Избранное: Сборник — страница 82 из 94

ет уродливой головой с низким лбом и крупными черными порами на коже.

— Гиги, — произносит он задумчиво, затем стремительно взлетает на забор и перемахивает через него, словно циркач, соскакивающий с трапеции на сетку.

* * *

Еще дома, в Антверпене, Анаис торжественно поклялась своей матери, что в день операции, четырнадцатого, ровно в одиннадцать часов, преклонит колена в какой-нибудь живописной церквушке и зажжет свечку перед образом святой Девы Марии. Можно, конечно, помолиться и в соборе, но лучше — в скромной простенькой деревенской церквушке без всяких прикрас.

Совершив молитву, Анаис с шумом вваливается в дом, а следом за ней входит мускулистый карлик, который ухмыляется с таким видом, будто шутки ради собрался укусить Бруно за крестец.

— Это господин Мири, — объявляет Анаис. — Господин Мири хочет пить.

И мчится на кухню.

— Господин Мири будет нашим переводчиком.

Карлик, не дожидаясь приглашения, присаживается прямо на спинку софы, рядом с Бруно.

— Я поставила три свечки, — кричит Анаис, — франков на двести.

— Меня зовут Мири, — карлик говорит по-французски короткими рублеными фразами и поглаживает Бруно по плечу.

Он сообщает, что к ним обоим очень благосклонно отнеслись местные жители, до него дошло много весьма лестных отзывов о них, особенно о мадам Наис, которая явилась для всех достойным примером благочестия. Впрочем, деревенские — язычники, они скорее напьются как свиньи, чем зажгут свечку перед святыми великомучениками Флором и Лавром, как это сделала мадам Наис.

— Единственные святые, которые были сиамскими близнецами, — растроганно поясняет Анаис.

Она приносит банку диет-колы для Бруно и стакан пива — карлику.

— Да, близнецы, — говорит карлик, — близнецы, tout court[180].

— За Флора и Лавра! — провозглашает Бруно.

— Великомучеников, — подхватывает карлик. — Царь Лициний приказал утопить их в источнике, когда они не захотели укладывать камни в языческий храм. Впрочем, я не за этим пришел.

— Да, не за этим… — подхватывает Бруно.

— Вот именно!

Соскользнув со спинки софы, карлик прошелся по комнате и прислонился к комоду, словно собираясь открыть собрание.

— В качестве представителя праздничного комитета я хотел бы узнать, не согласитесь ли вы, как человек посторонний и, следовательно, беспристрастный, быть нашим судьей.

— Никогда. — Бруно выпаливает это слово с местным гортанным выговором. — Jamais. В игре участвует моя жена, так что я никак не могу быть беспристрастным.

— Но ведь речь идет совсем не о футболе, глупенький!

— Конечно нет, мсье Бруно, отец Бим этого никогда бы не одобрил. В женском футболе требуется женщина-судья.

Невзирая на все уговоры, Бруно наотрез отказался быть в воскресенье судьей на ежегодном чемпионате по поеданию улиток.

Перекошенное лицо Мири с умными глазами навыкате и тонкими, в ниточку, губами приближается к лицу Бруно. Карлик трет указательным пальцем по его черепу.

— Тот ли это цвет, который предопределил для вас Господь, мсье Бруно?

— Получилось чуть-чуть в синеву, — признала Анаис.

— У нас не принято, чтобы люди меняли цвет, которым наградили их Господь и родная мать. В деревне скажут, что вы переняли эту манеру у Гиги.

— Гиги! — выпаливает Бруно. — Кто он такой, этот Гиги?

— Блаженный, да еще и проклятый за свою блажь.

Выясняется, что Гиги — это человек, которого отец Бим вышвырнул из дома. При рождении ему было дано совсем другое имя, но он его никогда не носил. Он уехал в столицу, а когда вернулся через много лет — бедный, больной и почти облысевший, — он захотел, чтобы в деревне его называли Буги-Вуги. Этот номер не прошел, и люди упорно зовут его Гиги.

— Где он сейчас? — спрашивает Бруно.

— Отец Бим нашел для него другое пристанище. Любовь к ближнему у отца Бима на первом месте. Это он настоял в управлении провинцией, чтобы нам провели уличное освещение, это он устроил меня на работу церковным сторожем, хотя людям, подобным мне, это запрещено церковью.

— Но ведь вы такой же человек, как все, — недоумевает Анаис.

Само собой разумеется.

— Я был как все, мадам Наис.

Карлик приподнимается на цыпочки.

— Я родился не таким, какой я сейчас. Ведь если б я таким родился, у меня были бы des proportions parfaites[181]. И тогда я не был бы мужчиной, в то время как мой член достигает двенадцати гродонье в длину, то есть примерно два фута шесть дюймов.

— Правда? — изумляется Анаис.

Карлик скромно кивает.

— Proficiat[182], — говорит Анаис.

Карлик снова кивает.

— Это измерение провел один американский матрос. Два фута и шесть дюймов, зачем бы ему лгать?

— В самом деле, зачем? — соглашается Бруно.

