Избранное — страница 2 из 12

Вообще надо заметить, что большинство героев первой книги (Данжур, Надоедливый Намжил, Должин) удались автору. Глубокое знание монгольской «глубинки», неиссякаемая любовь С. Дашдорова к ней и к ее жителям во многом способствовали и тому, что первая книга по сравнению со второй получилась жизненно правдивей, художественно совершенней.

С. Дашдоров дал в ней прекрасные миниатюры, красочно описывающие уклад степной жизни, народные праздники, обряды и обычаи. Его герои немыслимы вне природы, которая воплощает в себе все многообразие и полноту жизни аратов. Поэтому человеческие качества писатель так часто переносит на природу и наоборот:

«Вот и осень… Золотистая осень Хангая! Она приходит сюда с печальными вздохами его жителей, потрясенных первым, ослепительно ярким инеем. Она приходит сюда с первыми золотыми россыпями листьев в задумчивых и чутких лесах на гребнях гор, грозно заслонивших собою безбрежные синеющие дали.

Словно испугавшись звона косы, врезающейся в степной ковыль, она торопливо накрывает степи и долины желтым покрывалом.

Ах! Золотистая осень Хангая! Она грядет так неожиданно, словно на ходу спрыгивает с телеги косарей, где хоронилась до этого в их кожаной сумке. Она накрывает остывающую землю так внезапно, словно дремала до этого, сложенная в тюк, в голубой палатке, что ласкает глаз у излучины Ийвэн-Гол».

Бесспорно, в описаниях природы в полную силу обнаруживает себя истинное поэтическое дарование С. Дашдорова.

Главным героем всего романа является Дамдин, наивный, бесхитростный и добродушный парень, прослывший у себя дома, в Гоби, простофилей. Дамдин прекрасен своей наивностью, непосредственностью. Это светлый и чистый образ. Жизнь для него — сплошное удивление. На каждом шагу он открывает для себя что-то новое, а не знает он действительно слишком многого. Испытывая Дамдина различными жизненными обстоятельствами, автор постепенно ведет его к перерождению.

Уже сам выбор такого героя предопределил новаторский характер романа «Гобийская высота». Писатель наделил этого парня исконно народными, сугубо монголу, и только ему, присущими чертами. У его Дамдина не было предшественников. Возможно, поэтому он сразу же стал одним из самых любимых и популярных героев монгольской литературы. То, что раньше считалось само собой разумеющимся, а следовательно, и недостойным художественного изображения, у С. Дашдорова становится сутью повествования.

Страсть шагнуть за горизонт, узнать неведомое и понять его движет многими героями С. Дашдорова. И вовсе не случайно он довольно часто выбирает героями своих произведений романтиков, людей одержимых, мечтающих если не перевернуть мир, то основательно изменить его.

Следует отметить также чрезвычайную, бросающуюся в глаза простоту фабулы романа. Писатель ведет повествование так, как течет сама жизнь, ничуть не вмешиваясь в ее размеренное, неторопливое движение, без крутых и неожиданных поворотов сюжета, но с подробным описанием быта и нравов своих героев.

Значительная часть романа представляет собой серию вставных новелл, порой самостоятельных и законченных, где малые и большие события на первый взгляд никак не связаны между собой. Но впечатление это обманчиво. С. Дашдоров находит весьма оригинальный способ связать их воедино — стержнем сюжета он делает дорогу.

Все полотно повествования испещрено дорогами. Они разные — дальние и близкие, большие и малые. Одни из них начинаются у юрты и кончаются пастбищем или у другой юрты, другие ведут далеко — в город, даже в столицу. Герои романа чаще всего находятся в пути. Дорога разводит их, а потом снова собирает. Все новости, сообщения приходят с дороги. Их с нетерпением ожидают, передают друг другу — из уст в уста, из юрты в юрту. Дорога наводит героев на раздумья; встречи в пути не проходят бесследно, а некоторые из них становятся и решающими в жизни героев.

Роман начинается с дороги и завершается ею. Впрочем, такой сюжетно-композиционный прием использован у С. Дашдорова во многих прозаических произведениях («Большая мама», «Новый год среди звезд», «Синие горы вдали» и др.). Здесь же ее движущийся образ позволяет писателю расширить повествование и охватить всю Монголию. Не приходится сомневаться, что в образ дороги автор вкладывает символическое значение: дорога — это жизнь.

