Избранное — страница 70 из 105

Знакомы эти места Адаму, он тут каждодневный гость. Палка его не стучит, хоть и тычет он ею вправо — влево. Острие палки мягко погружается в податливые пучки травы. А он идет себе и идет, знай шагает, и по лицу его ничего не прочтешь. Ни по мертвым глазам.

Под башмаками зачавкала вода. Это Адам идет через мочажину, через трясину, которую сушит и не высушивает солнце, и, когда на нее ступает нога человека, она вздрагивает и прогибается, словно резиновая. А он идет себе, знай шагает, размеренно, будто заводная машина. И усталость его не берет, и дыхание все такое же ровное.

Под ногами уже не трава, а толстый и мягкий ковер из мха. Это роща подает знак: «Я уже близко, Адам, совсем близко — ты по мху ступаешь. Мох мой мягкий, словно пух. Иссиня-зеленый! Ах, Адам, до чего же я забывчива! Откуда тебе знать, что такое — иссиня-зеленый? Прости, если можешь». «Прощаю тебя, прощаю, забывчивая роща!» «Спасибо, Адам, ты добрый человек». И роща замолкает. Слышно только ветер, скользящий по макушкам елей.

А Адам все идет, все шагает. Подымается уже на вершину, крутую, будто кровля.

Пахнет можжевельником.

Пахнет можжевельником, а он идет между его кустами, шагает без устали, ни на что не оглядываясь. Как и его отец. Только отец идет вперед, нагнув шею, точно бык.

И вот Адам останавливается.

Палка клюнула и попала в яму. Яма — это язва в земле. Края ее присыпаны щепой и комками глины. Кто-то вырвал у земли пень с корнями, да и спрятал куда-то. Вокруг много таких ям, а подальше белеют еловые пни. Так, так. Лес вырубили, свели, и теперь корчуют. Потом эту землю распашут. Испокон века повелось так на Кисуцах. Эта вырубка на совести у Адамова отца. Ну и пускай он держит ответ сам перед собой. И будет держать. Хотя ему что! Совесть у него, как мешок без дна, — все в нее уместится. Так, так… Отец купил лес, зимой ели вырубил, зимой же и продал, а слепой сын корчует пни. Грех останется в семье.

Возле белеющего пня Адам скинул с плеча цепь, снял с руки моток веревки, вытащил из-за пояса топор и опустился на колени. Ощупал землю вокруг пня, обошел его кругом на коленях; корень, торчащий над землей, обрубил, другой поддел топорищем и выдернул, вытащил с силой из земли. Мелкие корни оглушительно трещали, словно зажженная смолистая лучина.

Пень ощетинился обрубками корней.

Адам перевел дух. Все еще стоя на коленях, снял шапку, вытер ею потное лицо. Расстегнул рубаху, обмахиваясь ладонью, с упреком поднял лицо к небу, к солнцу.

— Желтое солнце и два черных голубя с белыми отметинами, — вспомнил он с недоброй усмешкой. — А этот какого цвета, а? — Он взвесил на ладони камешек и равнодушно отбросил его. Снова лицо его омрачилось, беззаботность будто сдуло.

Он схватил кирку и поднялся. Поплевал на руки и с размаху всадил ее в землю. Обкопал пень кругом. Затем снова топором обрубил сплетенье корней, отложил топор за спину и опустился на колени.

Руками Адам выгребал раскопанную землю. Стоя на коленях, он обходил пень, кланялся, выпрямлялся, раскачивался равномерно и с такой покорностью, что казалось, будто он покаянно молится. Алтарь — большой пень, и перед ним кающийся грешник — слепой Адам.

Соленый пот заливает лицо, но он его не вытирает. Пальцы и ладони изранил он себе на острых обрубках корней, но не издал ни стона и все кланялся и выпрямлялся, молился беспощадному богу, воплощенному в виде этого пня или просто скрыто живущему в нем.

Над вырубкой пролетала ворона и хотела каркнуть. Двести лет летает она над кисуцкими горами, а такого дня еще не видала. Она хотела приветить его, восславить карканьем. Но когда увидела слепца, кающегося беспощадному богу, крик замер у нее в толстом клюве, и она улетела. Улетела прочь, подальше в горы, сказав себе, что никогда не вернется на это место позорища.

Слепой больше не кланялся. Он встал, размахивает киркой.

И тут роща сердито зашумела. Поднимая черные лапы елей, мотая тонкими верхушками — заскулила, загудела. Это был громкий стон, он понесся в долины, врываясь в избы, и был таким необычным, что люди выходили на крылечки и поглядывали на грозное небо:

— Гроза надвигается.

— Недолгая будет, да лютая, — озабоченно говорили они.

— Слепыш мой, где ты? Ни за что пропадешь, — скулила мать заодно с ветром и глядела на горы.

— Воротись! — кричала мать, но ветер относил ее плач, будто полову.

Небо заволокло. Закрыло чернотой, как огромным вороньим крылом.

Зарыдала роща, затрещали ели. Страшный шум поднялся — это роща заговорила:

— Адам, добрый человек, беги домой, пока не поздно. Не видишь разве, что небо чернотой затянуло? Ветра — не слышишь?

— Слышу, роща, слышу. Только разве небо может быть черным? Черные — это голуби с белыми отметинами на шее.

— Я позабыла, Адам, позабыла. Ты не знаешь ведь, что такое — черное. Бывает и небо черным — перед грозой. Беги домой, Адам, пока не поздно.

— Гроза будет?

— Да, Адам, гроза! Беги!

— Не могу я, ушел бы, да не могу. Надо пни корчевать. Два-то выворочу до конца дня. Тогда отец с братом не выгонят меня из дому.

