Избранное — страница 73 из 105

— Добрый вечер, хозяйка. — Это во дворе кто-то здоровается с матерью.

— Наконец-то хоть ты объявилась! Все будто провалились, слепыш спит, а я тут сиди одна, как перст. Жди до ночи, будто волчица. Господи, не жизнь, а наказанье! — Голос матери прерывается от злости.

Она судорожно глотает воздух, словно пловец, погружаясь на глубину.

— И ведь говорила ему — езжай один, сына мне дома оставь — какой там слепыш помощник! Нет, уперся! Подались к черту на кулички, а напоследок и девчонка к ним на телегу сиганула. На́ вот тебе! Я от злости мало что не лопнула.

— И до сей поры не приехали? Ночь ведь уже.

Мать в ответ только раззадорилась:

— А то вернулись! Не видишь разве, божья душа, что в избе никого? Еще бы! Заявятся среди ночи с шумом, с криком, пьяные, а ты не успеешь глаз сомкнуть — подымайся с постели и обхаживай их. — Язвительный голос звенит, срывается на альт, то клокочет, то скрипит мокрым пальцем по стеклу и — снова взвивается на верха и дрожит тоненько, будто свистелка. — Вот крест-то мой тяжкий, наказанье господне! И ведь говорила ему — езжай один, оставь мне сына дома, какой там слепыш помощник! Нет же, уперся! А ты что стала? Ну ж погоди, обломаю я об тебя кочергу! Придет и станет, барыня-сударыня! Сняла бы уж ношу-то свою и помогла хозяйке!.. — И — хлоп дверью.

Тишина осталась. Но не настоящая, потому что ее разбивает поток материнских слов, приглушаемый стенами дома.

Еще раз отворилась дверь. Задребезжало ведро, будто брошенное оземь, и снова покатились слова:

— …небось черт тебя не ухватит! А за пастьбу я тебе…

Мать кричала на батрачку, вернувшуюся с горных выпасов, где летом они держали скотину. Был у них еще и батрак. В деревне они были самые богатые, и только в соседней деревне, разбросанной хуторами по другую сторону реки, были еще двое таких же богачей. А богатый хозяин на Кисуцах не обойдется без летних выпасов, без лето́вья. Это избушка в горах, обыкновенная изба, в ней кухня с допотопной печью, сени и клеть. За избой — загон для овец и хлева. Все лето держит там такой хозяин овец, коров, батраки ходят за скотиной, пасут, доят, бьют масло, собирают творог и приносят все это в деревню хозяевам, сколько надо для семьи, а все остальное переправляют прямо торговцам в городе.

Батрачка ничего не принесла хозяевам, потому что Адамов отец с матерью оставляли себе на лето корову в деревне, самую дойную. Вот какие они были хозяева! Батрачка пришла с пустой корзиной, увязанной в холстине. Хозяйка даст ей муки, крупы, гороху, фасоли и на рассвете отправит назад на летовье.

Слепыш уже надел куртку, шапку, подержал на ладони свою палку. Она была совсем легкой для его руки. Во дворе все замолкло, а ему так хотелось услышать хотя б слово! Даже визгливый материн голос не казался неприятным только потому, что рядом с ней была батрачка с летнего пастбища. Пока мать кричала на нее, выкладывая ей свои напасти, Адам видел батрачку, представляя себе, как она стоит перед ним, смотрит на него и рассказывает ему про житье в горах. Он однажды побывал там с отцом. Когда они пришли на место, где воняло овечьим пометом, отец стал повертывать его вокруг и заносчиво твердил:

— Все тут мое, все, что вокруг видно.

Но Адам заметил только, что земля там твердая, пахнет хвоей и травами, а ручья не слыхать, и Адам спросил отца:

— Отец, а где ручей?

— Ручей? А с чего тут ручью быть? Тут колодец. Хочешь пить? Сейчас принесу тебе воды.

Адаму вовсе не хотелось пить, просто было непонятно, почему у отца там нет ручья. Дома, за избой, есть, а тут нету. Какая ж это земля без ручья или реки? Со временем Адам забыл про это, а сейчас старое воспоминание вернулось.

И вернулось потому, что пришла девушка, принесла ему воспоминание и, быть может, овечьего сыра. Овечий сыр вкусный.

— Спасибо, спасибо, — шепчет Адам, и детское лицо его преданно улыбается.

У девушки с летовья мягкий голос. Как трава на мочажинах, такой мягкий. И руки у локтей мягкие. Он подыскивал, с чем бы сравнить их мягкость, и не нашел. Ненароком пощупал свои руки, всунув пальцы под рукав, выше к локтю. Нет, куда там, у него руки совсем другие. И сердце не замирает, не сжимается боязливо, когда он трогает свою руку, и в груди от этого не теплеет. Лица ее он не трогал еще, но знает, что оно красивое. У девушки с такими руками и лицо должно быть красивое. Как-то, неделю-две назад, она заплетала свою косу. Они сидели на пятнистых камнях за гумном, и он держал в руках ее ленту. Тогда он потрогал ее волосы.

Что она делает? Где же она так долго? Приходя с летовья, она всегда первым делом направлялась за гумно.

А ну ж не придет…

Слышны шаги. Она! Она, со своим мягким голосом и необыкновенными руками.

Она принесла с собой напоминание о прежнем, запах овчины и молока. Она уже не просто идет, — крадется, но Адам чувствует на себе ее взгляд.

— Я знал, что ты придешь.

