начну я с вечностью под вечер самсусамить,
грошовой мудрости продавши на пятак.
От жизни наугад, от вечности базарной
и от зимы крутой, пушистой, озорной
не стану пить стакан воды отварной,
не погонюсь в пургу за мастью козырной.
Торговка в шубе спит. Сусальные разводы
и слезных мне она сосулек посулит,
но кто же мне во сне преснеющие воды
и черствый черный хлеб, как язвы, посолит?
Тысячеверстого сибирского радушья
умом не обогнуть, пером не описать.
Здесь на гербе и кнут, и дудочка пастушья,
но под нее вовек не стану я плясать.
Под жернова годов мороз, мохнатый мельник,
всю муку и тоску – всё валит с потолка.
Но знаю я, слепой и маленький отсельник,
всё перемелется, посыплется мука.
Иные, знать, меня Камены воспитали,
что не кляну тебя, грубосугробный плен,
что не умру с тоски на койке в госпитале,
как некогда Рембо, Камоиньш и Верлен.
7–8 ноября 1944
САД
Написать на куртине бы лето!
И от солнца холст полосат.
Как в последней картине балета,
весь на сцену выходит сад.
От решетки и до калитки,
будто прыткие пастушки,
пораспрыгались маргаритки,
но прыжки их – лишь на вершки.
Ход подсолнухов одинаков:
тик да так они – так да тик!
Вьются в такт им юбочки маков,
жмутся нежно фижмы гвоздик.
И петуний китайские шляпки
закивали во все углы...
Свищут пеночки и оляпки,
и малиновки, и щеглы.
Георгины еще в покое,
а пионы уже трубят,
но как лебеди спят левкои,
Лоэнгрины белые спят.
В страсть кидаясь и в пыл шиповный,
разворачивают розы рты,
размалевывают, как поповны,
девы-мальвы свои мечты.
И звенит жемчугами франта,
и в зенит идет и в надир
голос – палевое бельканто,
гладиолус, тенор, Надир.
И статс-дамами астры встали
в перьях страусовых, и вот –
сам Прокофьев ведет из дали
королевских лилий гавот.
И от солнечного оркестра
расписной и зной и туман.
Машет палочкой Август-маэстро,
сумасшедший балетоман.
Нет, не в "Фаусте" заклинали
вас, цветы, именами менад –
это в летнем балетном финале
весь на сцену выходит сад.
1944
("Очень нежной тишиной")
Очень нежной тишиной
окружен я, как женой,
и просторными руками
комнатенку охватив,
тихо, как немой мотив
над глубокими веками
мыслей, чаяний и книг,
ничего не замутив,
образ женщины возник,
той, которой нет в помине,
той, которой в мыслях нет,
и в лимонно-кислой мине
я погряз, – но мой портрет
стал от этого не хуже,
ибо тише, уже, туже
очень нежной тишиной
окружен я, как женой.
1944
ПОТОК ПЕРСЕИД
Ночь плачет в августе, как Бог темным-темна.
Горючая звезда скатилась в скорбном мраке.
От дома моего до самого гумна
земная тишина и мертвые собаки.
Крыльцо плывет, как плот, и тень шестом торчит,
и двор, как малый мир, стоит не продолжаясь.
А вечность в августе и плачет и молчит,
звездами горькими печально обливаясь.
К тебе, о полночи глубокий окоем,
всю суть туманную хочу возвесть я,
но мысли медленно в глухом уме моем
перемещаются, как бы в веках созвездья.
1945
("Теплом учетным околдуй")
Теплом учетным околдуй,
защелкни на всю ночь замок!
Беспутный ветер-обалдуй
за окнами насквозь промок.
Шатаясь, как из кабака,
осенней горечи хватив,
свистит он, взявшись за бока,
свой разухабистый мотив.
А мы вдвоем под этот вой
избой, как сном, окружены,
и этот вечер – вечер твой,
и мы в него погружены.
А тень повисла на гвозде –
пальто, уставшее за день,
и ночь растет у нас в гнезде.
Потише! Счастья не задень!
Птенца слепого не спугни.
Ему тепло. Пусть до утра
за дверью ветер и огни
и ржавой осени пора.
24 сентября 1949
1950-е
САД И НЕБО
От души открыт вечерний сад.
В нем высокий соловьиный воздух,
где сердца на ниточке висят,
а птенцы, теплея, дремлют в гнездах.
