Избранное — страница 27 из 55

— Ох, беда какая, — бормотал он пересохшими губами. — Маленько дочка не дотерпела… Сейчас будет страшная быстрина, стрежень…

— Неужели не проскочим? — спросил, побледнев, молодой человек.

Старик не ответил. Лодку подхватило и понесло, но он неимоверными усилиями удержал ее поперек волны.

— Кажется, все, — вздохнул он. — Теперь должны выбраться.

И тотчас, словно получив наконец позволение, женщина отчаянно закричала. Ее вопль не мог заглушить даже ревущий поток. Старик со стесненным от жалости сердцем неистово греб, как вдруг он заметил, что одно весло дало трещину. «Ну нет, шалишь, — пробормотал он, слизывая соленый пот с губ, — все равно переправлю детей. Руками буду грести, а до берега дотяну».

Когда весло переломилось, он вытащил второе из уключины, и, загребая им то справа, то слева, повел лодку едва ли не так же ловко, как прежде. Но вот у него стала неметь левая рука, пришлось управляться одной правой. Он несколько раз куснул украдкой одеревеневшую кисть, боясь испугать этим молодых людей и стыдясь перед ними своей старческой немощи.

И тут он услышал слабый крик ребенка. У старика перехватило дыхание. «Боже мой, она родила, теперь я за троих в ответе… У-у, старая коряга, не смей уставать, прикажи своей руке работать, заставь стучать свое сердце, не теряй головы… Человек, он велик. Воистину велик! Человек, он все может!» — убеждал себя Дэндзэн.

— Дедушка, а дедушка, нет ли у вас чего — пуповину перевязать?

Старик очнулся. Пуповину. Он понятия не имел, чем ее перевязывают. Но, вспомнив про свою косицу, Дэндзэн с силой выдрал из нее пучок волос. Он так был взволнован, что даже не почувствовал боли. Передал пучок молодому мужу и отвернулся. А тот, лихорадочно припоминая лекции по акушерству, старался делать все как надо. Завернув плачущего младенца в свою рубаху, с гордостью и смятением показал его старику.

— Вот, — сказал он. — Смотрите, какое чудо!

— Да, — торжественно ответил старик. — Это чудо. Это чудо.

Медная краска медленно сползла с лица матери. Оно неудержимо светлело.

— Как дела, милая? — спросил Дэндзэн.

— Уже хорошо, — слабо улыбнулась она. — Спасибо.

— Сынок, возьми мой дэли, укрой жену, — озабоченно сказал старик.

Увидев на дне лодки кровь, он прошептал: «Это дань! Дань большой воде!»

Вдруг голова у него закружилась, небо и вода поплыли перед глазами, он зажмурился. Занятые ребенком, молодые ничего не заметили. А когда он пришел в себя, лодка сидела, накренившись, на мели и тихо покачивалась.

Дэндзэн перелез через борт и, стоя по пояс в воде, упершись в лодку обеими руками, столкнул ее с мели. Затем влез обратно и, взяв шест, воткнул его в илистое дно. Лодка пошла, но, как он ни старался, вытянуть глубоко всаженный в дно шест ему не удалось. Так он и остался торчать из воды, дрожа, как струна. Жалко стало старику своего отличного длинного шеста, срубленного им собственноручно прошлой зимой в лесу, однако он и не подумал за ним возвратиться. Надо было поскорее доставить роженицу на берег.

— Эх, зря я, видно, выпил утром водки. Это она, проклятая, меня подкузьмила, ослаб что-то, — сказал в свое оправдание старик. — Ну ничего, — тотчас успокоил он себя, — шест крепко сидит в иле, вода не смоет его, на обратном пути подхвачу.

Налегая на весло и с опаской поглядывая на тучи, клубившиеся у горизонта, он пересек последнюю протоку. Солнце уже уходило за вершины гор, когда нос лодки мягко, точно теленок, ткнулся в береговую кромку.

— Вот, дети мои, сказано — сделано. Довез я вас, — тихо произнес старик. — Вы подождите здесь, а я сбегаю вон в ту падь, где, видите, юрты стоят… Пригоню вам подводу.

Благополучный исход переправы влил в него новые силы. Он бодро выпрыгнул из лодки, пробежал несколько шагов и вдруг, словно подмытая под самый корень старая береза, рухнул на влажную землю.

Молодой отец, прижавший к груди младенца, увидев, как упал Дэндзэн-гуай, одним прыжком, не выпуская ребенка из рук, очутился около старика и свободной рукой попытался приподнять его голову. Но старый паромщик был мертв… Остановившийся, блаженный взор старика был устремлен на небо. В его глазах яркими точками отражалось солнце, которое, словно прячась от беды, уже почти совсем скрылось за вершину горы, окрасив прощальными лучами ее западный склон. Наступившие сумерки притушили коричневые воды коварно разлившейся Селенги. Как бы переводя дыхание, река приутихла. Занавес из тумана и облаков все ниже опускался над Селенгой.

И тут к небу снова вознесся слабенький крик новорожденного… Жизнь, великая нескончаемая жизнь, продолжалась.


Пер. Инны Варламовой.

ОТГОНЩИК

— Я сплю.

— Где?

— В стране сказок. Я сплю посреди безлюдной степи, укутанной пушистым, словно лебяжий пух, снегом.

Вокруг необозримое царство снега. И ни соринки на нем. От него должно бы веять теплом, но почему так холодно и зябко? Откуда это леденящее душу студеное дыхание?

