у следует отделить зерна от плевел. За последние тридцать — сорок лет в нашей стране не было написано ни одной приличной музыкальной фразы. А то, что вы здесь слушаете с таким восторгом, — это, на мой взгляд, проявление пошлости, бездарности и творческого бессилия!
— Как! — возмутился Исмет Шериф, словно поймал собеседника на месте преступления. — Вам не нравятся даже песни, которые поет Лейла?
— Не нравятся. Песни сами по себе замечательные, но в исполнении балаганной певички они теряют все очарование, присущее безыскусным народным творениям. А слушателям нравится в этих песнях то, что осталось в них подлинного, невзирая на пошлость исполнения. Скажу вам еще одну вещь: эти мелодии — еще не законченные произведения искусства. Настоящий художник обращался бы с ними, как с первоначальным материалом. Они нуждаются в развитии, обработке, переложении на современные инструменты. Не век же исполнять их на двух струнах!
Музыканты снова заняли свои места. Оживление среди публики говорило о том, что ожидается выход королевы песен. Бедри вскочил.
— Поговорим в другой раз. — И, уже направляясь к сцене, обратился к Маджиде — Простите, меня задели за больное место. Всего хорошего!
— Заходи к нам, — пригласил Омер, задерживая его руку. — Мы все в том же пансионе.
— Хорошо, хорошо, неприменно зайду, — пообещал Бедри и взбежал на сцену.
Вскоре показалась и сама королева песен Лейла. Высокая, в длинном розовом платье, она плыла между столиками, одаривая посетителей чарующей улыбкой и на ходу поправляя крашеные завитые волосы рукой, на которой сияли золотые браслеты весом не меньше полукилограмма. Когда певица поднималась по деревянной лесенке, раздались громкие аплодисменты. Лейла приветствовала публику изящным поклоном, взяла у следовавшего за ней официанта отделанную жемчугом розовую сумочку и бросила ему на руки прозрачную пелерину, прикрывавшую ее плечи. Кивнув оркестру, она сложила руки чуть пониже груди и запела красивую, страстную народную песню. У нее был высокий, довольно сильный голос, и пела она совсем неплохо. От красивой, страстной мелодии, рожденной где-то в анатолийских степях, начал вибрировать воздух и задрожала листва деревьев. Песня как будто рвалась вдаль, к морским просторам, и замирала, обессиленная, на берегу. И хотя певица на эстрадный манер смягчала самые резкие и суровые места песни, сообщая не свойственную ей изысканную напевность, красота голоса и грустная покорность интонации производили сильное впечатление. Все слушали ее внимательно, потому ли, что песня была необычайно красива, потому ли, что всех подогревал общий интерес к самой певице. Даже детишки, до того дремавшие на стульях, проснулись и ошарашенно уставились на сцену.
Лейла исполнила еще несколько песен, некоторые из которых вызвали такой восторг, что она вынуждена была их повторить. Наконец под крики «браво!» она спустилась со сцены, взяла свою пелерину у почтительно дожидавшегося ее официанта, вручила ему свою сумочку и направилась в буфет.
Журналисты притихли. Хюсейн-бей никого больше не потчевал, а его гости, хватившие на дармовщину, погрузились в задумчивость.
От нечего делать Омер спросил Исмета Шерифа:
— Отчего ты в унынии, приятель? Что случилось?
Тот лишь пожал плечами.
— Ну, что ты пристаешь к бедняге? — вмешался сидевший напротив Эмин Кямиль. — Уже несколько дней как он не в духе.
Исмет Шериф бросил на приятеля пьяный, полный ненависти взгляд.
— Заткнешься ты наконец?
Эмин Кямиль рассмеялся. За столом оживились и стали ожидать, не перерастет ли эта перепалка в настоящий скандал.
Омер склонился к профессору Хикмету.
— Я давно не читаю газет… С каких это пор они в ссоре?
Профессор махнул рукой: пустяки, мол. И так же тихо ответил:
— Эмин Кямиль здесь ни при чем. Просто он все время подзуживает нашего Исмета.
И профессор рассказал Омеру, как Исмет Шериф просто так, из одной только скуки, напал на одного известного романиста. А тот, не будь дурак, опубликовал документы, из которых явствовало, что отец Исмета Шерифа погиб вовсе не геройской смертью, как считали до сих пор, а был убит пулей в спину, когда шел сдаваться в плен. После этого литературная дискуссия разгорелась с новой силой. Каждый из спорящих стал публиковать о другом все, что знал наверняка или хотя бы только слышал. Один писал: «Его отец не герой, а предатель!» — и проводил в подтверждение показания очевидцев. Другой утверждал, что мать его противника незаконно жила с одним мужчиной три года, с другим — пять лет и вообще была зарегистрирована в полиции. Так каждый из них пытался умалить общественный и литературный авторитет своего оппонента.
— Ну, а при чем тут Эмин Кямиль? — спросил Омер.
— Он все время подливает масло в огонь… Ему лишь бы потешиться. А Исмет Шериф не на шутку сердится. Вот было бы здорово, если бы он заехал ему сейчас графином по голове!
Маджиде решительно взглянула на Омера.
— Хватит! Пойдем. Омер удивился.
— Что? Тебе нехорошо?
