— Вам кого?
— Жильцов из этой квартиры!
— Там никого нет! — проворчала она, смерив меня с головы до ног подозрительным взглядом.
Сердце мое учащенно забилось.
— Они переехали в другое место?
Заметив мое волнение, служанка слегка смягчилась.
— Нет, — ответила она, покачав головой. — Мать еще не вернулась из Праги, а Мария заболела. Ухаживать за ней было некому, и доктор поместил ее в больницу.
Я подбежал к девушке.
— Чем она заболела?.. Тяжело?.. В какую больницу ее положили?.. Когда?..
Ошеломленная градом моих вопросов, девушка сделала шаг назад.
— Что вы кричите? Разбудите всех в доме! — сказала она. — Ее увезли два дня назад. Кажется, в больницу Шарите.
— А чем она больна?
— Не знаю!
Даже не поблагодарив девушку, которая смотрела на меня, как на сумасшедшего, я, перепрыгивая через несколько ступенек, помчался вниз. У первого попавшегося полицейского я выяснил, где находится больница Шарите. При виде огромного, длиной в несколько сот метров каменного здания я невольно содрогнулся. Потом, отбросив колебания, решительно направился к входной двери. Но что можно было узнать от ночного сторожа? На всякий случай он был подчеркнуто любезен со странным посетителем, который явился так поздно, да еще в такой холод. Однако он, естественно, ничего не знал. На все мои вопросы у него был один ответ: «Приходите завтра в девять — вам все скажут!»
До самого утра прохаживался я вдоль высокой каменной стены и все время думал о Марии. Только в ту ночь я до конца осознал, как ее люблю и какие прочные узы связывают меня с ней. Глядя на темные или тускло-желтые окна больницы, я пробовал угадать, в какой палате находится Мария; у меня было одно желание: оказаться с ней рядом, ухаживать за ней, вытирать пот с ее горячего лба. В ту ночь я понял, что человек иногда может быть привязан к другому сильнее, чем к самой жизни. Случись мне потерять Марию — и я буду похож на пустой, вылущенный орех.
Ветер гнал порошу вдоль улицы, и снег залеплял мне глаза. Кругом не было ни души. Лишь временами в ворота въезжала карета «скорой помощи», но через несколько минут она снова спешила на очередной вызов. Столкнувшись со мной дважды, полицейский подозрительно посмотрел на меня. В третий раз он поинтересовался, что я здесь делаю. Я объяснил, что пришел навестить больную. Он посоветовал мне пойти отдохнуть и вернуться утром, в часы приема. Когда мы встретились с ним в четвертый раз, он прошел мимо молча — только с сочувствием покосился на меня.
Начинало светать, и улицы постепенно оживлялись. Машины сновали все чаще и чаще. Ровно в девять я был у дежурного врача. День был неприемный, но, сжалившись надо мной, он разрешил навестить больную.
Мария лежала в одноместной палате. Сопровождавшая меня медицинская сестра сказала, что у Марии воспаление легких. Не очень, по мнению врачей, опасное, — однако мне не следует задерживаться и утомлять больную. Мария встретила меня улыбкой. Но тут же в ее глазах появилось выражение беспокойства. Едва сестра вышла, она с тревогой спросила:
— Что с тобой, Раиф?
Голос у нее ничуть не изменился. Но лицо заметно побледнело и осунулось.
— Скажи сперва, что с тобой?..
— Ничего страшного… Пройдет… а вот у тебя очень утомленный вид.
— Только вчера вечером я узнал в «Атлантике», что ты больна. Пошел к тебе домой, служанка сказала, что ты здесь. Ночью к тебе не пустили. Пришлось дожидаться утра.
— Где же?
— Здесь… Возле больницы…
Она окинула меня пристальным, серьезным взглядом. Видимо, хотела что-то сказать, но передумала.
Дверь приоткрылась. В палату заглянула сестра. Я попрощался с Марией. Она кивнула мне головой, на этот раз уже без улыбки.
Мария пролежала в больнице двадцать пять дней. Возможно, ее продержали бы там и дольше, но она уговорила докторов отпустить ее, сославшись на то, что ей очень тоскливо, а дома за ней будет хороший уход. Ей дали множество рекомендаций, выписали кучу рецептов и, наконец, отпустили домой. Как прошли эти двадцать пять дней, я точно не помню. Надо полагать, что все это время я проторчал в больнице. Я безумно боялся потерять Марию. Один вид свесившейся с кровати руки бросал меня в холодный пот. Во всем — даже в ее улыбке — мне чудилась угроза близкой смерти. Что, если сбудутся худшие мои опасения? Тогда и мне незачем жить!
Как только Мария почувствовала себя немного лучше, она попросила:
— Поговори с врачами, пусть меня выпишут. — И совсем по-будничному добавила: — Ты ведь за мной присмотришь!
Я бросился разыскивать лечащего врача. Он посоветовал оставить Марию в больнице еще на несколько дней, и мы согласились.
Наконец на двадцать пятый день я закутал ее в манто и бережно вывел на улицу. Мы доехали до ее дома на такси. По лестнице поднимались все втроем, шофер поддерживал ее с одной стороны, я с другой, — и все-таки, когда она с моей помощью разделась и легла в кровать, на нее жалко было смотреть.
