Избранное — страница 28 из 55

Из радиоприемника доносится старинная протяжная песня. Так и хочется сказать, что для бескрайней степи только такая песня и нужна: ее нескончаемая мелодия достигает самого горизонта. Трудно, пожалуй, найти такое гармоничное сочетание, как протяжная песня и бескрайняя степь. И не случайно она на протяжении многих веков баюкает степь и никогда не умолкает.

Я вышел из юрты, и утренний мороз каленым железом обжег мои щеки. Табунщик тихо, как и ночью, спросил:

— Не замерз? — Улыбнулся и стал потягиваться. От его богатырского дыхания пошел такой пар, что тут же не стало видно его лица, словно оно потонуло в тумане. В морозном воздухе клубилось теплое густое облако. Табунщик принялся горстью брать скрипучий снег и растирать им лицо и шею. И мне вдруг почудилось, что это вовсе не снег, а куски белоснежного хлопка и что он ими вытирается. Но как бы хлопок и снег ни походили друг на друга своим цветом, сравнение в данном случае, конечно же, не годилось. Да и табунщику, видно, приятнее было растираться снегом, чем вытираться хлопком.

Я все же поспешил в юрту. И как только я вошел в нее, молодая смуглянка вытащила из сундука новенькое полотенце и, протягивая его мне, сказала:

— А вы умойтесь теплой водой… Сынок! Где ты? Помоги-ка дяде.

Тут же ко мне подбежал мальчик лет шести и начал лить мне на руки теплую воду. Он был безмерно рад журчанью воды и все выше поднимал свой кувшинчик.

Но в этот момент раздался топот копыт вдалеке, и, как только он стал приближаться, мальчик запрыгал от радости и закричал:

— Дэрэм вернулся с ночного!

Мы все сели за круглый стол выпить чаю. Чай был замечательный: молоко, соль, заварка — все было в меру. «Пьют ли где-нибудь в мире такой вкусный и ароматный чай? — вдруг подумал я. Возможно, что и нет, не пьют… Чай, в особенности вот такой, незаменим для скотовода. Трудно выразить словами, сколько сил и энергии придает он ему. И не удивительно, ибо он, по существу, заменяет ему молоко и масло. А что может быть питательнее их? Берешь в руки серебряную чашу, наполненную до краев, и сразу же ощущаешь неповторимый степной аромат и видишь, как в ней играют желтые шарики — нежнейшее масло.

И когда смотришь на эти чаши из чистого серебра, то кажется, будто табунщики, возвращаясь с ночного, прихватили с собой луну. Но серебряная луна морозной зимней ночи слишком холодна и безжизненна. Однако все, чего касается рука человека, оживает и наполняется теплом. Возможно, что настанет день, когда луна, кочующая в небесной безбрежности, задышит теплом, как вот эти серебряные чаши, наполненные горячим чаем. Кто же будет возражать против этого…

То и дело слышится громоподобный голос хозяина Данзана, который обращается то к Дэрэму, только что вернувшемуся с ночного, то к жене Саран, то к сыну Энхэ, то ко мне. К сожалению, я еще не мог уверенно поддерживать их разговор.

О чем же они говорят? «Быстроногий гнедой Цэнда поправился и выглядит вполне прилично… Бурый жеребец все гоняет лошадей, просто беда… Не отстала ли от табуна пегая кобылица Дорлига?» И все в этом роде. А что я могу сказать по этому поводу? «Быстроногий гнедой, бурый жеребец, пегая кобылица…» Да я их и в глаза не видел.

Маленький Энхэ вскарабкался на колени отца.

— Папа! Вчера ночью мамин гнедой иноходец ржал, да? Ты слышал? А я вот слышал.

Я посмотрел на него, и мне показалось, что это вовсе не маленький мальчик, который сидит на коленях отца, а взрослый табунщик, вскарабкавшийся на высокую вершину горы и горделиво осматривающий окрестности.

Трудно было поверить в слова шестилетнего мальчугана, но Данзан ответил:

— Верно говоришь, ржал. Хороший табунщик из моего сына получится. — И поцеловал его в лоб. Действительно прошлой ночью доносилось звонкое ржанье табуна, но неужели он в этой разноголосице отличил голос маминого иноходца? Очевидно, да. Вообще-то в старину говорили, что сын табунщика чуть ли не с нечистой силой водится. А впрочем, прошлой ночью чутко спали, прислушиваясь к ржанью табуна и к голосу Дэрэма, все, не только Данзан.

Данзан, быстрыми глотками попивая чай, спросил Дэрэма:

— А ты привел Серого для упряжки?

— Конечно, привел, — ответил тот.

— Я сегодня за дровами съезжу. Днем табун далеко не уйдет, да я и вернусь скоро.

Но жена, которая в это время ворошила угли в очаге, возразила:

— А зачем нам дрова, если через несколько дней собираемся откочевывать отсюда? Обойдемся и кизяком: я соберу.

Данзан посмотрел на нее, улыбнулся.

— Древняя мудрость гласит, что у лентяя двор без дров, а у пьяницы в доме пусто. Если и останутся дрова, то возьмем с собой. Что, у нас не на чем везти? «Вся северная сторона сплошь покрыта табуном, на всей южной стороне — не счесть табуна…» Так, кажется, говорится в сказке, Саран? — заключил он и погладил по голове сына. — Давай-ка, сынок, слезай, пойду я сани готовить.