Всем умом молчит небесный свод,
в откровеньях тишины темнея,
ждет студеной тьмы круговорот,
и повисли звезды, цепенея.
Что же купы ночи ворошить,
что кусты ерошить и ершиться?
Можно жить, про счастье ворожить,
а в вершинах вечное вершится.
Кто я? Птенчик, павший из гнезда,
хилый писк без стона и рыданья?
Или запоздалая звезда
на морозной тризне мирозданья?
1951
ИЗ НОВГОРОДСКИХ СТИХОВ
("Присели кроткие церквушки")
Присели кроткие церквушки,
как бы озябшие зверюшки.
Но мнится: только их спугни,
как в россыпь ринутся они,
покажут крохотный, с вершок,
невинный хвостика пушок,
Господни робкие зайчатки.
И в русских искренних снегах,
как бы в неписанных веках,
их лапок вижу отпечатки.
1955
СПАС-ПРЕОБРАЖЕНИЕ
Я полюбил тебя за то, что ты нежна,
и вовсе не беда, что только штукатурка
тебе взамен белил, о тихая княжна,
боярышня моя, покорная Снегурка.
Что делать мне с моей любовью неученой?
Но видеть нежную фигурку не могу
иначе, нежели игрушкой на лугу,
обидной девочкой, Снегурочкой точеной.
Ты до крутых бровей легко набелена,
и у тебя лицо небесной недотроги,
и вот веселая лужайки пелена
весенним ковриком бежит тебе под ноги.
Дружок! И высоко ж ты вскинула кокошник,
глядясь, как в зеркало, в простор полунагой.
И, не желая жить земнее и роскошней,
ковер нескошенный не трогаешь ногой.
И чудится тебе: весна ушла далече,
а вече молодцев еще гудит в Кремле,
и своенравные ты вздергиваешь плечи
воздушной неженки, спустившейся к земле.
1955
ИОАНН БОГОСЛОВ НА ВИТКЕ
Зеленый язычок от полуостровка,
поодаль робкие молельщицы-березки,
и храмик крохотный приподнят, как рука,
у воздуха и вод на чистом перекрестке.
Не куколь высится, а кроткий куполок —
то скитник молодой в хитоне полотняном
забрел неведомо зачем на островок
и проповедует и водам и полянам.
Он, на Господень мир руки не возлагая,
природы скудные благословит труды,
и вечной кажется та проповедь благая
весенней муравы, и солнца, и воды.
1956
ЦЕРКОВЬ ПРОКОПИЯ
Кто тебя, игрушку, уволок
из немого каменного рая?
Не Господь ли, в шахматы играя,
взял тебя за смирный куполок
и приподнял, чтобы сделать ход,
и, в игре не нарушая правил,
лишь сегодня, поразмыслив с год,
осторожно на землю поставил?
1957
ГЕОРГИЕВСКИЙ СОБОР ЮРЬЕВА МОНАСТЫРЯ
Когда нисходит с неба полузной,
а травы чахлые ползут хворобой,
возносишься отвесной прямизной,
отесанной наотмашь белизной
и четырехугольною утробой.
Черствеет у воды сухой песок,
как пень молитвенный, чернеет бабка,
а полдень грузен и, как ты, высок,
и купола – три крепкие обабка –
стоят друг с дружкою наискосок.
1974
1960-е
АВВАКУМ В ПУСТОЗЕРСКЕ
Ишь, мыслят что! Чуть не живьем в могилу!
Врос в землю сруб, а всё еще не гроб.
Свеча, и та, чадя, горит насилу.
Кряхтит в углу и дряхнет протопоп.
Ох, тошно! Паки разлучили с паствой.
Куда их подевали, горемык?
Царишко! Здравствуй! Ведаю указ твой.
Ну, властвуй, коли властвовать обык.
Несет по мелколесью грозной Русью,
персты да руки рубит топорок...
Нет, не согнусь пред Никоновой гнусью!
Брысь, ироды! Вот Бог, а вот порог!
Свербит душа. Дым ест глаза мне. Веред
пошел по телу, и скорбит нутро.
Челом царю? – Москва слезам не верит!
И брызжет черной яростью перо.
1960
("Жизнь моя облыжная")
Жизнь моя облыжная,
махов по сто на сто,
перебежка лыжная
по коростам наста.
Но ты – в глазу проталинка,