С того дня ухаживал за ней только я. С утра приходила пожилая женщина, убирала комнату, растапливала большую изразцовую печь и готовила для больной еду. Все остальное время мы были вдвоем. Несмотря на мои настояния, Мария ни за что не соглашалась вызвать мать. Дрожащей рукой она писала ей: «Чувствую себя хорошо, живи там всю зиму и обо мне не беспокойся!»
— От нее все равно никакой помощи не будет, — объясняла мне Мария. — За ней самой нужно присматривать… Только себе и мне разбередит душу!
Потом, помолчав, тихо спрашивала, с тем же отрешенным выражением лица:
— Ты, по-моему, сам прекрасно справляешься, или, может быть, тебе надоело?
Она говорила совершенно серьезно, без тени улыбки. За все время болезни она улыбнулась всего один раз, в тот день, когда я впервые пришел в больницу. С тех пор ее лицо упорно сохраняло напряженно-сосредоточенное выражение. Обращалась ли она с какой-либо просьбой, благодарила ли или просто разговаривала со мной, у нее был неизменно задумчивый и серьезный вид. Я просиживал у ее изголовья до поздней ночи и уходил, чтобы вернуться рано утром. Потом я стал ночевать на большом диване.
О происшедшей после новогодней ночи ссоре — вернее, размолвке — никто из нас не проронил ни слова. Все же последующее — то, что я навещал ее в больнице, что привез домой, что живу у нее, — воспринималось как нечто совершенно естественное, не требующее никакого обсуждения. Мы оба избегали разговоров на эту тему. Но, само собой разумеется, она не могла не задумываться о наших отношениях. Что бы я ни делал — ходил ли по комнате, занимаясь хозяйственными делами, или читал ей вслух, я постоянно чувствовал, что меня преследует ее взгляд. Она будто старалась отыскать во мне что-то не замеченное ею прежде. Однажды вечером при свете настольной лампы я читал ей повесть Якоба Вассермана[72] «Нецелованные уста». В ней рассказывалось о старом учителе, который за всю свою жизнь никогда не испытал любви и жил в вечном ожиданий ее, хотя и боялся признаться в этом даже самому себе. Автор мастерски описал его одиночество, изобразил, как в наглухо замкнутом сердце рождаются и умирают мечты. Когда я закончил чтение, Мария долго лежала молча, с закрытыми глазами. Затем, повернувшись ко мне, спросила безучастным голосом:
— Чем ты занимался после того, как мы расстались?
— Ничем! — ответил я.
— В самом деле — ничем?
— Не помню…
Снова воцарилось молчание. Итак, она впервые коснулась запретной темы. Ее вопрос меня удивил, Более того, я давно его ждал. Но вместо объяснений я предложил ей поесть. Накормив ее, я поправил на ней одеяло и сел рядом.
— Почитать еще? — спросил я.
— Как хочешь!
Обычно после еды я всегда читал что-нибудь поскучнее, чтобы она быстрее уснула. Но на этот раз, после недолгих колебаний, я вдруг сказал:
— А не рассказать ли тебе, чем я занимался первые пять дней нового года — это тебя быстро усыпит!
Она даже не улыбнулась на мою шутку — только кивнула головой. Я заговорил медленно, напрягая память, чтобы восстановить все, как было. Рассказал ей о том, как вышел из ее дома, как блуждал по улицам города и наконец очутился у озера Ванзее. О том, что я там видел и что передумал. О том, как я ходил по ночам вокруг ее дома, а когда узнал, что она в больнице, поспешил туда и до утра ожидал возле ворот. Я говорил тихим, спокойным голосом, словно все это происходило не со мной, а с кем-то другим. Задерживался на подробностях, анализировал тогдашние свои чувства. Она слушала меня с закрытыми глазами. Я даже думал, что она, может быть, спит. Но все-таки продолжал. Очевидно, мне нужно было вернуться к прежним своим мыслям и переживаниям, чтобы лучше их понять и осмыслить. Лишь когда я упомянул о том, как хотел позвонить по телефону, чтобы с ней проститься, она пристально посмотрела на меня и снова закрыла глаза. Лицо ее по-прежнему оставалось непроницаемым.
Я ничего от нее не скрывал. В этом и не было необходимости, ибо я не преследовал никакой определенной цели. Казалось, все, что я тогда пережил, принадлежит далекому прошлому. Я говорил начистоту, без каких-либо задних мыслей или расчетов и был совершенно беспристрастен в своих суждениях о себе и о ней. Все горькие жалобы и мольбы, которые приходили мне на ум, когда я ждал ее на улице, окончательно позабылись, — и я даже не вспоминал о них. У меня не было другого желания, кроме как выговориться. Рассказать обо всем по порядку — так, как это происходило на самом деле. И, хотя Мария даже не шевелилась, я был уверен, что слушает она очень внимательно. От меня не укрылось, как дрогнули у нее веки, когда я упомянул, как тяжело было увидеть ее в больнице, как я испугался за ее жизнь.
Закончив рассказ, я замолчал. Молчала и Мария. Минут через десять она открыла глаза и, повернувшись ко мне, впервые за долгое время едва заметно улыбнулась (а впрочем, может быть, это только мне показалось).
— Ну что ж, пора спать? — спокойно сказала она.