«Я ведь приехал им помогать, что ж мне сидеть без дела?» — подумал я и предложил:

— А что, если я съезжу за дровами?

— Вы что, решили, что приехали сюда батрачить? — ответил Данзан и расхохотался. Потом добавил: — За два месяца еще наработаетесь. Вчера, наверное, намаялись в дороге. Надо отдохнуть.

Но я не сдавался:

— Ничего, я не устал. Да и не терпится здешние места посмотреть. Может, вместе поедем?

— Ну ладно. Горожанину, может, и в самом деле будет интересно, — сдался он и вышел из юрты.

* * *

В тот же вечер я договорился идти вместе с Данзаном в ночное. Он одел дэли на овчинной подкладке, сшитый из зеленой далембы, подпоясался так, что верхняя часть повисла мешком, а пола приподнялась до колен. Затем накинул на голову свой лисий малахай и уже собрался было выйти из юрты, но жена напомнила ему, что надо взять теплую доху.

— Не надо! Когда слишком тепло — сон одолевает. Хотя, пожалуй, тебе на рассвете может пригодиться. — Он повернулся ко мне и протянул доху из волчьей шкуры.

И мы поскакали в сторону табуна, поднимая за собой клубы снежной пыли. Мороз пронизывает лицо, грудь, ослепительно блестит снег. На мерзлой земле копыта лошадей выбивают барабанную дробь. От теплого дыхания морды лошадей до самых ресниц покрываются изморозью. Вскоре она превращается в сосульки, и они позвякивают, словно серебряные колокольчики.

В белой степи то здесь, то там желтеют пучки травы, будто хотят удивить всех: посмотрите, какие мы мужественные, нам и сугробы нипочем. Стебельки гнутся и качаются беспрестанно, словно решили потанцевать под звон наших сосулек-колокольчиков. Но если пригнуться в седле и посмотреть внимательно, то окажется, что это танцуют оледеневшие головки стебельков. А вот и сугробы зло уставились на них, будто говоря: «Ну что ж, потанцуйте… Хотели бы мы посмотреть на вас после большого снегопада. Тогда-то от вас ничего не останется — исчезнете, будто вас и не было».

Как только мы подъехали к табуну, ветер успокоился, но небо, которое было ясным на протяжении всего нашего пути, затянулось облаками, будто на самом деле решило потопить эти танцующие стебельки в глубоких сугробах. Табун сначала удивленно застыл, но потом лошади узнали нас, успокоились и снова принялись выкапывать траву из-под снега.

Беззаботные жеребята, сбившись в небольшие группки, вовсю резвились поодаль от табуна, взбрыкивая и носясь наперегонки. За ними пристально следил взрослый жеребец, сизый от инея, покрывшего все его тело. Ему, видимо, больше других приходилось двигаться, оберегая табун. Вот и сейчас он так низко пригнул голову к земле, что его лохматая грива коснулась снега, и понесся сердитой рысью, загоняя молодняк в табун. Очевидно, он проделывал это не в первый раз, так как жеребята дружно повернули к табуну и полетели во весь опор.

Жеребец же, сделав свое дело, снова застыл и оценивающим взглядом окинул своих подданных, потом небрежно понюхал травку, торчащую из-под снега, высоко поднял голову и стал всматриваться вдаль. Весь вид его говорил: «Что же будет с этим молодняком, если не станет меня? Они наверняка не заметят серого разбойника, пока не врежутся в него на всем скаку, и будут разорваны в клочья. До чего же они беззаботны».

Жеребец и в самом деле, видимо, уже много лет был вожаком табуна. За это время он, конечно же, многих обучил уму-разуму, спас от волков и других опасностей. И возможно, он теперь думал о будущем своего табуна и беспокоился — как бы чего не вышло без него.

Но беспокойство его было напрасным, ибо в многотысячном табуне наверняка нашелся бы жеребец, который бы взял на себя заботу об остальных, так же как некогда он сменил старого вожака. Возможно, и тот старец гонял его когда-то и думал то же, что и он теперь.

— Табун, оказывается, недалеко ушел. А как резвятся молодые-то, — сказал я. Данзан охотно поддержал разговор:

— Ну и хорошо. Я всегда радуюсь, когда они вот так резвятся. Значит, лошади сыты и зимовка проходит благополучно. А то ведь случается, пасешь в такую пору уже вконец исхудавший табун. Вот когда, брат, тяжело достается всем. И смотреть на коней бывает страшно. Подойдешь, бывало, к какой-нибудь лошаденке, обнимешь за шею — она и ухом не ведет, а в глазах замерзшие льдинки. Вот для них-то и страшен снежный буран, он-то их до костей и пробирает. А если лошади упитанные — им буран нипочем: он лишь потреплет по шерстке и больше ничего. — Данзан уголком глаза посмотрел на горизонт. — Сегодня ночью, видать, снег пойдет. Что-то уж больно размякло все и потеплело. — Затем он слез с коня, примял ногой сугроб, уселся в него, зажав в коленях поводья, расстегнул пуговицы дэли и отряхнул свой лисий малахай. По всему было видно, что он расположился здесь надолго.

— И много лет ты пасешь табун? — обратился я к нему.

— Я лошадей с детства люблю. И отец мой до них был страстный охотник. Когда он был жив, без конца нам о них рассказывал да все втолковывал, чем отличается табунщик от простых смертных. — И он вздохнул.

— А чем же он отличается от обыкновенного скотовода? Для меня табунщик такой же скотовод, как и все.