Пер. Висс. Бильдушкинова.
КРАСОТА
В жизни человека всякое бывает, и смешное, и грустное. Особенно в молодые годы. Что касается моей молодости, то я сам был причиной постоянно одолевавшей меня грусти, а те, кто пытался выставить меня на осмеяние, затоптать распустившийся в моей душе цветок любви, сами превратились в предмет насмешки. Раньше мне казалось, что красотой награждают человека отец с матерью, что она является достоянием того, кто ею обладает, и никого другого она не может касаться или задевать. Но, оказывается, я по своей простоте душевной, как всегда, ошибался. На самом деле она очень даже может задевать других, потому что это такой дар природы, обладать которым хочется всем. Может, даже я и не осмелился бы рассказать вам об этой одновременно смешной и грустной истории, если бы не напомнило о ней сохранившееся у меня письмо одного «значительного» человека.
Случилось это много лет тому назад. В восемнадцать лет я женился на своей сверстнице по имени Тоомоо. Отделив скотину и имущество, полученные от родителей, увеличил число хозяйств в родном улусе. Тоомоо моя славилась своей красотой. И не только в нашей округе или сомоне, а даже во всем аймаке. Среди примелькавшихся цветов степей и гор она привлекала к себе внимание как необычный, неведомый для здешних мест яркий цветок. Чем же она выделялась? Ее красота, я думаю, была в неразрывной гармонии смуглого лица, обласканного ветрами и солнцем, изогнутых серпом бархатно-черных бровей, больших темных глаз, от мягкого взгляда которых расплавился бы даже булат, длинной черной косы, сплетенной из трех толстых жгутов и свисавшей ниже пояса. Что ж до меня, то я, наоборот, лицом не вышел и считал себя самым что ни есть страшилищем и уродом. О моей физиономии говорили не только в баге или сомоне — даже в дальних уголках аймака я был известен как конопатое пугало из Бургалтая. Только четырехклассное образование да возраст ставили меня в один ряд с Тоомоо, а во всем остальном мы с ней были как небо и земля.
Оттого ль, что соединила судьба двух непохожих, как день и ночь, людей, оттого ль, что поженились мы слишком рано, не знаю, — но с первого дня женитьбы смех и печаль, радость и страдание стали нашими спутниками, как немое напоминание о нашем разительном несходстве. Природа и люди любят гармонию. Если бы в этой жаждущей лада и гармонии жизни, сложившейся в бесконечной череде тысячелетий на пыльной груди матери-земли, соединились два одинаково красивых существа, небось не было бы повода для тревог и волнений, все было бы в ладу и согласии, и людской взор не оскорбился от явного нарушения гармонии. Но на нас удивленно пялили глаза не только желторотые юнцы. Даже седые старики недоуменно оглядывались, проходя мимо. Главное дело, они сокрушались не из-за меня (дескать, такой некрасивый родился, бедняга), а из-за судьбы Тоомоо, которой достался такой неказистый муж. Это как раз и было для меня обидно.
Иногда я сам заглядывался на Тоомоо и, изумляясь ее красоте, горделиво думал о том, что красивое лицо способно смягчить недобрые взгляды самых свирепых людей, и даже силился разгадать таинственный замысел природы, по воле которой одни люди рождаются слишком красивыми, как бы на верхнем полюсе красоты, тогда как другие — слишком уродливыми, так сказать, на нижнем полюсе безобразия. Однако по причине своей необразованности так и не мог доискаться до глубинных, скрытых хитросплетений этого противоречия.
Длинными зимними вечерами обитатели нашего хотона собирались в самой большой юрте и начинали не менее длинные разговоры, вспоминая разные сказки, были и небылицы. Когда же речь заходила про невзрачного, ничем не примечательного простого парня и блистающую своей неописуемой красотой принцессу, мне казалось, что люди нарочно насмехаются над нами, и от этой мысли я краснел до ушей. Казалось, что это мое смущение замечали и видели все, кроме одной Тоомоо.
Вернувшись с посиделок поздно ночью, мы разжигали огонь, и пока согревалась наша юрта, я при тусклом свете лампы размышлял о том о сем и наконец, зайдя в своих философствованиях в тупик, тихо, грустно начинал:
— Тоомоо, ты действительно родилась красавицей. Только одного не пойму… Как же ты меня…
Но Тоомоо прерывала меня на полуслове и успокаивала:
— Не тревожь ты себе душу разной чепухой. Ты как меня полюбил? И я тебя так же…
Под ее мягким, но проницательным взглядом я невольно таял и понемногу успокаивался.
Пришла благодатная летняя пора. Люди нашего бага перебрались поближе к молочному пункту и поставили свои юрты вдоль берега быстротечной речки Бургалтай. Однажды утром, поднимая пыль, по хотону промчалась длинная серая машина и остановилась возле юрты Соном-гуая. Вскоре туда потянулись все: и стар, и млад. Мне тоже хотелось туда, но надо было ехать за табуном.
Когда я вернулся, Тоомоо угостила меня конфетами и принялась возбужденно, как девочка, рассказывать что-то про гостей, приехавших к Соном-гуаю.
