Избранное — страница 18 из 55

Иногда дождь ненадолго затихал, словно прислушивался, о чем говорят в шалашах, но тут же принимался с новой силой бить тугими струями.

Я то и дело выходил наружу, вглядывался в неприветливую серую муть, окутавшую весь белый свет, в надежде, что ветер разгонит тучи и можно будет пуститься в путь. На душе было муторно. По всем расчетам, Дулма давно уже истопила все дрова, а я торчу здесь… Дрова, конечно, были ни при чем. В них не было никакой нужды, в дровах. Разве что зимой они понадобятся Дулме и ее отцу. Пусть в их юрте будет тепло. Пусть меня вспоминают, когда будут жарко пылать, постреливая искрами, сухие поленья… Сколько же еще будет лить этот дождь?

Вглядываясь вдаль, я заметил, что тучи не кружат, как вчера, на одном месте, а быстро несутся по небу, задевая рваными краями кромки гор. В нескольких местах обозначились просветы чистой голубизны. Однако наладится погода. Наладится! Может, еще сегодня?

Вернулся в шалаш и от нечего делать стал щепать лучины и ставить их поближе к огню, чтобы подсыхали. Из соседнего шалаша послышался громкий голос:

— Дордж! Тебя надзиратель вызывает.

Я отшвырнул полено.

…До моего слуха с трудом доходили слова надзирателя:

— Поздравляю тебя, Дордж. С этой минуты ты свободен. Тебе надо явиться в аймачный центр. Там оформят документы. Верю, что ты будешь хорошо работать, не хуже, чем здесь. Может, даже в том же госхозе. Тебе ведь писали, что возьмут на прежнюю работу? Только вот с транспортом как быть?

Радости моей не было границ. Поблагодарив надзирателя, а заодно и всех, кто был в шалаше, я побежал к себе, чтобы и там поделиться такой новостью. И тут меня осенило. Зачем мне какой-то транспорт! Я же могу напоследок сплавить по Еро еще один плот. Хотя бы звена три. До Хурдын-Тохоя доберусь по реке, а там на лесовозе быстро попаду в аймачный центр. По дороге можно и задержаться ненадолго — я теперь человек вольный! Заеду к Дулме. Плот подождет меня у старого тополя. Дровишек все-таки напоследок подброшу. Пробуду там сколько захочу. Как здорово, что именно там начнется моя свобода!


…На востоке заалело небо. Завели свои немудреные песенки птицы на склоне Нарана. Прояснился горизонт. Я огляделся. Осталось вспахать небольшую полоску. Еще два-три захода, и будет готово поле для золотой пшеницы.

Земля, которую я заканчивал пахать, чем-то напоминала мою жизнь. Наранские склоны, когда я впервые тронул их плугом, были горды и высокомерны. Первый урожай на них был почему-то невелик, и их оставили под пар. Но нынче они должны дать много хлеба. Я тоже был высокомерный и вспыльчивый, однако смог преодолеть и себя, и все трудности, что выпали на мою долю.

На меня глянуло с фотографии, что была рядом с зеркалом, милое лицо моей Дулмы. Она как бы говорила мне: «Ты ведь устал, Дордж…» Устал? Ничего подобного!

Из-за горы выкатилось солнце, чтобы окинуть взором вспаханную мною за ночь землю. Закончив предпоследний круг, я взобрался на кабину трактора и уставился на медленно поднимающееся румяное солнце. Почему-то вспомнился Дориг. Ему, конечно, никогда не придет в голову любоваться восходом. Мне в те недавние, а теперь такие далекие годы тоже было не до небесного светила… Но если бы сейчас рядом со мной стоял Дориг, я бы крикнул так громко, чтобы горное эхо тысячу раз повторило мои слова:

— Смотри на солнце! Видишь, как оно поднимается над землей? Смотри на наши поля! Это та жизнь, о которой я мечтал!


Пер. А. Китайника.

ОХОТНИК

…Соловый твой хотя и мал,

Положись на него.

Бей зверя метко, наповал,

И не мучай его…

(Из народной песий)

«Черт побери! Что же это со мной происходит? Почему я так разволновался, словно мальчишка, которому пообещали первую охоту?» Время уже было за полночь, но мне не спалось. Я переворачивался с боку на бок, изредка поглядывая в дымовое отверстие юрты, где в бездонно-синем небе мерцали холодные, осенние звезды. «Не лучше ли прямо сейчас же и встать?» — подумал я. Меня раздражала узкая железная кровать с высокими ножками: одеяло то и дело сползало с нее, и мне надоело его натягивать на себя.

Юрта за ночь заметно поостыла, и, когда одеяло сползало, мои старые кости начинали ныть.

В темноте я попытался найти на ощупь свою берданку и нечаянно задел мешочек с гильзами и свинцовыми пулями — они с грохотом полетели на пол. Я от неожиданности вздрогнул и отдернул свои иссохшие старческие руки. Они снова заныли, но это была уже привычная боль. Куда больше меня беспокоило другое: по-прежнему ли метко бьет моя старая берданка? Прошло ведь уже более десяти лет, как я бросил охотиться, и будет совсем нехорошо, если окажется, что она теперь под стать моим подслеповатым глазам.

Правда, вчера я ее хорошенько прочистил шомполом и показал ребятам. Они вроде бы похвалили, но как на них положиться: могли и подшутить над стариком. Кто их знает! Да и гильзы пролежали столько лет без дела, что стали ядовито-зеленого цвета. Их я тоже постарался привести в надлежащий вид, но поди знай, а вдруг и они будут давать осечку? Словом, все у меня выходило не так, как хотелось, и от этого на душе было неспокойно.

