Избранное — страница 90 из 105

од тяжестью старых елей, а он, Кландух, лишь подергивает вожжи и щелкает кнутом над их головами.

— Нно! Нно! Ну, ну, шевелитесь, еще немного, ну!

И они перебирают своими сильными ногами, головы наклонены почти до земли, с морд хлопьями падает пена.

Лошади мокры от пота.

— Нно! Нно! Вот-вот наверху будем, залетные! Нно! — радостно покрикивает он, тяжело дыша, потому что бежит рядом с ними, и пот льет с него ручьем.

— Тпру! — кричит он, хотя это и ни к чему, потому что лошади остановились сами. Они встряхивают головами, блестящая кожа подрагивает.

Его тоже бьет дрожь.

…Кландух возвращается к действительности. Его уже не знобит, но лоб у него мокрый. Он вытирает его.

— Кландух! Слышь, Кландух! Когда ты поедешь на Лазища? — спрашивает его кто-то, и он не может угадать, кто это. Словно сидит в нем второй Кландух, и тот, другой, боится, что уже не видеть ему Лазищ. Потому что этот голос насмехается над ним. Боится, по и насмехается.

— Хороши у тебя лошади, Кландух, и впрямь хороши. Ну и что? — В нем словно что-то захихикало. Неприятным, скрипучим, старческим смехом. Он заткнул уши, но хихиканье стало еще явственнее и страшнее. В его всплесках тонула гордость Кландуха, и та извечная сила, которая дремлет в каждом человеке, не клокотала больше в его жилах. Он сидел, словно больной, — уронив голову, тяжелую, как камень, раскрыв рот.

— Лошади ни в чем не виноваты, лошади ни в чем не виноваты. — Слова падали из раскрытого рта, но в этом монотонном бормотании они были неразборчивы; однако само звучание каждого из них как бы предвещало беду.

Что-то нависло в душном и кисловатом воздухе хлева, давило на плечи и лицо Кландуха, Лошади тоже словно что-то почуяли. Они беспокойно, зло бьют копытами в настил. И стук этот глухой, словно выходит из-под земли.

Корова, лежавшая ближе к двери, облизывает мокрый камень. Язык у нее шершавый, шуршит по камню. Она повернула голову к хозяину: «Ты еще здесь? Нравится тебе здесь? Ну, что ж, сиди».

Коровы глупы.

На улице ночь, за оконцем темно.

Но вот начинает светать. Белесые пятнышки на окошке — это утро. А в хлеву горит лампа.

Кландух чистит коня, сам не знает зачем. Но надо что-то делать, чтобы убить ночь.

— Ничего я не придумал, — говорит он вслух без горечи. Он сдался, поняв, что ничего не придумает. Ни сейчас, ни через час. И, осознав это, отшвырнул скребницу, даже не взглянув, куда она упала. А, пускай… Подождем, — и добавляет с какой-то насмешкой и презрением к себе и ко всему свету: — От судьбы еще никто не ушел. И ты не уйдешь, Кландух, — засмеялся он и хитро погрозил кому-то, зная, что грозит самому себе.

Он вышел из хлева, не закрыв дверь:

— А, пускай!

Пламенеет небо над горами. Занимается заря.

Дом Кландуха стоит один, высоко на холме. Мимо по склону бежит полевая дорога, ровная, прямая, а потом исчезает, обрываясь в бездну, которая не видна и которую человек ощущает подсознательно, как зверь издалека чует воду. Потом дорога появляется из расселины между скалами. Скалы стерегут ее, как преданные псы. За скалами — темная даль, черная и мертвая. Это еловый лес, он подымается к самому небу.

Выходит солнце. Меж далеких елей вспыхивают искры. Словно кузнец ударил молотом по раскаленной груде золота.

Потом рождается первая тень.

Так же тихо, как родился солнечный свет.

Кландух ощущает совершенство и красоту окружающей природы. Она причиняет ему боль, мучит его, но он не может высказать словами эту боль. С изумлением смотрит он на мир, словно восставший из мертвых. В эту минуту он забыл обо всем — о лошадях, о неотвратимо надвигающейся беде, о себе самом. Утро так ошеломило его, что он невольно вздохнул:

— Эх, жить бы да жить… — Мысли вернулись в привычное русло. И он уже не замечал солнца, не замечал игры теней.

— Эх, как жили бы люди, будь у них чуточку счастья… Хоть чуточку…

— Счастье!

— Где его найти? — рассуждает он сам с собой, но слова не приносят ему радости. Они кружат вокруг, а затем исчезают, и ничего после них не остается. Ни следа, ни запаха. Будто их и не было. Наверно, потому, что счастья не найти нигде — ведь его просто нет на свете.

Кландуха это не удручает, он уже не задумывается, отчего это так. Не думает он и о том, что все должно быть иначе. Теперь он — как и его коровы — не удивляется, как не удивились они его ночному посещению. Лежали себе, а одна лизала мокрый камень. Кландуха тревожат мысли лишь сами по себе, лишь слова, облекаясь в которые текут мысли. Он любуется их порядком, смыслом и поражается, как много они говорят ему, какие движения души отображают.

— И одну только правду, — высказывает он свое восхищение.

Его никто не слышит. А он и рад, что он тут один, что никто ему не помешает.

И улыбается.

Не услышала его и жена, вышедшая из избы. Совсем заспанная, она еще не привела себя в порядок, волосы растрепаны. Она высокая, одного роста с мужем, но худа, как щепка, с лица не сходит выражение испуга.

— Уже что-то придумал, наверняка что-то придумал, ишь улыбается. — Сердце у нее забилось, и щеки, бледные после беспокойной ночи, тронул румянец.