— Нет… Ничего… Я немного устала.
ХVIII
Когда Маджиде некоторое время спустя стала задаваться вопросом, в какой именно момент наметился перелом в их отношениях с Омером, то далеко не сразу нашла ответ. Она пылко любила мужа, правда, ее любовь была в большей степени чувственной, чем ей позволяла признать стыдливость. У нее всякий раз пробегали мурашки по телу, когда она ласково перебирала волосы мужа или смотрела на его губы, такие красивые, немного пухлые, как у ребенка. Маджиде и не подозревала, что способна на столь сильное чувство.
Но далеко не одна чувственность усиливала ее привязанность к Омеру. За те месяцы, что они прожили вместе, Маджиде поняла, какой это, в сущности, слабый человек, подверженный мимолетным желаниям и капризам, беспомощный в борьбе с жизненными невзгодами. Его слабости проявлялись на каждом шагу. Стоило им вдвоем, к примеру, зайти в посудную лавку, чтобы купить чашку, как Омер мгновенно загорался желанием приобрести огромную расписную вазу, которою почему-то называли японской. Он приходил в такое искреннее отчаяние от того, что у них не хватает денег на эту покупку, что Маджиде стоило немалых трудов убедить мужа, что ваза им ни к чему и что она вовсе не нравится ей. И всякий раз во время подобных сцен Маджиде хотелось утешить и приласкать Омера, как малое дитя.
А временами безволие и ни с чем не сообразные прихоти мужа становились совершенно нестерпимыми. Нередко он возвращался домой поздно, от него разило водочным перегаром. На вопрос Маджиде, почему он задержался, Омер отвечал: «Товарищи пригласили, и я не устоял», или: «Захотелось, вот и пошел». Вся программа действий Омера укладывалась в два слова: «захотелось» и «не устоял». Маджиде была убеждена, что, спроси ее мужа, почему он женился на ней, и на этот вопрос он ответит все теми же словами: захотелось, вот и не устоял.
Сознание того, что она — единственная нравственная опора мужа, вселяло в Маджиде гордость, и она еще больше привязывалась к нему. Она в полной мере осознавала степень ответственности, которую взвалила на себя, но была уверена в своих силах.
Омер, хотя и неохотно, но тоже вынужден был признать, что Маджиде необходима ему. Случалось, в конторе, на улице его вдруг охватывало сожаление о былой свободе и независимости. Тогда он сердился на Маджиде, но через некоторое время, словно протрезвившись, говорил себе: «Что бы со мной было без нее? Стоит ли сокрушаться о потере холостяцкой свободы, если взамен я приобрел нечто более ценное». Он уже не мыслил свою жизнь без Маджиде и простодушно удивлялся, как обходился без нее раньше.
Когда некоторые его товарищи, отпуская шуточки, пытались убедить его в преимуществах холостяцкой жизни, его разбирало зло, он возвращался домой мрачный и даже грубил Маджиде. Но, натолкнувшись на ее непоколебимое спокойствие, видя, что за ним скрывается искреннее огорчение и тревога, он сразу менялся, брал жену за руки, целовал лицо, плечи и чуть не плакал от нежности.
— Не сердись на меня! Прости! Я ведь не только твой муж, но и твое дитя, — умолял он.
Омеру удалось внушить Маджиде ту же мысль, которой он сам был давно одержим: что в каждом человеке сидит дьявол. Маджиде плохо понимала, что это за дьявол, поскольку никогда не ощущала его присутствия в себе. Но в последнее время она стала опасаться, как бы он не взял верх и над ее душой.
Тем временем Бедри стал часто бывать у них в гостях. Он приходил в свободное от работы время, обычно под вечер. Если Омер был уже дома, все втроем выходили гулять. Если же он еще не возвращался с работы, они ждали его вместе с Маджиде, коротая время в болтовне.
Омер рассказал Маджиде, что знаком с Бедри уже много лет.
— Прежде мы очень часто встречались, но в последний год потеряли друг друга из виду. Я думал, он еще учительствует в провинции. А с ним вон, оказывается, что случилось!
И он рассказал о больной старшей сестре Бедри, о его старой матери.
Маджиде слушала все это, стараясь не выказывать особого интереса. Ей почему-то было приятно, что Омер с восхищением отзывается о Бедри, о его привязанности к друзьям, о большом музыкальном таланте.
Как-то раз Омер проговорился, что взял у Бедри две лиры в долг, Маджиде удивилась и огорчилась. Она знала характер Омера и боялась, что он повадится брать деньги у Бедри. Ей особенно не хотелось, чтобы Бедри считал ее неудачницей и начал выказывать жалость. Когда Маджиде по вечерам вместе с ним ожидала Омера и речь заходила об их женитьбе, она старательно следила за тем, чтобы в ее словах не проскользнуло и тени разочарования. Она даже скрывала от Бедри, что их брак — скорее всего по беззаботности Омера — еще не был оформлен официально, хотя жили они вместе уже более двух месяцев и со дня подачи заявления давно истек положенный срок. Бедри полагал, что они сочетались законным браком с согласия родителей.
— Вам хватает денег? Из Балыкесира присылают что-нибудь? — не раз спрашивал он, и Маджиде приходилось уклоняться от ответа.