В малой прозе С. Дашдоров придерживается тех же творческих принципов, что и в дилогии «Гобийская высота». Его рассказы и повести не отличаются особой броскостью сюжета, пусть даже и описываются в них драматические события. Его больше всего привлекают люди трудной судьбы, характеры необычные и непременно с какой-нибудь изюминкой.

Духовное раскрытие героев и их психологическое возрождение происходят у С. Дашдорова, как правило, без какого-либо внешнего вмешательства. Чаще всего писатель оставляет своего героя наедине с самим собой — отсюда и обилие внутренних монологов и воспоминаний в его произведениях. Глубоко веря в потенциальные духовные силы человека, С. Дашдоров дает ему возможность самому доискаться истины и выбрать жизненную позицию.

Весьма характерна в этом отношении героиня повести «Большая мама» Дого. Потеряв на войне своего единственного сына, она не хочет верить в его трагическую гибель и на протяжении десяти лет продолжает ждать его возвращения. Подробно, с большой тщательностью описывая каждый шаг, каждое едва уловимое движение души своей героини, С. Дашдоров просто и естественно, без всякого нажима показывает, как она освобождается от внутреннего одиночества, безысходности и отчаяния, как ее жизнь обретает новый смысл. Образ Дого стал одним из самых значительных женских образов в современной монгольской литературе.

Мягкий лиризм, мастерское описание картин природы, деталей быта — неизменные компоненты прозы С. Дашдорова. Они-то и создают соответствующий фон и настрой всего повествования. Одинокая юрта старой Дого у дороги, «медвежья берлога» лесорубов в рассказе «Новый год среди звезд», с подробного описания которых начинаются эти произведения, вовсе не случайны. Их роль в характеристике персонажей очевидна.

Жизненная философия С. Дашдорова вполне определенно выражена во всем его творчестве: человек, утративший цель жизни, не может быть счастлив. Мечты и стремления его героев реализуются по-разному, но чаще всего через душевную стойкость, активное противостояние житейским бурям и потрясениям.


Сормуниршийн Дашдоров — один из крупнейших писателей Монголии, яркий и самобытный художник, способный творчески и свежо воспринимать действительность. Страстное отношение ко многим актуальным проблемам сегодняшней жизни, плодотворность его поисков, доказанная на всем протяжении творческого пути, позволяют верить, что главная его книга, равно как и последующие встречи с советским читателем, еще впереди.


Висс. Бильдушкинов

ГОБИИСКАЯ ВЫСОТАРоман-дилогия

Перевод Висс. Бильдушкинова

КНИГА ПЕРВАЯ

Под высоким деревом гобийским

Кобылка стрекочет.

Под высоким деревом сандаловым

Саранча стрекочет.

Необъятная Гоби!

На верблюде буланом

Я тебя пересеку.

Солнце, словно огонь.

Будет жечь нещадно,

Но тебя пересеку.

(Из гобийской народной песни)

Часть перваяПРОСТАЯ ДУША

Глава первая

До предела груженная ящиками машина по новой, гладкой, словно шоссе, степной дороге поднялась на покатый южный склон Ханцуй-Бут и покатила дальше. Придерживая баранку одной рукой, шофер высунулся из кабины и прислушивался к монотонному гудению мотора.

Весна в Гоби случилась ранней, а теперь вот за ней незаметно пришло и лето, как всегда удивительное и прекрасное. Только что прошел дождь и прибил пыль. Следы его все еще пестрели на разбухшей земле, будто застывшие молочные пенки.

В прозрачном и чистом воздухе еще издали были хорошо видны серые юрты аратов, пасущиеся отары, табуны и стада верблюдов.

Синие пятна молодого монгольского лука и бледно-голубые узоры перекати-поля покрыли всю степь, и она теперь переливалась под легким ветерком.

Завороженный летней степью, шофер объехал заросли селитрянки и, оглядевшись, уже направил было машину к сомонному[1] центру, как вдруг несколько лошадей оторвались от табуна, пасущегося на бугорке, и понеслись прямо к машине.

«Вот ведь, хоть и много здесь проезжает машин, а никак животные к ним не привыкнут», — подумал шофер и, пока лошади, едва не касаясь мордами кузова, упрямо скакали следом, с радостью отметил про себя, что резвостью они, пожалуй, и тахи[2] не уступят.

