[88], монахе, который покинул свой монастырь в Грунинге ради того, чтобы бить французов. Мефрау Алиса после десерта исчезла.
Сандра не слушала. Еще меньше слушал сидевший рядом с ней старик с увядшей гвоздикой в петлице, он спал, время от времени у него из носа сползал лучик крови, он втягивал его обратно, он упирался локтем Сандре в бедро, однако это, судя по всему, не причиняло ей ни малейшего беспокойства.
Ван Вагерен был высоким и огненно-рыжим, он перекатывал нефламандские «р», напичкав свою речь эпитетами, противоречащими друг другу. Извлекши из закоулков истории Битву Золотых Шпор, он провел параллель между 1302 годом и сегодняшним днем и клятвенно заверил слушателей, что современная борьба продиктована той же, что и в те давние времена, необходимостью. Учитель уже около часа — с тех пор как он поговорил со стариком и помог ему полить цветы — чувствовал себя скверно. Конечно, все это было забавно, но эта атмосфера проклятия и памяти об этом проклятии и почитание погибшего Граббе, царившие в Алмаутском доме, оседали у него в суставах, как вирус гриппа, и он поймал себя на том, что он, сидя на твердом неоготическом стуле под ясным взором Сандры и ее дружков, изображает сейчас кого-то другого, возможно, Граббе, вот так же сидел тот, не откидываясь на спинку стула с прямым словно свеча позвоночником, и он подумал: «Так ведут себя мужчины, когда после ковбойского фильма в зрительном зале зажигается свет, вразвалочку идут к выходу, небрежно держа на бедре руку, где должен висеть револьвер». И он был не слишком удивлен, когда после эпического поэта и мыслителя объявили его выступление. Спранге представил его как северонидерландского историка-исследователя доктора Хейрему, и он начал говорить, причем голос его утратил снисходительные или дидактические учительские интонации, сейчас он был отрывистым и звонким. Пока господа изучали его, а старик с увядшей гвоздикой в петлице проснулся и перевалился на другой бок, откатившись от Сандры, смотревшей на него (учителя) с ненавистью, он возвестил, что в его докладе речь пойдет (ему непременно хотелось обскакать ван Вагерена) о восстаниях на Побережье в 1340 году[89]. Он удовлетворенно покосился на ван Вагерена, доставшего записную книжечку и лизнувшего кончик крохотного карандаша. И тут он увидел, как Спранге подмигнул Сандре. Поставив каблук на кованую решетку вокруг очага, учитель облокотился на мраморный камин, стоя лицом к вырядившимся господам, уцелевшим в огне сражений и в память побежденного, уничтоженного и бесследно канувшего шарфюрера слушавшим скверные вирши, и его тревога разгоралась по мере того, как он блистал историческими экскурсами, обеляющими софизмами, которые, по существу, ничем не отличались от тех, коими выступавшие сотрясали воздух на партийном собрании у Директора; он стоял лицом к лицу с распаленными любопытством почитателями Граббе, готовыми истолковать каждое из его высказываний как новое откровение по поводу их кумира; они сразу же, лишь только учитель назвал тему, силой своего воображения заменили Побережье бескрайней степью, Черкасской топью, погребшей их, окруженных Вторым Украинским фронтом под командованием Конева и Пятым гвардейским танковым корпусом Ротмистрова; учитель стоял перед ними, охваченный удивлением. Хотя я и в тисках Граббе, думал он, я больше не он, во всяком случае сейчас. Я скоро забуду о нем, и хотя над ним еще порхнуло крылышко стыда за всю эту глупую затею, он прыгнул в пустоту, уцепившись за фалды вдохновения:
— Графство Фландрия, земля древних фризов[90] от Калеса до Валхерена[91], вплоть до Зейланд… гряда островов, переданных в дар Баудевейну Железному[92] Карлом Лысым… военная мощь против нормандцев… хребет между германскими и романскими народами… родимое пятно (некоторые называют это славой) их феодально-милитаристского происхождения… Фландрию предложили Роллону[93], он уже и так высадился там, но он не пожелал владеть ею, места ему показались слишком болотистыми, и он предпочел Нормандию… убожество нашего престолонаследия по линии женщин, на которых женились инородцы… — он только начал, только соорудил предмостное укрепление, дабы создать прочную базу для дальнейшего изложения; а собственно изложение — уничижительное, обвинительное, бьющее по нервам — только должно было начаться, как он споткнулся о слово «инородцы» и забуксовал, слово это неподвижно зависло в воздухе, и он увидел, как оно источает яд тем смыслом, которого он совсем не желал, он заметил, как слово «инородцы» распухает, зреет нарывом среди них, этих представителей чистой расы, этих истинных фламандцев, и у него перехватило дыхание. Спранге внимательно смотрел на него, пока учитель не отвел глаз, Сандра вопрошала взглядом. В зале повисла тишина. Учитель представил себе, как она лежит раскинувшись в комнате Граббе, ее пальцы скользят по бедрам с бледными пятнышками оспин, забираются в курчавые нежные каштановые волосы, складывающиеся в гребешок, как она внезапно вскакивает, недовольство искажает ее губы; слово «инородцы» бросило блестящую нейлоновую сеть между ними.