После этого прошло несколько дней. Однажды вечером, когда я, сдав молоко на пункт, возвращался домой вместе с несколькими местными парнями, увязался за мной какой-то незнакомый молодой человек в широких черных штанах и стал нарочно громко дразнить меня: «А-а, это, значит, и есть тот самый принц, супруг длиннокосой принцессы? Он, оказывается, у вас на бабьей работе состоит — молоко сдает, кизяк собирает. Да только какой же это принц, на подстриженную старуху смахивает». Они даже камушки мне вслед бросали. Я ничего не сказал в ответ. Придя домой, рассказал об этом происшествии Тоомоо. Она объяснила, что молодой человек — сын брата Соном-гуая, что живет он в городе, и даже похвалила его, мол, образованный и все такое. Мне было неприятно это слышать, и я, как только смерклось, молча уехал на ночной выпас табуна. Когда утром вернулся из ночного, Тоомоо сидела возле юрты и раскладывала для сушки сваренный творог. Зайдя за мной, чтобы разогреть чай, стала рассказывать:
— С тем сахарным песком, который ты вчера привез, вкусный творог получается. Хочешь творогу с сахаром?
Потом она вышла из юрты, и я вдруг услышал, как она воскликнула: «Вот наглый воришка!»
Я тут же выскочил следом за ней.
— Смотри, вон тот парень взял твой укрюк! — испуганно сказала Тоомоо.
Я обошел вокруг юрты. Уже знакомый мне городской оболтус в широких черных штанах, держа мой березовый укрюк, шел к реке. Я воротился в юрту, допил свой чай. Когда после этого направился к коню, стоявшему у коновязи, Тоомоо встревоженно спросила:
— Ты куда?
— Поеду к табуну, коня сменю, — сказал я, но сам поскакал за молодым человеком в широких штанах.
Тоомоо неподвижно стояла возле юрты и пристально смотрела мне вслед. Когда я подъехал к берегу, парень равнодушно оглянулся и язвительно бросил:
— Куда путь держим, молодой красивый? Уж не думаешь ли меня водяным пугать? Для просвещенного человека водяные не существуют.
— А разве твоя просвещенность позволяет грабежом заниматься? Дай-ка сюда мой укрюк, — в тон ему отозвался я.
— Это пока еще не укрюк, а просто палка. А ты, чем готовить укрюк для погони за табуном, лучше бы готовил для своей длиннокосой, а то ведь сбежит, — издевательски заметил он.
Я вспыхнул от гнева, соскочил с коня и ударил его кулаком. Широкоштанник, размахивая руками, свалился в реку, как бумажное чучело.
— Если еще раз покажешься, отправлю на дно Бургалтая рыб кормить, — пригрозил я, собираясь садиться на коня.
Но тут я заметил круживший на быстрине у самого берега белый бумажный квадратик. Я понял, что парень выронил что-то, и наклонился к воде. Это оказалась фотография молоденькой девушки. Я положил ее в карман и поскакал к табуну. Когда вечером вернулся домой, Тоомоо встретила меня с заплаканными, опухшими глазами. Даже коров она не подоила. Я стал допытываться о причине ее слез.
— Что же ты натворил? Как ты мог человека избить? Что же я здесь одна буду делать, если ты в тюрьму попадешь? — отчаянно вскрикнула она и опять разревелась.
Я подумал, что и в самом деле поступил негоже, и стал успокаивать свою Тоомоо. Она вдруг задумалась и тихо проговорила:
— Я знаю, что мешает нашему счастью. Надо отрезать эту косу.
Слова ее как ножом полоснули по сердцу. Потому что коса ее для меня была дороже, чем для самой Тоомоо. В конце концов я уговорил ее не делать такой глупости.
Потекли дни в обычных наших хлопотах. Тоомоо доила коров, делала домашнюю работу. Я гонялся за табуном. В свободное время чинил упряжь и путы, объезжал молодых трехлеток. Не заметили, как кончилось жаркое лето и исчез из нашего хотона парень в широких штанах.
Когда жара немного спала и травы созрели, налились соком, мы всей округой вышли на покосы, чтобы заготовить сено для скота. Возились до той поры, пока совсем не остыли лучи осеннего солнца. А там принялись подновлять загоны, изгороди, и не успели оглянуться, как пришел первый день зимы.
В один из морозных вечеров во дворе залаяла собака. Теребя ногами стылый чепрак, подъехал верховой. Я вышел, чтобы отогнать собаку. При лунном свете разглядел человека с широкой полевой сумкой на боку. Пригласил в юрту. Окоченевший от холода немолодой служащий, потягивая горячий чай, рассказывал о том, как, переезжая из сомона в сомон, добирался до наших мест. Немного согревшись, поставил задубевшую на морозе сумку на чайный столик, вытащил одну руку из рукава, вытер со лба выступившую испарину.
— Больше трех дней у вас не задержусь, — сказал он.
Что после этого случилось, не знаю, но, когда Тоомоо подавала ему суп, приезжий вдруг, словно испугавшись чего-то, чуть привстал и выронил единственную мою фарфоровую пиалу. Она ударилась о край чугунной треноги и разбилась вдребезги. Когда в юрту вошел, совсем окоченевший, чашку с чаем, который я ему налил, из рук не выронил, а тут, уже согревшийся возле жаркого огня, не смог удержать пиалу, которую поднесла Тоомоо.
На следующий день наш гость несколько недоверчиво спросил у меня: