Избранное — страница 2 из 21

чтоб не разъехалось по швам.

Обетов я тебе не расточаю

и не играю я с тобой в молчки.

Тебе, как Золушке, я без прикрас тачаю

истоптанные башмачки.

И занят нынче я работой сладкой.

Сапожники – старательный народ.

И поцелуй я называю латкой

воздушною, наложенной на рот.

1942

ИТАЛЬЯНСКАЯ ПЕВИЦА ГОВОРИТ

Злая полночь, и мороза

жуть туманом разогрета.

Шел сегодня Чимароза –

Matrimonio segreto[1].

Ах, летит за розой роза,

вся в цветах моя карета!

Эта публика как дети –

ахающие разини,

от брильянтов на Джульетте,

от рубинов на Розине.

Ах, в России Доницетти,

Керубини и Россини!

Но какая это скука –

кавалеры в старом стиле!

Что была это за мука –

слушать, как они острили!

Впрочем, старый русский duca

è un uom' assai gentile[2].

1942

ПСАЛОМ ("Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса")

Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса

на дым зеленый рощ березовых, и всё же

десницей Божьей провожу по коже

земли шершавой. А она колышет телеса

бугристые. И мир повис, как легкая слеза,

и жизнь моя трепещет, как ресница,

и я в глаза не знаю ни аза –

мне осень может и весной присниться.

Березы теплятся, как свечки восковые,

обедня бедная, соломинок звонки,

они как лучики тонки

и в черные мгновенья роковые

сломаются. Пичуги вьют венки –

на небе хороводы вековые.

Земных морщинок счесть я не могу,

и на распаханном, как мысль моя, лугу

я в борозды вникаю мозговые.

Помилуй, Господи, лукавого слугу!

Я перед истиной Твоей в долгу,

и аще аз божусь, да радуюсь, да лгу,

вещам сгибая каменные выи,

ломая горные хребты,

и аще, Господи, в вещах вещаешь Ты,

то Ты еси живот мой, смерть – и ствол

и помыслов моих и прегрешений,

а я – одно из неизбежных зол,

единственное из решений,

есмь повесть о Тебе и сбивчивый рассказ,

есмь житие Твое и Твой незримый глаз,

и что ни час, Ты, Боже, оглашенней,

и бесноватей, и слепей. И усумнихся аз.

1942

ПСАЛОМ ("Аз усумняюсь. Есмь сплошной сумятицы псалом")

Аз усумняюсь. Есмь сплошной сумятицы псалом,

горящий глаз старообрядца,

косматей волосом, чем сам Авессалом,

и в голове моей Ты можешь затеряться,

как в детских дебрях. Но Тебя пою,

душой рыдаючи до умопомраченья.

Ты ревность зришь великую мою,

мое тысячесердое раченье.

Аз собран есмь у ног Твоих псалмом,

всей горечи и скорби красноречьем.

Кипучим городом валяюсь за холмом,

опутанный Твоим бурливым Седьмиречьем.

Лежу, вытягиваясь всем умом

к Тебе, как бы рукой – предместьем как предплечьем.

Всем скопищем домов хочу Тебе молиться,

аз – согрешившая, развратная столица.

Ты, Боже, зришь столпов или колен преклон.

Как стогна, я открыт Тебе широко

вместилищами грозного порока,

моей души раскинув Вавилон,

где нараспашку всё – на улицах, под кровлей

кипит смятеньем, блудом и торговлей.

И жизнь моя не торжище ли есть,

где суетой торгуют на таланты,

где горького безденежья не счесть,

где, Господи, убог и рван Ты!

Аз есмь ширококаменное море,

подобное Содому и Гоморре,

и, не успевши выйти из пелен,

аз, Боже мой, Тобой испепелен.

Но нет! Аз есмь Господень вечный град,

открытый тысячью и уст и врат,

и сколько сердце Божье ни гневил я –

распутная блудница Ниневия, –

есмь Божий город и безумьем горд,

в песках и роскоши блаженно распростерт.

Аз есмь священный Иерусалим,

Господним гневом крепок и палим,

аз есмь Твой гордый Рим и мудрые Афины,

орлиный клик и зрак совы,

и не сечет Твой меч моей повинной,

в грехе склоненной головы.

Аз есмь, витийствуя и плача, Византия

с язычники и ангелы святые,

аз есмь Твоя последняя глава

той книги, что раскрыта, как ворота

церковные, и криворото,

как закоулками бредущая молва,

юродиво гугню про что-то,

лохмато-бородатая Москва.

Перед тобой собрался я толпой,

великой давкой, руганью и бранью,

и се молюсь, убогий и слепой,

о подаянии сему собранью.

