Избранное — страница 54 из 105

«К черту такую работу! — думает Минат. — Где-нибудь молотилку крутит электричество либо мотор, а здесь мы с Фарником надрываемся, словно лошади. Но если бы здесь было электричество, мы с Фарником снова сидели бы без работы. И этак плохо, и так скверно. Глупо устроен мир. Фарнику хорошо, он хоть на время устроился. Пастуха нанял его к себе. Само собой, ведь Имриха берут в армию. Война! О чем бы ни думал, все она приходит на ум. Лучше бы всего ни о чем не думать. А кто так сумеет жить? Хотел бы я видеть такого волшебника. Разве что бабы так живут. Если можно прожить не думаючи, от всего как-то убежать, ослепнуть, оглохнуть, но не совсем, понятно, а только так, чтобы видеть и слышать одно хорошее да красивое. Кто так сумеет? Оставлю такие мысли, они ни к чему не ведут».

И Минат заговорил с Фарником:

— Я слышал, тебя Пастуха к себе в работники нанимает?

— Верно. Мы вчера договорились.

— Это хорошо. Без дела шататься не придется, у кого попало работу просить. Пастуха — сума переметная, как говорится, и нашим и вашим, но с ним можно поладить… Я его, шельму, еще мальчишкой помню, и тогда уже он был этакий скользкий. Из Америки вернулся щепка щепкой. А дома опять откормился. Тебе повезло.

Наклон — круг. Наклон — круг…

Женщины сгребают солому. Хозяин поддевает ее деревянными вилами и закидывает на чердак. Летит мякина. Герибан жмурится.

Молотилка гремит, издавая отчетливый, резкий стук. Ее слышно далеко вокруг, за садами, в полях, до самых гор.

Наклон — круг…

— Тебе повезло. За лошадями ходить ты умеешь, что еще надо. А я все по-старому: тут ухвачу, там ухвачу, потом дня три простаиваю. Ты и сам знаешь. Слыхал я, что осенью будут нанимать на работу в лес. Стану лесорубом. К черту такое дело! Опять же война. Лес-то для немцев пойдет, а как скажешь «немец», так будто сказал «война». Противно.

Наклон — круг…

— Чего улыбаешься, будто знаешь что-то. Ну, говори.

Молотилка гремит, издает отчетливый резкий стук. Он чем-то напоминает барабаны Леммера.

— Война тянется уже четырнадцать месяцев, товарищ Минат, а Москва все еще стоит. И вторая зима не заставит себя долго ждать. Не заставит. И не заметим, как все вокруг будет белым-бело. Или…

И Фарник словами Дрини заговорил о воде, о давлении, говорил быстро, уверенно, чтобы не думать о барабанах Леммера, которые гремели в дребезжащей молотилке.

Минат пал духом, и Фарнику теперь это было непонятно. Но он знал, что сперва все должно улечься в голове Мината, как улеглось в его собственной.

МЕРТВЫЕ НЕ ПОЮТ

— Вылитый Христос!

Кляко смотрится в зеркальце и качает головой, выставляя вперед заросший подбородок. Бородка густая, рыжеватая, аккуратно подстрижена вровень с уголками губ. Бреясь, он обычно говорит: «Если я отпущу бороду, увидите — буду рыжий, как лиса. Волосы у меня каштановые, а на лице — рыжие. Может, вы знаете, почему это так?» Серьезно над этим он не задумывался. И когда борода в конце концов отросла, он часто гляделся в зеркальце и говорил себе: «Вылитый Христос, — втайне ненавидя эту рыжину. — Творить чудеса я не умею, и потому меня назначили командиром батареи».

За тем же столом сидит поручик Кристек, подперев голову руками. Он сидит здесь с утра и просидит так до ночи, а если его о чем-нибудь спросить, грубо выругается и опять будет упорно молчать.

«Он кончит тем, что спятит», — думает иной раз Кляко. Они стоят на этой огневой позиции два месяца. Уже несколько недель он, Кляко, командует второй батареей, наивно полагая, что обязан интересоваться душевным состоянием своих подчиненных.

— Кристек! Почему тебя не сделали командиром?

Поручик Кристек не отвечает.

«Н-да, так оно и должно быть. Кристек должен сидеть молча, подпирая голову руками. Обязан ли он отвечать Кляко? Нет, не обязан! А почему нельзя спросить Кристека, тем более зная, что тот не ответит?»

— Что бы ты сделал, став командиром?

Кляко знает, какой последует ответ, и потому теребит бородку, сожалея, что через вход в блиндаж не проникает солнце. Тогда было бы видно, как сыплется перхоть.

— Дерьмо! — смачно отвечает Кристек, и кажется, что вокруг начинает вонять. Поручик громко хохочет и потом еще долго сидит, ухмыляясь.

Раньше Кляко думал, что это новые проявления безумия, и лишь недавно убедился, что Кристек вполне серьезно и даже наслаждаясь представляет себе, как к нему приходят солдаты и добиваются от него хоть словечка. А он ничего им не отвечает. Солдаты вызывают командира дивизиона, тот — командира полка, все стараются вытянуть из Кристека хотя бы слово. А ему плевать, он не скажет ничего, он будет молчать даже перед генералом. Он ничего не скажет, не поднимется из-за стола, пальцем не шевельнет, чтобы взять телефонную трубку, не отдаст ни одного приказания. А ночью ляжет на нары и будет спать, сколько ему вздумается. Потом он снова сядет на свое место, ординарец принесет ему жратвы, а иной раз и немного рому. Он выйдет из блиндажа только за нуждой, да, выйдет, потому что его нужда важнее всякого генерала и любого военного начальства… Все это однажды пьяный Кристек рассказал поручику Кляко, и тот его понял. Кристек теперь пил, и было бы что — пил бы не меньше Гайнича. От прежнего Христосика ничего не осталось. С тех пор как он научился пить и похабно ругаться, беззаботно отсиживаться в блиндаже, Кристек завоевал симпатии солдат. Он забросил свои каски и дал под зад коленкой ординарцу, запретил приносить ему в блиндаж эти ночные горшки, видеть он их не может. Никто не называл его теперь Христосиком, в этом не было нужды.

