Избранное — страница 82 из 105

Все спит, не видно ни огонька.

Верона бежит. Бежит кратчайшим путем, напрямик через мочажину, лужок, который никогда не просыхает. Ноги по щиколотку увязают в грязи, в гнилой траве, и когда она их вытаскивает, то каждый раз слышится: Чвак-чвак!

Вероне жутко, болотное чавканье преследует ее. Точно злой дух подает голос из мочажины: Чвак-чвак!

Еще шаг…

И ели приняли ее под свой кров, и среди них она уже не боится ничего, потому что здесь все так же, как в лесу, обрамляющем пажити в лощине.

Верона знает, что путь ей предстоит неблизкий. Поэтому она мысленно кланяется матери за то, что та выбрала для нее именно эту ночь, такую лунную, безгрозовую. Скверно было бы брести кромешной ночью одной, под дождем, когда над головою грохочет гром, когда невидимая тропа озаряется вспышками молний. Правда, она и тогда пошла бы, никакая гроза не отвратила бы ее от задуманного. Она бы только всю дорогу уговаривала себя, что никакого грома не слышно, что долина вовсе не озаряется таинственным светом и не меркнет снова.

Она еще раз поблагодарила мать за такую ночь.

И потом, весело подпрыгивая, словно котенок, пустилась ельником вверх по склону, даже не чуя под босыми ногами осыпавшейся хвои.

Наверху, где расстилался небольшой луг, она вышла на тропу. Тропа белела, как тесьма, и не вилась, не петляла, рассекая луг напрямик.

По этой тропинке!

И она двинулась по ней не спеша и без страха, ни разу не оглянувшись назад. Перед ней ясная цель, иначе и быть не может, ведь это ее первая вольная ночь. Сознание этого так возбуждало Верону, что мысли путались, и среди пастушьих костров ей чудился родной двор, на нем стадо пеструх, шумливые ручейки, и над этими ручьями всплескивало и вскипало эхо. Кто-то щелкал бичом, и это был Михал, но она никак не могла его увидеть.

Она пристально смотрела на залитую лунным светом землю, поля, но ничего не видела.

Тропа тянулась вдоль межи.

И вдруг Верона заметила, что зелень ячменя и овсов в лунном свете совсем белая, как тропа, по которой она шла. Зато клеверища и картофельные поля темны, и самые дальние из них были как черные провалы. Рассохи в клеверах, протянувшие к светящемуся небу культи своих рогулин, напомнили ей, что сейчас ночь и что она в ночи одна-одинешенька.

Далеко окрест не было видно ни огонька.

Бояться тут нечего. Это рассохи, всего-навсего рассохи, — внушала она себе, шагая вдоль клеверища. Но смотреть по сторонам не решалась.

Бояться тут нечего.

В поле впереди нее зачернелось что-то высокое.

…что-то широкое.

То был хутор, а черная стена — купы вековых лип. Верона знала, что там же стоят две избы и что в одной из них живет Михал.

«Мой Михал», — лишь подумала она, хотя могла бы сказать это вслух, ей некого было бояться. Ведь пастухи в лощине видели, что они вместе разводят костер и что Михал никого не подпускает к их костру. К тому, что горит под скалой. А коли их видели пастухи, — стало быть, о них известно уже всему миру.

«Мой Михал!» — Верона не произнесла этого вслух, то ли она чего-то боялась, то ли еще что-то стояло между нею и черной стеной вековых лип.

Между нею и Михалом.

Распятие!

Поодаль стояло распятие, оно показалось ей выше, чем днем. И более черным, страшным. Но ночь вела ее дальше, первая ее вольная ночь, и белеющая тропа ее вела. Затаив дыхание, Верона неслышно прошла мимо. Распятие ее не заметило. Оно недвижно стояло на своем месте.

Тогда Верона побежала.

Побежала, обрадованная тем, что страшное место осталось позади, что темный вал лип уже близок.

Вон в том сарае спит Михал. Спит на сене. Ах, если б он не спал, если б вышел ей навстречу! Но этого не случится, потому что сегодня пятница.

Только завтра. Завтра…

Она подошла к воротам и взялась за ручку калитки. Нажала, ручка подалась, и Верона распахнула калитку. Так она распахнется и завтра, но уже под нажимом Михаловой ладони.

Верона закрыла калитку.

И пустилась в обратный путь по белеющей тропе, каждый свой шаг сопровождая заговором, заклинаньем:

— Будешь ходить этой дорогой, этой тропой, Михал! И не будешь знать никакой другой дороги, никакой другой тропы!

Этого ей не наказывала ни долина, ни мать. Сердце Вероны само захотело привязать к себе сердце Михала. Потому что пастушьи костры, далее тот, под скалой, горят вечно, а ночи такие долгие! Но завтрашняя ночь будет коротка и продлится не дольше, чем молчание у костра в ложбине.

— Будешь ходить этой дорогой, этой тропой, Михал! И не будешь знать никакой другой дороги… — Лицо Вероны было оранжево, его словно обдало медной пылью. Какой-то внутренний огонь распалял его, — совсем как если бы она сидела у костра, а вокруг расплывалась черная ночь.

Завтра…

Она скажет ему это сразу же поутру, как только пригонит свое стадо в можжевельник.

Сразу же.

Белеет тропа.

Верона улыбается, и ее лицо озарено медным отсветом. Такая уж это пора — пора медных отсветов.


Перевод И. Иванова.

