Избранное — страница 96 из 105

Кландух притаил дух и заморгал, потому что очертания старухи, склоненной над стойкой, что-то раскачало, а потом затрясло.

Кмохуля певуче продолжала:

— И бог установил так, что, кто схватит это счастье, тот сделается счастливым на всю жизнь.

— Ты его того… Ты его схватила? — Он вскочил, но старуха, даже не взглянув на него, продолжала:

— …и его детки будут счастливы, и вся близкая родня. А здесь грешные люди называют его свети-цветом, бог их прости! — перекрестилась она. — Но это смертный грех. Это — свет, но его можно называть и счастьем.

— Счастье! — Кландух был бледен от ужаса.

— Его надо схватить и держать. Потом оно само из рук выскользнет и спрячется в берегах. Так установил это… — Она указала пальцем на черный потолок.

— Бог! — В глазах у Кландуха был страх.

В комнатушке тикали часы, и больше ничего не было слышно.

Наступил вечер.

Кмохуля зажгла лампу.

В корчму никто не заходил. Кмохуля замирала при мысли, что вот-вот мелькнет тень за стеклянными дверями, что задребезжит колокольчик и кто-нибудь войдет. И тогда ей придется наливать, выслушивать…

«Не приходите, люди! Не видите, что ли, измучилась я, устала? Не нужны мне ни ваши деньги, ни ваши слезы. Голова у меня раскалывается. И тебе, Кландух, пора отправляться. Дорога перед тобой длинная, крутая, в гору. Ночь уже. Теперь приходит и мой час». Она повернулась к нему и смотрела на него умоляюще.

Но он лишь бормотал про себя, размахивая рукой, и бог весть чем занят был его затуманенный мозг.

— Шел бы ты домой. Жена тебя ждет.

— Жена? Так ты говоришь, что… — Он махнул рукой и вытащил деньги. Даже не взглянул, сколько она дала сдачи. Сгреб деньги, сунул в карман, а когда открыл дверь, задребезжал колокольчик.

— Ты говоришь, значит, что… — Он махнул рукой и вышел навстречу ночи.

Кмохуля захлопнула входную дверь, закрыла на два замка и задвинула щеколду. Погасив лампу, она схватила со стойки бутылку и в темноте, но при открытых ставнях, приложила ее ко рту. Отпила. Послышалось бульканье.

— Господи, прости! — И она вновь наклонила бутылку.

Если бы кто заглянул в ее каморку, то увидел бы, что она сидит на постели и улыбается.

Кландух заглянуть не мог, хотя и был очень близко. Он еще побродил некоторое время около корчмы, а потом направился прямо к шоссе и уже не сворачивал с него. Время от времени он останавливался и выкрикивал:

— Ах ты, бабища, счастье поймала!.. Видал ее… Надо же!

Но никто ему явственно не ответил. Слышалось какое-то бормотанье, говор, но ответа он не разобрал.

— Дурачье! Что с вами разговаривать-то…

Дорогу он видел хорошо. Что-то освещало ее. Он искал — что же это, вертел головой во все стороны, но ничего не находил.

— Что за черт? — Что-то освещало ему дорогу, и он шел по ней. Наконец ему показалось, что он идет долго, что пора бы отдохнуть.

Он сел. Голова у него то и дело падала на грудь. Он ворчал и поднимал ее, постоянно отгоняя кого-то от себя. Вдруг… его будто позвали домой. Он уперся локтями в колени и закричал:

— Иду! Слышите — иду! — попробовал подняться, и ему стало весело. Он хотел хрустнуть пальцами, но они не слушались. Так он и сидел, сжимая пальцы и размахивая рукой над головой. Потом посмотрел прямо перед собой, а там, господи, господи!.. — Счастье, — прошептал он.

Светит, сверкает и трепещется. Что-то встряхивает его. Оно круглое, ровное, но вдруг сжимается.

— Счастье! — заорал Кландух. Он поднялся и побежал по лугу. Упал. Прошел на четвереньках несколько шагов и страшно закричал. С другой стороны к счастью приближалась Кмохуля, превратившаяся в Курицу.

Он шагнул вперед, и нога его провалилась в пустоту.

И все тело.

Крик заглушила вода.

Глубокая.

Луна вздрагивала и трепетала на больших волнах. Ее покачивало.

Волны заплескались о другой берег, обмывая камни.

Круги разошлись над омутом.

Но вот уже и не слышно плеска на другом берегу. Вода течет себе и течет, а кажется, будто она неподвижна. Гладь воды отливает свинцом.

И луна светит на воде.

Она не качается.

Она круглая и ровная.


Перевод Л. Васильевой.

ТРОЕ НА ЯРМАРКЕ

На мостике через ручей стоит мужик и смотрит на воду. Он невысок, перила моста тоже невысоки, ручей же довольно широкий, а на дне его видны камни: белые и черные, зеленые и в пятнах, а один так совсем красный.

Мужика зовут Матуш.

Так вот, этот самый Матуш разглядывает в воде именно этот красный камень. А так как подобных камней он еще не видал, то сообразил, что это кирпич, который потерял свою форму и стал круглым.

«Как он сюда попал? Кто его бросил?» — размышляет Матуш. Правда, Матуш допускает, что разлившийся ручей мог и сам его принести. Но когда? На это он не сумел бы ответить. Может быть, этой весной, а может — и прошлой. Матуш не знает; так сосредоточенно он никогда еще не вглядывался в ручей, и никогда не обращал внимания, какие там на дне камни. «А все же, — терзается сомнениями Матуш, — не век же этот кирпич лежит в ручье. Жив ли человек, бросивший его в воду? А если жив, то что он поделывает?»

