тебе лишь бы глотку залить!

Ни к чему все это. Пронзительный голос жены ввинчивался в голову Фарника с немыслимой скоростью. Сколько лет прожили вместе, а он никак не привыкнет к ее голосу. Ни к чему все это. Да что поделаешь — не развенчаешься теперь. Пастуха звал? Вот так новость! Фарник встал. Он был голоден, но не попросил жену накормить его. Пастуха звал? Вот так новость!

Жена вышла за ним на улицу. Фарники ничего не скрывали. И тут вся деревня тотчас узнала, что Фарник не должен продешевить, потому что нынче все вздорожало из-за войны, опять же — дочери пятнадцать лет и дом небеленый, прохудилась и крыша. Все это разносилось по дворам, проникало через стены планицких домов, а остальное поглотило журчанье речки, заросшей по берегам ольшаником.

Фарничка победоносно стояла посреди дороги как статуя. Муж шагал на верхний конец деревни к каменному дому. Фарничка видела этот дом и трехэтажную мельницу позади него. Никогда ей и в голову не приходило, что она с таким удовольствием будет глядеть на эти здания.

— Добрый день!

Пастуха, не оглядываясь, предостерегающе поднял палец. Он сидел на стуле у запруды и смотрел в клокочущую прозрачную воду.

Фарник осторожно приблизился к нему.

— Молчи и гляди хорошенько! — прошипел мельник.

Затвор был открыт. Зеленоватая вода, бурля, скользила по бетонному стоку, кружилась воронками, била, словно ключом, со дна, разливалась широким кругом и убегала меж высоких берегов.

Над водой нависла туча мошкары. Солнечные лучи, прорвавшись сквозь листву старых ольховых деревьев, падали на пруд. Там, где легли тени, вода была темнее. В солнечных бликах мошкара мелькала серебристым пухом. В тени же оставалась мошкарой.

Из воды выпрыгнула форель. Рыбка полумесяцем блеснула в воздухе и шлепнулась в пруд.

Пастуха и Фарник переглянулись. Пастуха первый поглядел на Фарника, приподнял брови, выставил вперед подбородок.

— Молчи и гляди знай!

В стоке мелькнул желтый лист вербы.

Рой мошкары неутомимо кружил в жарком усыпляющем воздухе. Веки слипались, дыхание становилось ровнее. Падающая вода тонко, предостерегающе звенела. Громче всего этот звук слышался над водопадом в белом тумане водяных брызг. То ли это пел неутомимый рой мошкары, то ли ветер в ветвях старых деревьев. Но он присутствовал всюду, как солнце.

И не мешал тишине.

Не мешали ей и два человеческих лица. Одно — смуглое, с грубыми чертами: нависший на лоб клок волос, брови, полуоткрытый рот, черная щетина на подбородке, — недоумевающее лицо терпеливого человека, готового ждать и молчать в этом затерянном уголке мира.

Лицо и круглая большая голова второго блестят от пота. Этому все ясно, здесь для него нет тайн, и все его мысли здесь, где и он сам. Ему понятен звенящий предостерегающий звук, который доносится отовсюду, и вода, скользящая и бурливая, и рои мошкары, и старый ольшаник. Он только боится, что его оторвут от запруды и вся картина после этого замутится, словно глаза больного, поэтому он и велел смуглому глядеть и молчать.

По воде расходятся круги.

Расходятся и исчезают, а звенящий звук стоит в воздухе. Это даже не звон, а скорее тонкий-тонкий свист. Он едва слышен. Но он присутствует всюду.

— А-а-а! — зевнул Пастуха. — Все это мое, Фарник, — показал он на зеленоватую воду. — Сидеть бы так, ни о чем не думать, глядеть и глядеть. Это все мое.

Фарник сидел на корточках. У него затекли ноги, и он опустился на траву. Бросил в воду сухую веточку.

— Рыба выпрыгнула и сожрала мошку. Глупые они, если позволяют себя жрать, — задумчиво произнес Пастуха.

— Природа.

— А чего они выше не поднимаются? Места там много. Будь я мошкой, только бы меня и видели! Лишь бы от воды подальше! Я бы летал высоко!

— Вас бы птицы сожрали! Ам — и нет вас.

— Вишь ты! — Пастуха озадаченно посмотрел на Фарника. — Плохо мошкаре, всяк сожрать норовит. И правильно, на то она и мелковата. Рыбы тоже жить хотят — ну и пускай мошкару жрут. А-а-а, такой рыбе лучше, чем мошке, да-да. Так?

— Конечно! — Фарник начал сомневаться в словах жены, в наказе Пастухи.

— Жарища!

Пастуха вытер лоб.

— Н-да. Парит.

— Парит? — Пастуха посмотрел на небо. Это был новый повод для ленивых размышлений. — Небо чистое. Но вот выплыло пятнышко, глядишь — тучкой стало. Ветер подул, и изволь — радуйся! Полил дождь.

Фарник обхватил поджатые колени и положил на них черный подбородок.

— Ну, так, значит, ты пришел.

— Жена мне сказала.

— А-а-а, я ей наказывал. Она говорила, что ты в городе был. Карту видел?