— Извините меня, — сказал он и показал себе за спину, в камин, откуда пытались дотянуться до него и почти касались его одежды языки пламени, исходившие дымом.
Старик с гвоздикой подскочил на месте.
— Что такое?
— Мы можем сгореть, — сказал учитель.
— Scheisse[94], — проревел длинный ван Вагерен.
Действительно, запах, который учитель ощущал уже долгое время, приписывая его мерзкому табаку в трубках курильщиков, превратился в почти бесцветное облако, поднимавшееся из щелей паркета у их ног, оно обволакивало камин, и потому общество его заметило. Все вскочили, зашевелились, устроили сквозняк, и облако начало наливаться тьмой и расползаться по залу. Делегаты давили друг друга, каждому хотелось посмотреть, что творится у камина, но все быстро давали задний ход, ибо, пока кто-то не догадался распахнуть окна, дым сделался совсем черным. У многих полились слезы, но никто не покинул Рихарда Хармедама, который стал отдавать приказания на французском; это неуверенное, робкое бормотанье и шарканье ног по курящемуся паркету продолжалось еще какое-то время, но наконец Спранге схватил графин с водой, приготовленный для делегатов, к которому никто не притронулся, и вылил его на пол. Дым взвился и исчез. Запахло гарью. А-кха-кха — закашляли делегаты, и зашедшегося кашлем старика с гвоздикой в петлице пришлось вывести в коридор. Появилась служанка с ведром воды и стала тереть пол шваброй. Сандра сообщила, что между паркетных досок и под ними уложена воспламеняющаяся щепа, она-то и начала тлеть, и Сандра сказала:
— Может быть, мы прервемся? — и бросила учителю: — Не уходи.
— Замечательно! — возопил Берт ван Вагерен и возглавил толпу делегатов, двинувшуюся через стеклянные двери на веранду. Спортивного вида близорукий господин попросил, чтобы учитель расписался в обтянутой искусственной кожей книге для гостей. Рядом со страницей, где готическими буквами было выведено изречение: «Кто не рискует, тот погибает», учитель к разочарованию господина, ожидавшего от него какого-нибудь афоризма или стихотворной строки, вывел только свое имя сверхотчетливыми, школьными буквами. Господин поднес книгу к самому носу и прочел с вопросительной интонацией, отчетливо выговаривая слоги: «Вик-тор-Де-нейс-де-Рей-кел?»
— Это имя, которое стоит у меня в паспорте, — несколько напряженно сказал учитель.
— Ах, конечно, — кивнул мужчина. — К тому же это нужно не мне, а моему сынишке, на будущее.
— Это ничего не меняет, — ответил учитель.
— Благодарю вас, — сказал мужчина и, пожимая учителю руку, пощекотал ему ладонь — условный знак.
Гордый от того, что вписал свое имя в их скрижали, игнорируя Сандру и ее просьбу, нет, ее приказ, учитель вышел на воздух, рассеянно послушал разговор отдыхающих, безрезультатно поискал Рихарда Хармедама, отогнал мысль о том, что надо бы обдумать продолжение своей речи, заметил, что делегаты сторонятся его, видимо боясь помешать ему сосредоточиться. Они перебирали в памяти военные эпизоды. Потом на крыльце появилась Алесандра Хармедам и крикнула: «Доктор, доктор!», и он сперва подумал, что кто-нибудь ранен, нуждается в помощи врача, но без всяких сомнений ее призыв, не содержащий в себе ничего страшного и вместе с тем смахивающий на приказ, был адресован ему, она поманила его пальцем и подмигнула, подзывая его, будто слугу, и он последовал за ней в комнату рядом с кухней, между столов с тазами и гладильных досок. Она оперлась на полку, на которой стопкой были сложены мужские рубашки и носовые платки, комната пахла паленой тканью.
— Подойди ближе, — сказала она. Она закусила нижнюю губу, потом стала грызть ноготь.
— О чем ты собираешься говорить? — спросила она.
— О том, с чего я начал.
— О Фландрии?
— Именно.
— Что ты знаешь про Фландрию? Знаешь ли ты, что она означает для наших людей?
— Уже слишком хорошо.
— Ха-ха, — сказала она.
Плохая игра. Пансионерка, выступающая в самодеятельном спектакле. Она взяла утюг, прижала его к щеке.
— Ты собой доволен? Ты рад? — спросила она.
— Более или менее.
— Заткнись, — сказала она. — Неужто перед лицом Господа Бога и всех святых ты можешь быть доволен тем, что ты тут устроил?
— Я никогда…
— Что никогда? Что никогда? Ты думаешь, это никогда не всплыло бы и мы не узнали бы, что вы задержали доктора Хейрему на границе?!
Она изменилась до неузнаваемости, обеими руками вцепилась в полку позади себя так, что жилы посинели и вздулись. Она тяжело дышала, ее узкая грудь с ложбинкой толщиной в мизинец между двумя холмами вздымалась, как у танцовщицы, живот у которой неподвижен, а плечи ходят ходуном. Она побелела от ярости. Я шагнул было к ней, но она угрожающе подняла утюг тупым концом мне навстречу.