Сомонный центр ничем особенным шофера не удивил, так как ему и раньше много раз приходилось бывать точно в таких же сомонах, застроенных невзрачными и приземистыми зданиями, вокруг которых то там, то здесь были разбросаны серые юрты.

Бывая в дальних поездках, многие люди в первую очередь стремятся поближе узнать нравы и обычаи местных жителей, оставляя напоследок знакомство с самим краем. Но здесь шофер не мог не обратить внимания на величественную гору, растянувшуюся с запада на юго-восток. Открытая всем ветрам, она тонула в синей дымке. У ее подножия и располагался сомон.

«Местные, должно быть, называют ее Хайрхан[3] и поди чтут ее не меньше Богдо-Улы[4], — с улыбкой подумал он и тут вспомнил про заказ: — А где же у них этот чертов алебастр?» И, прибавив скорость, вскоре подъехал к конторе кооператива.

Затормозив, он тут же спрыгнул на землю. С силой захлопнув дверцу кабины, почувствовал, как онемело все его тело, и стал с удовольствием потягиваться, треща всеми суставами.

У него давно вошло в привычку вот так хлопать дверью и демонстративно закуривать из своего узорчатого портсигара, угощая друзей и знакомых. Почему-то ему казалось, что на всех это должно производить неизгладимое впечатление, особенно на девушек.

Контора была закрыта, и вокруг никого, но тем не менее он присел и закурил.

Затем он встал, обошел машину, раз-другой пнул колеса и вдруг заметил, что из-под тюков сложенной шерсти выскочила сука с щенятами и бросилась наутек. Лишь один щенок, чесоточный, замешкался, жалобно взвизгнул, словно кто огрел его палкой, и заковылял за остальными. «Видать, тебе не раз уже доставалось от людей», — проводил его сочувственным взглядом шофер.

Он потоптался у магазина, обошел склад, затем вернулся к своей машине, сел в ее тени и снова закурил. Нигде никого не было. «Хорошо бы побыстрее сдать груз и отправиться в обратную дорогу. Да и перекусить бы не мешало, утолить жажду, вот только есть ли у них столовая или на худой конец какая-нибудь забегаловка?» — размышлял он.

На раскаленной от жарких лучей солнца земле он долго не усидел, встал и начал озираться кругом.

В сомонном центре было пустынно. Только изредка из настежь открытых дверей юрт кто-нибудь выглядывал, но тут же снова прятался.

Присматриваясь к юртам, шофер не заметил, как к нему подошел высокий и стройный юноша с непокрытой головой. Он стоял уже у машины и во весь рот улыбался. Одет он был как-то нескладно: сапоги на толстой подошве были велики, а дэли из желтой далембы[5] — и вовсе для пожилых. К тому же он был подпоясан кушаком из коричневой далембы.

Шофер высокомерно взглянул на него, сдвинул кепку на глаза и грубо спросил:

— Вы кладовщик?

— Нет! …гуай[6] сейчас придет. — (О каком гуае он говорил, шофер не расслышал.) — Допьет свой чай и придет, — ответил незнакомец.

— А вы здесь работаете? — полюбопытствовал шофер, а сам подумал: «Что из того, работает он здесь или нет!.. Наверное, в город собрался и пришел теперь уговаривать меня».

Он холодно смотрел на юношу.

— Нет! — ответил тот и, видимо, из-за того, что шофер обратился к нему на «вы», растерялся. Не находя, что сказать еще, погладил волосы и провел рукой по лицу. Затем он поглядел на шофера и улыбнулся.

А тот рассматривал его плоское лицо, толстые губы, длинные ногти, немытую, черную шею и про себя думал: «Наверное, дурачок какой-нибудь».

Заметив недоброжелательный, колючий взгляд шофера, незнакомец смутился и стал озираться по сторонам. Потом он обошел машину, посмотрел на груз и заглянул в кабину.

— Что ты там потерял?! Твоего, как видишь, ничего нет, — резко обратился к нему шофер.

Юноша, видимо, обиделся, но через силу улыбнулся и пробубнил под нос:

— Да просто так смотрю…

Больше они ничего не сказали друг другу и некоторое время неловко молчали.

Первым заговорил юноша:

— Вы из города?

— Да! А тебе какое дело, откуда я приехал? — вспылил тот.