Я вытащил из-под подушки кисет, набил трубку и закурил. В темноте ночи она весело светилась, и я, как мальчишка радуясь ее огоньку, продолжал размышлять: «До чего же дошел — не уберег даже однорогую буренку бедной старушки Дулмы. Теперь у нее хлопот прибавилось: целыми днями ухаживает за своей любимицей, ищет всякие мази и смазывает ей раны. Бедная Дулма! Как она привязана к своей старой буренке… Бывало, пригоню коров, а она не нахвалится на нее: «Ты посмотри, какое вымя! Молочнее моей буренки я коров не видала — сейчас вообще у многих молока почти не стало, а моя старушка каждый день приходит с тугим выменем. Соски у нее вон какие, молоко так само и льется. Нет, мне другой коровы не надо! С нераздоенной я уже не справлюсь — силы не те». Частенько она и меня нахваливала, считая, что я понимаю толк в травах и пасу стадо, умело выбирая пастбища.

Я лежал и словно слышал ее слова, и мне так захотелось, чтобы ее буренка выжила.

А случилось то, что и должно было случиться: почуяв волка, стадо понеслось, а старая корова отстала. Вот ее серый и потрепал.

От старости никуда не денешься, но ничего — я еще доберусь до обидчика. И чем я хуже этих молодых, черт побери! А вчера они, кажется, именно обо мне толковали. Сижу я, чищу гильзы, а они шепчутся: «…из ума выжил, в детство впал…» Известное дело, постарел, но чтобы дойти до такого… Нет, шутите!

Когда в молодые годы я собирался на охоту, все с уважением на меня поглядывали. Никто тогда не смел и подумать такое. А теперь постарел…

Я сделал глубокую затяжку и поперхнулся густым дымом. Откашлявшись, решил было вставать, приподнялся с кровати и даже засунул в холодные унты ноги, но тут же выдернул обратно. В юрте была такая стужа, что я подумал: «Почему я должен вставать первым? Разве нет у меня сына и невестки? Сначала надо попить горячего чаю, а потом уже ехать». И от непонятной злости, закипевшей во мне, я грубо окликнул их:

— Эй, вы! Встаньте и подайте мне чашку горячего чаю!

Невестка тут же поднялась, загремела посудой, и я сразу успокоился, глядя на нее: как хорошо иметь такую невестку. Ею нельзя было не гордиться: ее молодое, тугое тело словно излучало тепло. Она возилась у печки в легком халатике, и холод ей был нипочем.

Я вдруг вспомнил, что ночью табун подходил к юрте, и тут же перекинулся на сына:

— Посмотри-ка мою лошадь, она была на привязи. Не ушла ли ночью с табуном?

Но сын и не пошевелился, только пробубнил что-то невнятное мне в ответ. Я смотрел на него и думал: «Всякий человек обязательно что-то наследует от родителей. Почему же у него ничего нет ни от покойной матери, ни от меня? Более того, он не похож ни на одного из девяти наших детей. То ли ленив, то ли еще что, но в свои тридцать он выглядит совершенно беспомощным человеком. Ну что с ним будет после моей смерти?.. А может, все и образуется…»

Печка уже давно разгорелась. Я лежал и слушал, как трещат сухие сучья. Тепло от раскалившейся печки успокоило меня, но настроение так и не поднялось. Одна навязчивая мысль сверлила мне голову: «Мое старое тело уже неспособно излучать тепло, и место мне теперь только у теплой печки». Вдруг я услышал громкий смех, через приоткрытую дверь донеслись обрывки фраз: «Выжил из ума… конечно же, спятил…» Меня охватил гнев.

«Смотрите-ка! Говорят, спятил, да? Уже родной сын и невестка начали надо мной насмехаться, да? Пусть даже я выжил из ума, но разве я стал для вас обузой? Может, я вас объедаю? Черт побери! Да мне наше сельхозобъединение доверяет пасти дойных коров!..» Я так распалился, что решил сказать им несколько крепких слов и, накинув дэли на плечи, торопливо вышел во двор.

— Кто спятил? Чего это вы решили насмехаться надо мной?

Сын, заметив мою злость, удивленно посмотрел на меня и сказал:

— Отец! Это Буланый выжил из ума. Посмотри сам… Такое холодное утро, земля сплошь покрыта инеем, а он стоит и отмахивается от воображаемых оводов. Что на это скажешь?

Я взглянул на своего Буланого.

«Неужели бедный конь на самом деле спятил? Вроде бы по годам еще рано… С моим Серым такое случилось, когда ему было уже за тридцать, а Буланому всего только двадцать пять исполнилось. Да нет, он, видать, просто замерз ночью и теперь пытается согреть себя — шутка ли всю ночь провести на привязи», — подумал, я и обратился к сыну:

— Сынок! Оседлай его! Хочу пораньше отправиться к ущелью Агатуя. — Сам же подумал совсем о другом: «Хорошо, бывало, трусить на охоту в такую пору, когда ночь еще не ушла, а рассвет еще не наступил». Затем зашел в юрту, наскоро попил горячего чаю, взял свою берданку, опоясался патронташем, вскочил на Буланого и поскакал.

Мерцание звезд было уже едва заметно: близился рассвет.

Я стегнул коня и поскакал прямо к ущелью Агатуя. Мой Буланый мчался по едва различимой тропинке, петлявшей вдоль берега замерзшего ручья… Вся наша жизнь прошла в этой синеющей тайге, так что эту тропинку мы проторили давно. Случалось ездить по ней в любое время дня и ночи: когда шагом, когда тихой рысью или скакать, как сейчас, галопом. И потому он так смело несется в ночной тьме, что знает — не заденет ни один камешек, обойдет любую ямку.