Ей не хотелось выдавать себя, она задерживала дыхание, подавляла смех, зажимая ладонью рот, но ей это не удалось. Такой звонкий и чистый смех Адам слыхал только в горах, на мочажинах. Сестра его так не смеялась — она, как и мать, пискливо хихикала.

— А еще что ты знаешь?

— Ты мне овечьего сыру принесла. Дай! — И он протянул обе руки.

Ее обливал лунный свет. Она была высокая, стройная, юбка туго перетянута в поясе. Лицо ее было худовато, вытянуто, с большим, жестко очерченным мужским ртом, который придавал лицу суровое выражение. Даже лунный свет не мог прогнать, рассеять хотя бы на время эту глубоко проникшую суровость.

Она подошла к Адаму и дала ему кусок сыра, завернутый в салфетку.

— И все-то ты видишь, Адам!

Этого слепой уже не слышал. Он прикрыл своей ладонью ее руку с протянутым сыром. Темнота в его глазах стала влажной, будто он поглядел на солнце.

— Твоя мать злится, — проговорила она вполголоса, села на пятнистый камень рядом с Адамом и потянула руку к себе, пытаясь ее высвободить, но слепой крепко держал ее, и она чувствовала, как он дрожит, вздрагивает.

— Спасибо тебе, спасибо, — отрывисто произнес он, с трудом выталкивая слова и порывисто, все быстрее и быстрее водил пальцами по ее руке от ладони к локтю и назад. В этих пальцах, в их горячечном трепете, в болезненной безустальной маете было что-то жуткое, и девушку с летовья охватил испуг. Адам ведь слепой! Даже ночь не может скрыть его слепоты, его дрожащих пальцев и горячего дыхания. Слепота проникала всем его телом и дошла до кончиков пальцев правой руки.

— Твоя мать злится.

— А то нет! Злится. Кричит, но это она просто так. Я поем сыра. — И он отпустил ее руку.

— Поешь.

Голова Адама равномерно покачивается. Когда он ее поднимает, ниже подбородка обрисовывается черная линия близких гор.

Она молчит, пораженная красотой увиденного — черная кайма гор и над ней — черный силуэт головы. Там, в горах — летовье, а эта голова… глаза… А эти глаза… Девушка не могла взять в толк своего отношения к Адаму. Кто он для нее?

Где-то за рекой заиграла гармошка.

— Слышишь?

И она рассмеялась тем неповторимым смехом, каким не умела смеяться его сестра.

— Отчего же не слышу? За рекой играют.

— Я, поди, каждый вечер ее слушаю. А там, у вас?..

— У нас? А что у нас — собаки брешут да овцы блеют по ночам. Скучно, одни горы да небо, — сказала она грустно.

— Даже ручья у вас нет, — горячо добавил Адам с сочувствием, но девушка с летовья не поняла его.

— Ну да, даже ручья, — и недоуменно засмеялась.

Слепой замолчал. Этот смех обжег его, будто злым пламенем, замкнул ему рот и душу и грубо оттолкнул в беспроглядную темноту заколдованной страны без ручьев, без людей, по которой он блуждал один. Там он мог кричать или шептать, плакать или радоваться — что бы он ни делал, темнота никогда не расступится. Там все было мертво, как и его глаза, и ничто не откликалось, не подавало голоса.

А девушка с летовья глядит на его затененное лицо, четко обозначенное на лунном небосклоне, на линию гор, протянувшуюся от его подбородка. Все ниже опускается вечерняя звезда, скоро она коснется его лба, потом промелькнет перед его глазами, Адам же ничего этого и знать не будет. Будет сидеть молчком, словно и не было на небе никакой вечерницы. Отчего она так ярко светит, отчего падает и прячется за горы? Верно, есть в том какая-то тайна, которую человеку не дано знать. И с Адамовыми глазами, должно быть, так… Кто он для нее?..

Ночь. Тишина. За рекой горячо вздыхает гармошка, внизу лопочет ручей. Можно ли думать в такую ночь?.. Кто он для нее? Сын богатого хозяина, а она батрачка. Он калека, а она здоровая. Она бы крикнула радостно, не будь рядом его лица, этого темного лица на ясном небе. Красивое лицо, детское, только печальное. Как открытая могила. Печально глядеть на нее — и возле Адама тоже охватывает печаль. Вот и все, что чувствует она, видя его; это чувство подкрадывается к ней, стоит ей приблизиться к их избе. Оттого и носит она ему овечий сыр. Он так радуется этому, всегда благодарит ее, смеется, может, даже забывает о своей слепоте. А если б все вокруг сговорились и если б… нет, все это блажные мечты. А виной всему тихая ночь и его печальное лицо.

Вечерница вот-вот опустится на его лоб.

Он вздрогнул и головой закрыл от нее звезду.

— Пойду умоюсь к ручью. Посидишь тут? — И это она сказала, жалеючи его.

— Ладно, — легко согласился Адам, толком не зная, что она сказала.

— Нет, пойдем вместе! Чего тебе тут оставаться, — вдруг передумала она, взяла его за руку и повела к ручью. Их соединенные ладони горели. Это пламя не было злым, но оно наполняло их дурманом, смешанным с песней гармоники за рекой. Адам не ощутил ничего нового, лишь снова убедился, что у девушки с летовья необыкновенные руки.

— Сиди тут и не шевелись!

Журчит ручей, трава мягкая, густая, Адам погружает в нее свои пылающие ладони.

Опускается ночь.

Девушка развязала платок и со смехом бросила ему.