— Что-то Гайнич поделывает? Что делает этот калека, этот герой, кавалер Железного креста? — спрашивает Кляко и сам себе отвечает: — Кутит, — и умолкает.

После этого он прячет зеркальце в нагрудный карман, ерошит бородку. Взглянув на Кристека, тотчас же отворачивается и думает: «Нельзя на него смотреть. Я возненавижу его. У него всегда одно и то же выражение лица, и это действует мне на нервы. Он, правда, не виноват, но я-то тут при чем? За что меня заставляют вечно на него смотреть? Может, я его уже ненавижу. Всегда одно и то же лицо! Тот же самый стол, нары, застеленные зелеными и черными одеялами. Когда я завтра проснусь, все повторится». И Кляко озирается, будто впервые попал в этот блиндаж. Он в смятении. Если он будет глядеть на Кристека и дальше, не прекратит этого занятия, смятение перейдет в страх, и тогда он, Кляко, сделает какую-нибудь мерзость, например, даст Кристеку в морду или… все может статься. Дело не только в одной проигранной жизни.

— Привет, господин Виттнер. Вот так сюрприз! — И Кляко недоумевает, не понимая, откуда взялся призрак, и именно сейчас, когда это всего опаснее. — Удобрили вы высотку триста четырнадцать? Безусловно! Ну вот, видите, а то некоторые утверждают, что от этой войны один только ущерб. Я по-прежнему воюю, тяну, в общем, лямку, как говорится, и могу выдать вам секрет: все это у меня в зубах навязло. Но это дело давно известное. Старина Гайнич смылся. В один прекрасный день бросился в санчасть, а оттуда отбыл со славой в Vaterland, unter die Hohe Tatra, unter das schönste und höchste Gebirge der Slowakei[59]. Он благодарит вас за Железный крест и сказал, что напишет благодарственное письмо тому идиоту и педерасту в одном лице.

Ну ладно… А меня назначили командиром второй батареи. Впрочем, все это пустяки, и вам они не интересны. Вы помните, как… Что я говорю! Вы не можете помнить. Словом, мы тогда отступили на всем участке фронта, и наши солдаты радовались, что идут прямехонько домой. И я так по глупости своей думал. Отступали все словацкие батареи. При этом русские взяли в плен нашего командира полка, судетского немца, и с ним еще двадцать словаков. Те, попав в плен, повесили своего командира на первом же суку. Так говорят, и я этому охотно верю, потому что он был первостатейной скотиной. Но о том, что произошло дальше, я мало что знаю. Человек вроде меня здесь мало что знает. Вашим соплеменникам удалось остановить наступление русских и перейти в контрнаступление. Вас это радует, да? Мы все лето проторчали в тылу, извели стопы бумаги на акты о том, как «пан пес потерял свой хвост». Могу сказать точно: семнадцать актов составили мы на брошенные орудия, лошадей, боеприпасы и все прочее. Ну и насочиняли мы там! И я сочинял, да что я! Но у нас тут есть один поручик, Кристек по фамилии. Нет-нет, его вы не знали. От этих актов он совсем пал духом. Бедный парень даже пить начал. Слишком близко принял к сердцу, что мы в этих актах сочинили множество красивых и интересных сказок. Надо же было как-то объяснить наше беспорядочное бегство без оглядки. Нет? На войне и такое бывает. «Немцы догадаются — расстреляют нас!» — даже во сне кричал этот парень. Словом, он совсем пал духом. И запил горькую. Лишь изредка я мельком вспоминаю ваш французский коньяк. Он был великолепен, ничего не скажешь. Боже мой, было же такое время! Пить теперь нечего, просто хоть плачь. И если бы вы знали нашего каптера, господин Виттнер, если бы вы знали его, вы бы только плюнули: тьфу! Мы на Кавказе вот уже третий месяц стоим на месте. Я отрастил бородку и думаю, что принадлежу к поколению, которое от нечего делать проклял господь бог. Ну, пока, пока — и молчать! Я приказываю молчать, черт возьми! Гнить и молчать! Я завидую вам, многоуважаемый господин Виттнер, страшно вам завидую. Вы уже сгнили насколько положено, ваши кости пока не рассыпались, что еще вам нужно? У вас уже все позади. А я вынужден глядеть на Кристека, на его лицо, подпертое руками, встречать его тяжелый взгляд, видеть нары, одеяла, котелки с объедками на дне. Но хотя я начинаю ненавидеть этого Кристека, он все-таки редкостный парень — такого поискать. Принципиальный парень. И боялся он принципиально, хотя со своими двумя касками был посмешищем всей батареи. Он сумасшедший! Сумасшедший ли? Я просто подонок, но всякая душа да хвалит господа, ибо не пробил еще двенадцатый час. Если бы у меня был литр рома, мать честная, мы бы с Кристеком здорово тяпнули. А так я могу только дать ему по морде».