— Просто так… А вы от нас обратно в город поедете?

— Да! — ответил шофер и, подумав: «Вот балаболка!», зло уставился на него.

— Выходит, в Улан-Баторе много машин… К нам каждый раз приезжают новые, но чаще всего бывает Сосор-гуай, — сказал он.

Услышав имя знакомого водителя, с которым он работал на одной автобазе, шофер спросил:

— Зеленый Сосор? — и вспомнил, как про него говорили в городе: «Зеленого Сосора любая собака знает».

— Да! — ответил юноша, усаживаясь на крыло машины. Шофер полез в карман, вытащил портсигар и стал закуривать. Юноша тут же протянул руку:

— А мне можно?

Водителю было не жалко сигарет, но ему это не понравилось, и он ехидно бросил:

— Ты еще и куришь? — и небрежно кинул ему сигарету. Юноша едва поймал ее и подошел прикурить.

От него несло запахом горелого аргала[7], по́том. Шофер брезгливо поморщился, однако в глазах юноши светилась радость… Пока они сидели и курили, подошли кладовщик и продавец.

— Сайн байну![8] Благополучен ли был твой путь? Чем-нибудь нас порадуешь? — обратился к шоферу кладовщик, бренча связкой ключей.

С нескрываемым любопытством разглядывая его маленькую, но странно вытянутую голову, шофер ответил:

— Разумеется, не пустой приехал… Хотелось бы побыстрее разгрузиться.

— Тогда давай накладные! — с напускной важностью ответил тот.

Шофер откинул борта кузова. Продавец, совсем еще молодой человек, стоял в стороне, заложив руки за спину. На нем был опрятный шелковый дэли голубого цвета. Всем своим видом он старался показать, что разгрузка не его дело, но тем не менее, обращаясь к кладовщику, спросил:

— Как же будем разгружать столько товару, а? И куда запропастились все? Ведь только что сдавали тут шерсть, шумели, галдели, а когда надо, сразу всех как ветром сдуло.

— То-то и оно! — поддакнул кладовщик, роясь в своих бумагах, и вдруг, заметив того юношу, весело обратился к нему: — А-а! Ты здесь, оказывается… Не вздумай мне тут пожар устроить, а то расплачиваться будет нечем, всего вашего имущества не хватит…

Продавец звонко захохотал и не преминул добавить:

— Да что ты с них возьмешь…

Юноша ничего не ответил на это, словно они шутили, но тут же подошел к машине, снял дэли и, швырнув его в сторону, начал развязывать веревки, стягивающие груз.

Шофер поднялся в кузов и приготовился подавать ящики. Юноша стал их таскать прямо на своих голых плечах. Кладовщик указывал ему место, куда ставить, а продавец пристроился на одном из ящиков и командовал: «Осторожнее ставь! Не вздумай мне что-нибудь разбить!»

Постепенно кузов опустел. Все ящики юноша перетаскал один, при этом ни разу не присев отдохнуть. А кладовщик с продавцом и пальцем не дотронулись до груза. Даже тогда, когда юноша, споткнувшись, чуть не падал. С него пот лил градом, но они будто и не замечали этого.

Шофер в душе не на шутку разозлился на них и едва сдерживал себя чтобы не взорваться. Он спрыгнул с кузова, долил в бак бензина и уже хотел было ехать. Юноша сидел в тени сложенных тюков, отдыхая. Заметив, что шофер засобирался в дорогу, он спросил.

— А вы шерсть грузить не будете?

— Нет! Я повезу алебастр, — ответил тот.

«Значит, по западной дороге поедет», — подумал юноша.

— А что за сомон у вас? Не Дэлгэрханский? — обратился к нему шофер.

— Нет! Дэлгэрхангайский! — с радостью выпалил юноша.

— А гора ваша как называется?

— Дэлгэрхангай, а те три вершины южнее — Гурван-Ундур, а во-он та, что на юго-западе, — Тахилгат, — объяснил юноша.

— Значит, по этой горе свой сомон и назвали, — буркнул в ответ шофер.

На этом их разговор временно оборвался, хотя юноша мог бы охотно рассказать многое о своем сомоне. Из рассказов старших он уже немало знал о его истории…

К примеру, то, что когда-то здесь размещалась администрация хошуна[9], которым правили потомственные князья на протяжении десятка поколений, что потом здесь процветал Южно-Гобийский аймак[10], что именно здесь была создана первая при народной власти начальная школа, куда приезжали учиться дети аратов более чем из двадцати сомонов.