Матуш отвернулся от ручья. Он не удивился своим мыслям, а лишь посмеялся над ними и сам себе сказал, что, мол, еще остается человеку, если нет у него работы и приходится слоняться без дела?

Теперь Матуш смотрит на лес.

На дом.

И снова на ручей, на красный камень.

— Обыкновенный кирпич! — И он сплюнул в сердцах.

Матуш ходит по мостику, осторожно ступая поршнями, но тесаные, свободно уложенные, незакрепленные бревна громыхают и Матуш от этого весело улыбается.

У Матуша большая голова. И поскольку люди ничего не прощают друг другу и готовы порицать человека даже за то, в чем он совсем не виноват, они подсмеиваются над Матушем. Дескать, голова у него, как бадья, и называют его «голованом» или «головастым». Голова-то у Матуша не такая уж большая, голова еще ничего, а вот нижняя челюсть действительно выдвинута вперед, выпячена так, что походит на широкий торчащий кулак. Сам же Матуш невысокого роста, скорее худой, чем толстый, а попросту говоря — тощий, да к тому же с желтым лицом. Это недоедание оставило на нем свой след.

Там, на мостике, он простоял до вечера.

Было уже довольно темно, когда он запряг лошадь в телегу, а жена укрепила плетеный короб. При слабом свете фонаря казалось, что у нее тоже выпячена нижняя челюсть, что она невысокая и с таким же желтым лицом, как и ее Матуш. Как знать? Фонарь — это всего лишь фонарь, к тому ж стекло на нем закопчено.

— Будь осторожнее! — сказала ему жена, и голос у нее оказался красивый — звонкий и чистый.

— Само собой!

Голоса их тоже схожи, но утверждать это наверняка нельзя, потому что в момент, когда он заговорил, лошадь дернула телегу.

— Смотри же, будь осторожнее!

Он ничего не ответил, так как телега въехала на мостик и свободно уложенные бревна сердито и яростно загрохотали. Пожалуй, он и не слышал, что сказала жена.

«Этой ночью луны не будет, взойдет лишь молодой месяц», — вот о чем с большим сожалением подумал он, оставив позади ручей. Потом его обступил лес, тесно прижался к нему с двух сторон. Он даже вздрогнул и посмотрел на небо. Оно было темное, усыпанное звездами — и темное.

Слабовато светит молодой месяц.

«Если уж на то пошло, так он не больно-то и нужен. Так даже лучше, впотьмах», — утешал себя Матуш, причем как раз тогда, когда густые ветки елей закрыли небо, сделав его еще темней, и лошадь шла лишь по памяти, а дорога была совсем незаметна. Лошадь, однако, шла уверенно, даже сам Матуш, который знал здесь каждый уголок, потому что родился в этих местах, не мог бы идти уверенней.

Лес спал. Молчал. И тем громче сетовал воз Матуша. Железные обручи особенно резко лязгали на камнях, дробный перестук колес раздавался так звонко, что его наверняка было слышно по всей округе.

— Да что я, боюсь, что ли? — И Матуш начал громко насвистывать. Но тут же проговорил: — Ведь это грех! — И умолк. — А все же я побаиваюсь. Ха-ха! — И он громко рассмеялся. Но снова в мыслях одернул себя: «Грех!» — и перестал смеяться.

Ему оставалось лишь ехать и терпеливо ждать, пока кончится лес. Лошадь подгонять он не мог — тьма была страшная. Он подул себе на руку, подняв ее к лицу, но не увидел ее.

Трудно сказать, боялся Матуш или нет. Многое еще оставалось запутанным, неясным. Когда он опустил руку и снова взялся ею за вожжи, то сказал себе, что будет ехать потихоньку, ни о чем не думая, и тогда все кончится хорошо.

А лес никак не кончался…

Прошедший день был для Матуша никчемным. Начиная с полудня, он все ждал, пока стемнеет. Зная, что этой ночью ему не придется сомкнуть глаз, он прилег в саду поспать часика два. Не заснул. Он все ждал и не мог дождаться вечера. Солнце стояло еще высоко, когда он вернулся в дом посмотреть, который час. Четыре! Он обругал себя дурнем. Четыре часа, июль, а он ждет, что стемнеет, когда темнеет в восемь или без четверти. Все же он ждал.

И дождался.

В десять ему надо быть в городе, а сейчас от силы четверть девятого, ну, половина. До города восемь километров. Он мог бы выбраться в шесть, в семь и не спеша был бы уже на месте. Но ведь… тогда было светло, еще был день, а Матуш зарекся ехать днем.

— Нет! Я дождусь ночи.

Он ведь знал, что сделал бы сосед, увидев, как он запрягает. Он прибежал бы:

— Матуш! Слышь-ка, Матуш! — Сосед глуховат, поэтому он кричит и все повторяет, желая быть уверенным, что люди его понимают. — Да ты, никак, запрягаешь. Я видел, что ты запрягаешь. Получил работу? Едешь на извоз?

И Матуш не знал бы, что ему отвечать. Глаза соседа смотрели бы на него с упреком. Вот это Матуш знает.

— Тебе повезло! Повезло тебе, — сказал бы сосед и, вдоволь наглядевшись на него, принялся бы рассматривать лошадь, телегу, но больше всего его занимал бы короб.

— Да, чертовски повезло, — раздраженно ответил бы Матуш глуховатому соседу, потому что тот кого хочешь может разозлить своими разговорами.