— Обулся бы, еще простынешь, — мягко бросила она, проходя мимо с подойниками в руках.

— Чего там! Тепло, тепло и хорошо. — Он посторонился, пропуская ее в хлев.

— Ну, ну… — только и сказала жена. А потом из хлева донеслось: — Всю ночь небось свет горел. Что ты делал? Керосина даром никто не дает, а ты его переводишь зря…

— Ну, завела! — пробурчал он и ушел со двора. Сунув руку в карман, нащупал пачку табака. — Надо ж, забыл совсем. — Кландуху вдруг так захотелось курить, что даже пальцы дрожали, пока он сыпал табак на бумажку, а потом облизнул ее край. — Хорошая вещь табак. Прочистит в голове, и сразу знаешь, что надо делать, — сказал он после первой затяжки и быстро зашагал по дороге вниз, в ту сторону, где дорога вдруг исчезает, падая в бездну.

Жена выглянула из хлева, гадая, — куда он направился. Перекрестившись, вздохнула:

— Господи, помоги нам в этот тяжкий час, и ты, матерь божья! — Ей было страшно.

Перед Кландухом распахивается бездна. Дорога круто низвергается вниз, потом бежит в сторону, возвращается и, будто пьяная, петляет вниз по крутому склону. Конца ее не видно. Он прячется в тумане. Не видно и дна долины, его закрывает белое облако. От облака веет холодом.

Кландух садится под елью.

Вокруг — диковинный мир. Мир без дна. Леса и горы поднимаются прямо из тумана. Словно не из земли они вырастают, а свободно парят, и под ними нет ничего.

Долина глубока и широка. Под белым облаком укрываются дома с людьми, река. Не знай он этого, никогда бы не сказал, что там есть жизнь. Так мертво все там.

— Ох, ох, — вздыхает он и что-то бормочет про себя.

За всю свою жизнь — а ему без малого сорок — он еще ни разу вот так не сидел, не размышлял. Некогда было сидеть. Работа подгоняла его, как вода гонит мельничное колесо. Гонит, гонит — и колесо крутится, даже ночью. Вода журчит, падает на деревянные лопасти, и колесо крутится и крутится. Как и он. Ему и по ночам снилась работа.

А теперь он сидит.

Остановились и мельничные колеса на Кисуце. Не крутятся. Полгода или уже год?

— Не крутятся. — Он пристально вглядывается туда, где за белым облаком укрыта мельница. Вглядывается и слушает. — Стои́т, а то бы я услышал, — говорит он уверенно, потому что иначе и быть не могло. Мельник отвел воду от мельницы. Колесо — сухое, и солнце целый день вгрызается в него. Лопасти рассыхаются, трескаются.

Кландух сидит. Ничего не делает, сидит. Только смотрит и думает, но ведь это не работа, этим не проживешь. Сегодня он совсем не будет работать — первый раз в жизни. А сегодня не праздник и не воскресенье…

— Ох, ох…

Туман редеет. Дунуло солнце, и белое облако зашевелилось, заколыхалось, по нему, ширясь, поползли тени.

Тени-дыры.

— А чтоб тебе! — Кландух хлопнул рукой по колену. Это относилось к ели, которая вынырнула из облака. Она показала лишь свою верхушку. Остальная часть погружена в белую пену.

Какая-то сила оторвала туман от подножья горы и погнала в середину долины, к реке. И там, над Кисуцей, он остановился — еще гуще и белее прежнего.

Показалась мельница, колесо.

— Не крутится. — Кландух рассмеялся. — Если б крутилось, я б услыхал.

Дорога, извиваясь, сбегает вниз по склону и тянется к мельнице, прямо к дверям мельникова дома. И находился же по ней Кландух! Вверх и вниз. Дальше она идет к мостику, повисшему над рекой. Мостика не видно.

Долина оживает, туман редеет, отступает перед солнцем, стелется по земле, по глади реки и куда-то девается.

— Ясный будет день. Туман садится, — замечает Кландух. Весь этот огромный мир, который он видит перед собой, притягивает, волнует его, и он не может вволю наглядеться на него. Вон погнали коров на пастбище. Стада длинной чередой спускаются к молодому ельнику. Его старшему сыну тоже пора бы выгнать скотину. Пора…

— А, вот и он. — Кландух прислушивается к звону колокольцев позади себя и испытывает удовлетворение.

— Хорошие у меня дети. Послушные.

Две женщины несут к Кисуце полное корыто белья. Полоскать, значит. Ну да, полоскать, потому что… у одной под мышкой скамеечка.

— Ну да, скамеечка. Будут полоскать. Опустили корыто, а та, что со скамеечкой, поставила ее на траву и села на нее.

— Глаза у меня еще хорошие, — радуется он тому, что хорошо видит и что женщина смогла сесть.

— Корыто небось тяжелое, — добавляет он сочувственно.

Туман разорвало и над полосой реки. Скрутил его воздушный вихрь и отшвырнул с глаз долой. Река заблестела, засветилось в ней солнце.

Кландух поначалу и не заметил этого, но потом… его охватило беспокойство. Туман открыл и шоссе, и оно притягивало его взгляд.

Пустое, мертвое.

Он помнит, как, бывало, в эту пору по шоссе тянулись вереницы телег, как возчики, весело перекрикиваясь, обгоняли друг друга, и телеги неслись в одном направлении — к городу. Не погоняли лошадей лишь те, что везли на лесопилку белые, окоренные ели. Они только взмахивали кнутом, приветствуя возчиков, спешивших в город, а сами спокойно посиживали на бревнах и оглядывались назад, следили, чтобы ребятишки не висли на тонких концах стволов, которые вздрагивали, подпрыгивая на неровной дороге. Кландух хорошо это помнит.