И се бросаюсь городским прибоем,

потоком улиц – и домов валы

гремят Тебе раскатами хвалы.

Но, Боже, боязно с Тобою нам обоим,

что мы себя столь беспощадно строим

и что впадаем в смерть, как в бесноватый грех,

как бы в одну из тьмы прорех

на грубом рубище гноящегося мира.

И се есть, Господи, Твоя порфира!

Пою псалмы, ревет моя триодь,

как плоть стихирная: велик, велик Господь!

Греми Ему хвалу, моя стихира!

А Ты – Ты в городах моих погряз.

А Ты – Ты нищий царь еси. И усумнихся аз.

1942

("Далеко и рядом, как за стенкой")

Далеко и рядом, как за стенкой,

ты живешь, не виданная мной,

нежности блаженной уроженкой,

дочерью юдоли неземной.

Чувствую – к бокам притиснув локти,

как Изида, повернулась ты

и в упор разглядываешь ногти

и зарей омытые персты.

Зеркальца мерцающие пальцев

розовых исполнены миров.

Я ж тебе – один из постояльцев

и живу в одном из номеров.

1942

КОРОБЕЙНИЧАЮ

Я усумнитель. Мир, как переметная сума,

заброшен за плечи, и тянешь эту лямку,

покуда не оступишься с ума –

всей жалкой жизнью в Божью ямку.

Не рой ее мне, Господи, не рой!

В котомке у меня забылся том Монтеня.

Я только жизнероб, а вовсе не герой,

я просто коробейник и офеня.

Я весь вразнос. За грошик или даром

отдам без жалости страничку бытия,

торжественным торгуючи товаром,

и, как за полноводным самоваром,

сижу за снежным днем – и усумняюсь я.

1 января 1943

MIR ZUR FEIER [3]

1

Я родился в Благовещенье.

В этот день отчего-то птицы

гнезда себе не свивают –

и у птиц есть свои приметы.

Что же я за птица такая,

каковы у меня приметы?

До сих пор себе не отвечу,

но сдается, ей-Богу, право,

что не важная пава, не попка,

не индюк, краснозадый чиновник,

не щебечущая канарейка,

не орел-стервятник, не коршун,

и не серенькая пичужка,

не воробышек никудышний,

не кукушка-вещунья, не чижик,

не очкастый ученый филин

и не сокол удалый я.

Дай-то Боже, чтоб был я, как в сказке,

заурядным гадким утенком.

Пусть бы мне и вовек не сбросить

серой утицы оперенья,

не пускаться в путь лебединый –

но молю Тебя, Господи, дай мне

пред самим собою, не боле,

спеть свою лебединую песню!

Добрый Боже мой, старый сказочник,

чуть насмешливый древний Андерсен,

расскажи мне другую сказку,

ту, в которой не бездыханным

богдыханом чопорным буду,

не дурацким китайским императором,

не заводной игрушкой,

а пичужкой многоголосой,

соловьем, побеждающим смерть!

2

Я родился в Благовещенье.

То во городе было во Казани,

на вонючей речонке Булаке,

в доме Плюшкина-Пастухова,

ну, а номера я не помню.

Ишь, какая скверная память!

Забывает важную мелочь,

а хранит ненужное горе.

Ой ты гой еси, горе луковое,

кабы памяти ты очи выело,

словно дымом горьким, и сослепу

она по миру нежной нищенкой,

тихо жалуясь, побежала бы.

Я родился в Благовещенье.

Боже, Боже тысячекратный мой!

Дай увидеть мне день рождения!

Чтобы я без ума, без памяти,

словно слово, на ветер брошенное,

словно семя, таящее дерево,

многошумное, многолистное,

прошумел над жизнью своей!

Дай увидеть мне день рождения,

дай опять состариться заново!

7 апреля 1943

("Платок мне не накинешь на роток")

Платок мне не накинешь на роток.

Я по-ребячески тружусь и строю,

и вывожу по-русски городок,

слепую крепостцу величиною с Трою.

Еще хранят гроба тяжелые дубы.

В цепях томится посвист соловьиный.

Еще сколачиваю стены я, дабы

вкусить бревенчатой судьбы

и убежать от кистеня с дубиной,

от всех больших дорог разбойничьей судьбины.

Путивль иль Суздаль – и, над ним склонясь

бездонным плачем, старческим и детским,

мне горестно, что горем молодецким

меня влечет к телегам половецким,

что Троя рухнула и пал свет-Игорь-князь.

1943

("Мороз длиною с год. Совсем ослепла память")

Мороз длиною с год. Совсем ослепла память,

а год – он сед как век, он зябкий дед. Итак,