Оно, оказывается, идет от земли. Мягкое снежное одеяло не смогло ее согреть, и она замерзла, как лед, и окаменела. А теперь готова заморозить все живое на свете: растения, деревья, зверей, скот и даже людей. Но лишь человек не страшится ее ледяной стужи и бросает ей смелый вызов…

Я вышел из теплой юрты отгонщика и поразился представшей моему взору картине. Все было как в сказке… Бледнела луна, словно лицо испуганного человека. В ее холодных лучах синеватым отблеском мерцала бескрайняя снежная ширь. Стояла призрачно-хрупкая тишина. Лишь жгучий ночной ветер со свистом подтачивал замерзшие сугробы. И во всей этой пустынной степи сероватым бугорком одиноко торчала юрта отгонщика, словно снежное одеяло было прострелено в этом месте шальной пулей.

То ли мороз действительно был сильным, то ли я был одет слишком легко, но я быстро продрог. И уже хотел было вернуться в теплую юрту, как услышал далекое, но довольно отчетливое ржанье лошадей. Затем раздался гулкий окрик табунщика, как будто он находился совсем рядом со мной. Его голос был настолько мощным, что от него, мне показалось, задрожала луна. На самом же деле такое впечатление создавалось, видимо, из-за разорванных облаков, проплывавших перед ней в этой холодной сини.

Безмолвная тишина была нарушена, и стеклянный воздух весь задрожал от голоса табунщика, молнией пронзившего замерзшую степь. Вокруг как-то сразу стало теплее, словно эта молния растопила снег. Голос Дэрэма был такой властный, что не только табун, но и вся округа притихла.

Я стоял и оглядывался по сторонам, будто впервые попал в степь.

Многие века будоражили вот так морозную ночь голоса моих предков, будоражат и теперь. Они никогда не прерывались, даже в самую ледяную стужу.

Очаг их и сейчас излучал тепло. Я вернулся в юрту, но кто-то окликнул меня:

— Не замерз ли? Может, разжечь огонь?

В этом низком грудном голосе была какая-то необъяснимая сила и мощь. По нему легко можно было представить и его хозяина. Такой львиный рык вряд ли мог исходить от слабого тела. И я невольно подумал, что голоса тоже различаются по своему весу и способности воздействовать на человека, и ответил:

— Нет, не замерз.

Но он снова спросил:

— Как небо?

И может от того, что он сказал «небо», я вдруг вспомнил, как громыхает оно в летнюю пору (действительно, голос у него был громовой), и успокоил его:

— Небо ясное.

— Табун-то на северо-востоке пасется, — вдруг сказал он и, не дождавшись моего ответа, тут же захрапел так, что юрта заколыхалась. Трудно было поверить, что передо мной был простой табунщик. Скорее он напоминал хозяина Хурмусты[83], о котором рассказывается в наших сказках… Храп его словно доносился из-под земли.

Зимняя ночь, окружающая природа, табунщик и табун — все казалось мне сказочным.

Я снова лег и еще долго не мог заснуть. Возможно, потому, что это была моя первая ночь здесь и все было непривычно для меня. В юрте было довольно прохладно, а к утру она могла вообще остыть. Поэтому я поверх одеяла накинул доху из волчьей шкуры: теперь никакой мороз мне был не страшен.

Зато моему соседу все было нипочем: он продолжал храпеть, словно сказочный богатырь, преодолевший путь длинною в десять лет… Должно быть, действительно очень устал. Еще вечером я заметил, как он уснул, едва коснувшись головой подушки. Так оно и должно было быть, ибо он после ночного еще целый день занимался всякой другой работой; но меня очень удивило, когда он спросил о погоде и пробормотал, что табун пасется где-то на северо-востоке. И как он мог сквозь такой крепкий сон услышать едва уловимое ржанье лошадей?..

Понятно, что любой табунщик даже во сне ни на миг не забывает о погоде и о своем табуне, но быть до такой степени чутким и слышать даже во сне… Не знаю. Для людей, не занимающихся скотоводством, эти слова вряд ли могут что-либо значить, но меня занимает то, как совмещается в одном человеке столь крепкий сон и такой обостренный слух. Вроде бы и не должно такого быть. Только потомственным скотоводам, видимо, дано это понять.

В чутко дремлющей ночной степи то отчетливо, то едва слышно разносится ржанье табуна. В такт ему, то усиливаясь, то ослабевая, метет поземка. Морозная зимняя ночь продолжается…

* * *

Я проснулся, когда уже рассвело. В очаге пылал огонь. Изредка в дымовое отверстие юрты врывался ветер, и тогда пламя клонилось к двери, но, как только он успокаивался, оно снова начинало упорно тянуться ввысь: сначала в дымовое отверстие, потом к небу и наконец к солнцу.

Почему же пламя всегда стремится ввысь? Кто его знает! Возможно, это знает лишь сам огонь. Но совершенно очевидно, что пламя согревает окружающий воздух, а тот в свою очередь согревает все вокруг себя. И делает это огонь шутя, играючи. Ему все нипочем, ибо он всесилен.

Но и у табунщика душа, что огонь. Ее пламя тоже постоянно стремится вперед и ввысь. Но кто об этом знает? Разве что только сами табунщики. Своей душевной теплотой они готовы согреть всех на свете, но как это сделать… Вселенная безгранична, а людей не сосчитать… Однако не будем забывать и о том, что мечта человеческая не имеет предела.