— А почему это запрещается? — допытывается Анаис.

— Ложь не запрещена, мадам Наис, если жизнь человека под угрозой, а у таких, как я, это происходит постоянно.

— Но почему церковь запрещает вам быть сторожем?

— Об этом сказано в Книге Левит[183], глава двадцать вторая, параграф двадцатый. Нам не разрешается служить у алтаря.

Анаис опускается на колени перед карликом. Взяв со стола несоленый крекер (12 калорий, 0,5 граммов белка), она засовывает его удивленному Мири в рот, который оказался на одной высоте с ее собственным. Анаис садится на корточки, ей хочется быть еще меньше ростом, чем Мири.

Бруно спрашивает, останется ли господин Мири обедать. Но тот не может, ему нужно еще покрасить фронтон церкви к началу фирташа, хотя бы его нижнюю часть, на которую целый год мочатся деревенские жители, их козы, ослы и собаки. Коленопреклоненная Анаис объявляет, что хочет ему помочь: она может очень точно проводить прямые линии кистью, у нее вообще здорово получается все, что требует точности. Кротко жуя, Мири обещает согласовать это с отцом Бимом.

* * *

У Бруно все время болит голова. Ему кажется, что это оттого, что цыганская краска повредила кожу на его черепе, сам череп и то, что под ним, внутри.

— Дурашка, — говорит Анаис, — просто это потому, что ты слишком далек от природы, привык к выхлопным газам и не переносишь кислорода.

В черном одеянии, повязав на голову голубой тюрбан, она покидает жилище. Бруно сползает с софы, словно старый, выживший из ума узник со своих нар. Он изо всех сил трет и скребет свой череп, вооружившись куском мыла, похожим на сыр, и поливает его горячей водой, почти кипятком, затем вытирает кухонным полотенцем — волосы заблестели и стали, если это только возможно, еще голубее. Бруно выливает на голову диет-колу, которая пенится и шипит, как десяток местных аборигенов.

Выкурив несколько сигарет, Бруно отдирает на стене в спальне кусок обоев, пишет на нем фломастером: «Моя месть будет сладкой» — и прикалывает записку над кроватью. Потом надвигает свою (свою ли?) кепку до самых бровей и выходит на улицу. Безобразный рыжий кот сопровождает его на единственную в деревне террасу. Она пуста. Трактирщик заговаривает с ним. Похоже, язык его меняется день ото дня. Никогда прежде не слыхал Бруно таких звуков, какие издает этот человек. Он бессмысленно повторяет их за ним, и тогда трактирщик приносит кисло-сладкое пиво почти без пены. Деревня спит. Бруно задается вопросом, когда и как все в его жизни пошло наперекосяк (о если бы он знал причину!), а может быть, так было предопределено судьбой, чтобы в один прекрасный день он проснулся с голубыми волосами, а потом слушал зловещее бормотание и шипение, долетавшие из-за занавески бара. У него нестерпимо печет голову. Кажется, он вот-вот из твердого состояния перейдет в жидкое, а затем обратится в газ.

Без четверти час, если судить по церковным часам, раздается прерывистый треск — какая-то женщина с грубым лицом, наполовину скрытым черной круглой шляпой, проезжает верхом на осле, у которого между ушей покачивается винно-красный помпон. Она медленно описывает в воздухе круги трещоткой (как торговцы мидиями, разъезжавшие в прежние времена на тележках по Антверпену). Поравнявшись с террасой, женщина замечает Бруно, несколько секунд испуганно и удивленно глядит на него, не закрывая лица, как не могла бы смотреть ни одна из местных женщин.

Но тут же она с громким горловым звуком запахивает платок, скрывая нижнюю часть лица, словно у нее повреждена челюсть. Опустив глаза, она пришпоривает осла голой пяткой, но он и не думает ускорить шаг. У этой наездницы широкие плечи и узкие бедра, и весит она вдвое меньше местных женщин.

Когда она сворачивает в проулок, из полумрака кафе появляются трое. Они ставят рядом три пластиковых стула с террасы и усаживаются, широко расставив ноги, возле столика, где сидит Бруно. Делая вид, будто не замечают его, они затевают яростный спор, явно по его поводу, и шипят по очереди.

Напротив кафе в водосточном желобе сидят, нахохлившись и беспокойно вертя головами, два облезлых петуха.

А в Антверпене идет снег.

* * *

В Антверпене отец Анаис сидит у камина. Твердой рукой, той самой, которой он управляет своей мыловаренной фабрикой, он только что подстриг волоски у себя в носу и бросил ножнички в пылающий камин. Потом натянул на плечи плед — ни дать ни взять могущественный властитель, который греется в сумерках у огня. Волосы у него на теле совершенно белые. Зазвонил телефон, но он и не подумал снять трубку. Достав из кармана куртки конверт, он разорвал его пополам, потом сложил половинки письма вместе, поднес их к самому носу, исчерченному вдоль и поперек «Джеком Даниэльсом»[184], и, заикаясь, стал раздраженно и громко читать вслух, словно хотел, чтобы его услышала жена в своей больнице.