Мог бы он рассказать и о том, что сейчас здесь крупный торговый центр, объединявший два кооператива: государственный и народный.

Потому в прежние времена это место действительно было самым бойким и многолюдным во всем крае.

Не успел шофер взяться за канистру с горючим, как юноша подскочил к нему и помог загрузить ее в кузов. Затем он, широко улыбаясь, предложил:

— Крутануть?

— Не надо… Сама заведется, — ответил тот.

Юноша отошел и долго надевал свой дэли, потом собрался было уходить, но вернулся и, крепко сжимая руки шофера, стал прощаться:

— Ну, до свидания, Баяртай! До свидания!..

— Сколько же можно прощаться? — рассмеявшись, уже тепло и дружелюбно ответил шофер.

Затем он подошел к продавцу и взял накладные. А тот заметил:

— Наш-то показал, на что способен, однако за ним надо в оба глядеть, а то и перебить все может… Умишко-то с воробьиное яйцо.

Кладовщик тоже поспешил похвалить юношу:

— Он у нас того… Парень будь здоров! Силы в нем много!

Шофер посмотрел вслед удаляющемуся юноше. Тот, широко шагая, сворачивал уже за низкое серое здание.

— А как зовут? — неожиданно обратился шофер к продавцу.

— Меня, что ли? — удивился продавец.

— Да нет же, его… — едва сдерживая себя, сказал шофер и указал на юношу.

Продавец, хотя, видимо, и знал, решил порисоваться перед шофером и бросил:

— А-а! Нашего мангара-то[11]? — И, повернувшись к кладовщику, переспросил: — Как зовут простофилю, сына Должин?

— Дамдином, — ответил тот.

«Так и есть. На лице написано. И где только таких не встретишь… Вот и у нас сына слюнявого Готова прозывают Головастиком-Гомбо. Интересно, где он теперь?» — подумал шофер.

Ему стало жаль Дамдина, и он пожалел, что не закурил с ним на дорогу.

Глава вторая

Дамдин был еще совсем молод: он встречал свою восемнадцатую весну, и ничто не омрачало его душу. Не успел он еще испытать ни горя, ни счастья и пока что пребывал в том беззаботном возрасте, когда все вокруг кажется светлым и радостным.

Дорогой читатель! Возможно, что и на твоем пути встречались вот такие наивные сельские парни, которых то ли в шутку, то ли еще как прозывали и простофилями, и дурачками. Может быть, ты и сам лицом к лицу сталкивался даже с самим Дамдином.

Стоял ясный солнечный день первого месяца лета 1946 года. Дамдин, получив свидетельство об окончании начальной школы Дэлгэрхангайского сомона, прибежал домой, от радости не чуя под собой ног.

Для матери его свидетельство было чуть ли не Почетной грамотой от правительства. Она долго рассматривала его, затем аккуратно положила в свою сокровенную шкатулку, где хранила немногочисленные драгоценности.

С тех пор жизнь Дамдина превратилась в сплошные праздники. Никто ему не подсказал, чтобы он продолжил учебу. Более того, некоторые прямо говорили, что для него и этого многовато, что это равносильно окончанию университета.

Дамдин и сам не хотел дальше учиться. Теперь главным его занятием стали игры, забавы, и он целыми днями пропадал на улице. Не было такого уголка в сомоне, где бы его не видели. Многие родители даже стали запрещать своим детям играть с ним, опасаясь, что он окажет на них дурное влияние.

Дамдин любил мастерить из всяких железяк и проволочек игрушечные машинки и, украсив их лоскутками из красной материи, носиться по улицам.

Так нежданно-негаданно на улицах сомона появился «водитель» без прав, который «разъезжал» на «машинах» без номеров. И не беда, что иногда он вместе со своей «машиной» вваливался в юрты односельчан. Заделавшись «водителем», он, конечно же, не удостоился похвал, наоборот, его стали бранить и ругать больше обычного, но Дамдину все было нипочем. Каждый раз он появлялся на новых «машинах». Если раньше он сам гудел, изображая мотор, то в один прекрасный день приспособил к своей машине связку всяких железяк, и необходимость беспрестанно гудеть самому отпала, да и звук стал более похожим на настоящее тарахтенье мотора.