СЕРАЯ ВОРОНА

Летит. Летит большая серая ворона, возвращаясь к ели. Облетает ее, садится. И сразу же взмывает, грозно, пронзительно каркает, начинает кружить вокруг дерева. Ее пронзительный крик звучит отчаянно.

Воронята не отвечают ей. Ондрей держит их за клювы, прижимает ладонями головы, он боится старой вороны.

Он здесь один.

Полет вороны замедляется, ее круги становятся все меньше и меньше.

Ворона кружит над Ондреем, а он весь сжался и рад бы убежать отсюда. Крик вороны его пугает. Пронзительный крик и распахнутые огромные крылья, вдруг замирающие без движения. И клюв пугает, и когти, загнутые и острые.

Грудка у нее серая, а шея черная.

Солнца не видно. Только тяжелое небо да черная кружащая тень.

Ондрей схватил корзинку, с которой пришел по грибы, и кинулся прочь. Бежит, ни на что не смотрит, только дорогу выбирает, несется вниз через межи, картофельное поле, клевер и зеленый овес.

Ворона не отстает и следит за мальчиком злым глазом.

Вот и изба.

За ней в пологом склоне отец Ондрея когда-то выкопал яму, выложил четыре стенки кирпичом, покрыл крышу дранкой и сказал, наверное: «Ну, вот и погреб справил, да такой, что и меня переживет». Так и случилось. Отца уже нет, а погреб целехонек.

Ондрей вбежал в него и захлопнул дверцу.

Ворона, злобно каркая, села на забор.

Осмелев, Ондрей вышел, закричал на нее:

— Кыш! — и бросил камень. Но попал в забор.

Ворона даже не шевельнулась.

— Кыш! — Ондрей бросил камень побольше. Ворона взмыла вверх, даже не махнув крыльями. Мгновение она парила в воздухе, и только потом ее словно швырнуло в сторону, и она полетела к лесу, к большой ели.

— Попробуй прилети еще! — пригрозил Ондрей птице.

Потом он вынул воронят из корзинки и положил на траву. Они разевали большие клювы, обрамленные желтой полоской, взмахивали слабенькими крылышками.

— Есть просят!

На глаза ему попалась колода, с незапамятных времен стоявшая на дворе. Он перевернул ее. Под колодой оказалось несколько толстых червей и улитка. Ондрей собрал их. Воронята смешно прыгали в траве и жалобно каркали, хватали воздух открытыми клювами.

Он бросил червяка одному вороненку в раскрытый клюв, затем второму и удивился, как быстро исчезают черви.

— Ну и ну!

В просветах облаков блеснуло солнце, но тут же скрылось за свинцовую тучу, заморосил мелкий дождь.

Ондрей отпер избу, расстелил на столе материнский шерстяной платок, усадил на него воронят и, ожидая чего-то необычного, сел сам и стал смотреть на воронят. Спешить ему некуда, и никто его не подгоняет. Даже старая ворона. Она улетела к высокой ели, где осталось пустое гнездо. Ну и ладно! К воронам у Ондрея нет жалости. И мать-ворону не жалко. Ворона — птица некрасивая, и развелось их столько, что осенью и зимой, когда воронья стая поднимается в воздух, неба почти не видать. Они кружат в воздухе или длинной вереницей перелетают с холма на холм, и на душе у Ондрея тошно становится.

— Сколько их!

В Кисуцах все разоряют вороньи гнезда. Ондрей тоже. Раз он нашел в гнезде еще не оперившихся птенцов. И сам не знает, — придавил их, что ли, когда с дерева слезал, только вынул из-за пазухи мертвых. А эти воронята большие, оперившиеся, крылышками махают.

Вот и есть не просят. Знакомятся с Ондреевой избой. Роются у себя в перышках, поклевывают платок. Но только Ондрей протянет руку к их головкам, сразу замирают, разевают клювы и каркают, сердито наскакивая.

— Не боятся, глупые еще!

Ондрей заглянул в горшки, расставленные на печи, нашел немного картошки и дал им. Они тут же проглотили ее. Последнюю картошку он посыпал солью и съел сам.

Воронята задремали. Прижались друг к другу, склонив головы. Но Ондрей рассадил их и стал сравнивать, который из птенцов побольше и покрепче. Они походили друг на друга, как две капли воды. Только на миг ему показалось, что правый птенец все же покрепче, да и клюв у него больше.

— Этот вроде хорош! Его и оставлю, — сказал он гордо и взял вороненка поменьше. Закрыл избу, положил ключ в условленное место и побежал на хутор — к пяти домам, где жили его сверстники.

— Ворона, ворона! — закричал он изо всех сил, подбегая к первому забору и держа птицу перед собой. — У меня ворона, я поймал ворону! — кричал Ондрей, пробегая между двух старых-престарых, пропахших дымом домишек.

— Ворона! — отозвалось с какого-то двора. Ондрей не знал, кто это, и стоял, подняв ворону над головой — пусть все ее видят. Потом взмахнул, словно хотел забросить ее на сливу, и при этом грозно закричал:

— Кыш! Кыш!

— Кра! Кра! — прокаркал в ответ птенец.

Из-за забора робко выглянула кудрявая головка. За ней вторая, и вот уже таращатся две пары удивленных глаз, потом глаза и голова исчезли, послышался визг:

— Ворона, ворона!

— Ондрей поймал ворону!

— Он хочет отпустить ее! Бежим!