— Кто сказал тебе, что они выгонят тебя из дому?

— Мать мне сказала, моя добрая мать.

— Твоя мать добрая.

— Ты это знаешь?

— Знаю, ведь люди мне все говорят.

— Оставь меня. В другой раз потолкуем. Корчевать мне надо, два пня до вечера выворотить.

— Замолчи, перестань кланяться, добрый человек! Но коли не можешь иначе, — руби, подрубай, а я пойду своей дорогой! Эй, ели мои, сосны, липы в долинах и яворы вдоль дорог, боярышник на межах, — подтяните ветру, пусть у людей кровь стынет в жилах! Слишком много среди них завелось неправедных. Взять хотя бы твоего отца с братом, Адам. Эй, туча ярая! Мечи молнии, крести небо и землю! Рази неправедных в хари! Лупи их, как мой добрый человек лупит по корням. Бейте их, ничтожьте, жгите, чтоб извести злое семя! Все зло, все, что живет с нечистой совестью, спасай свою душу…

— Смилуйся, не убивай!

— Коли просишь, коли ты просишь…

Тяжелые капли дождя застучали по вырубке. Наступила тьма. Ночь. Роща заревела раненым зверем. Молнии сжигают воздух, и он клокочет, бурлит, и на всем огромном пространстве — одно-единственное существо, которое не замечает темных сил и не боится их.

Это добрый человек Адам.

Окровавленными ладонями он выгреб уже всю землю из-под пня и когда над вырубкой грянул гром, последний раз рубанул Адам по корню и обрубил его. В шипении молний, в грохоте, от которого сотрясались земля и душа Адама, он зацепил пень и выворотил его из болотистой ямы.

Адаму захотелось кричать, кричать вместе с ветром и рощей, но он только улыбался, подставив дождю окровавленные пылающие ладони.

Дождь был холодный, должно быть, где-то выпал град.

Туча излилась, и роща успокоилась. Из Кисуцы поднялась радуга. Огромной дугой обхватила она разбросанные по долине избы и другим концом уткнулась в стиснутый двумя скалистыми обрывами ручей, который отдавал свои воды Кисуце.

И люди снова выходили на крылечки и восклицали:

— Гляньте-ка, радуга!

— Похолодало, уж не из-за града ли?

— Да, да… — И шли через огороды к своим полоскам, прятавшимся под крутыми межами, неся в душах страх и надежду. И расползались по горному склону маленькими точками.

Адам радуги не видел и не пошел смотреть, что сталось с отцовскими нивами. Когда гроза кончилась и дождь перестал, он встряхнулся и перешел к следующему пню. Вот он уже и руками его осмотрел. Пень был большой. Вековая ель росла на нем, десятилетия тянула из земли влагу. Пень был сучковатый. Звоном отдавало в топорище, обух отскакивал от корней. Пень был здоровый, здоровый, как и Адам, оба могли похвастаться силой.

— Хек! — крякнул Адам, ударив по нему первый раз.

И он рубил, отсекал корни, и руки его не знали усталости. И яму вокруг пня выгребал, снова раня пальцы и ладони. Порой он выпрямлялся, вытирал лицо тылом руки и смотрел куда-то мертвыми глазами. Его мысли убегали вниз, за мочажины, в родную избу. Снова все будет хорошо. Он притащит домой два пня, дома увидят, что он не обуза, что от него есть подспорье, и не выгонят. Снова все будет хорошо. И как легкий ветерок перебирает под окном листочки рябины, так и душа Адама понемногу раздувала в себе искорки надежды, пока они не вспыхнули костром, и в его тепле Адам согревался.

На мочажинах зазвенели колокольцы.

Это пастухи и пастушата выпустили скотину из хлевов и пригнали сюда пасти. Верно, и костры уже развели, топят смолу. Все это Адам знает. Как будто видит это.

Внизу, в долине, идет поезд. Паровоз сопит, тянет с трудом, громко пыхтит.

Адам видит все, ему и глаза не нужны. За Кисуцей вздымаются горы, а выше гор подымается солнце. Взлетает, как голубь. Оно желтое и за день перелетит через все небо.

Адаму это известно. Как будто все это он видит. Нет, никуда он не может уйти, уехать отсюда, ему суждено жить здесь, среди этих гор, потому что для здешней жизни и глаза-то не нужны. Да… и снова все будет хорошо. Вот только он стащит вниз эти два пня…

— Хек! — выдыхает он, всаживая топор. Душе и телу его необходимы эти всхлипы, они уносят его боль, как быстрая вода. Душа очищается, становится легче и телу.

И мертвым глазам.

Пень поддался. Адам выпрямил спину, поставил на него ногу и постоял так. Снял шапку. Мокрые волосы блестели от пота. Угасшие глаза сверкали, лицо улыбалось.

В этот миг был Адам самый счастливый человек во всей кисуцкой долине. Ничего ему больше не надо было ни от мира, ни от неба. Лицо его уже не улыбалось, только сияло, будто солнышко. Даже сама природа была очарована этим мгновеньем. Она молчала, покоренная. Молчала и роща, молчали поля под крутыми межами, и в эту тишину роняли звон колокольцы с ближних мочажин.

Утих и ветер.

Адам подкатил этот пень к первому, скрепил их цепью, связал, приладил веревку. Топор убрал за пояс и впрягся в лямку. Левой рукой он придерживал натянувшуюся веревку, правой сжимал свою палку. Голова его и плечи устремились вперед, и на несколько мгновений он, словно окаменев, повис так в лямке. Лицо его исказилось от натуги, покрылось морщинами. Еще детские, они уже пугали.