И вовсе не случайно от него стали шарахаться лошади. Бывало, самые пугливые даже выдергивали коновязь и, волоча ее за собой, долго ошалело носились между юртами.

Еще Дамдин любил играть около школы. Там было много детей и гораздо веселее, чем одному носиться по улицам. Иногда он выменивал у интернатских детей на свои тетради и карандаши печенье, конфеты. Бывало, что и повар интерната, добрый дед, просто так, задарма кормил его обедами. Поэтому Дамдина и тянуло к школе. Но однажды случилось такое, что навсегда закрыло ему дорогу к школьному двору.

Как-то играл он с детьми в бабки. Вскоре к ним присоединился один ловкий мальчишка и стал мошенничать. Дамдин разозлился и несколько раз ударил его в лицо — из носа брызнула кровь. Дело дошло до директора. Дамдин и раньше как огня боялся учителей, а тем более директора, но деваться было некуда. В наказание он долго простоял на коленях у горячей печки. Ноги у него до того онемели, что едва он встал, тут же снова свалился на пол. С того дня в школе он больше не появлялся.

Весной в сомонном центре стало шумно и многолюдно: араты начали сдавать свой скот в кооперацию.

Однажды Дамдин играл с ребятами неподалеку от того места, где складывали тюки с шерстью. Они до того были увлечены игрой, что ничего вокруг не замечали.

Дамдин старался вовсю: стоял на голове, ходил на руках и выделывал такое, что мальчишки с восторгом и завистью глядели на него. А он, неистощимый в своих выдумках, каждый раз придумывал что-нибудь новое, более смешное, и веселье вспыхивало с новой силой. Но постепенно ребят сморила усталость, и они сели отдохнуть.

Надо было придумать что-то необычное. И тогда Дамдин вскочил на тюк шерсти и, встав против ветра, начал петь:

— Надо же! Ай-яй-яй! Вот так Дамчай-гуай!..

Видно, это было самое веселое, что он смог придумать. Прерывающимся голосом он тянул одну и ту же строчку из старинной оперы и, радуясь, что прохожие оглядываются на него, старался вовсю. Людям же на самом деле казалось, что он их окликает. Кое-кто даже останавливался, а Дамдин, окрыленный, продолжал тянуть: «Дамчай-гуай! Дамчай-гуай!»

Мальчишки лежали вповалку, схватившись за животы. Пение Дамдина привело их в такой восторг, что они хором вопили: «Давай еще!» А Дамдину того и надо было: он старался изо всех сил.

Вокруг собралась уже целая толпа зевак, когда подошел к ним дед, Надоедливый Намжил, и оборвал веселье. Ему, видать, не понравилось, что и его так надули, и он строго спросил:

— Это что здесь творится? Вы чьи такие? А ну-ка марш домой, не то родителям нажалуюсь!

Веселая, но трусливая компания Дамдина вмиг рассыпалась. Он остался один и, чтобы показать старику свою смелость, спрыгнул на землю. Однако тот, не оценив этого, рассерженно пробубнил: «А если ноги переломаешь?», отвернулся и зашагал прочь.

Действительно, многие родители и раньше запрещали своим детям встречаться с Дамдином, а самого его чуть не возненавидели. Кто боялся, что этот дурачок по голове ни с того ни с сего может стукнуть. Другие опасались, что его дурь может передаться их детям. Третьи же, ругая своих сыновей, говорили: «Ты у меня таким же придурком стал, как сын Должин!»

Дамдин все еще стоял, размышляя: «Куда же пойти?» Потом вдруг заметил столовую. Она была открыта, и ему нестерпимо захотелось поесть хушуров[12]. Только теперь он почувствовал их аромат, доносимый ветром, и прямиком зашагал в столовую.

Тесная комната была полна манящего запаха. Народу было много, и все с таким аппетитом уплетали хушуры, что у Дамдина невольно потекли слюни. Он стал шарить глазами по столам: «Авось кто-нибудь не доест, оставит…»

Вот, похоже, и дождался: толстая, распарившаяся от жары женщина отодвинула свою тарелку и принялась за горячий чай. В ее тарелке он заметил один нетронутый хушур и еще половинку.

Дамдин не удержался, подошел к столу и хотел уже взять тарелку, но толстуха вдруг закричала:

— Эй! Смотрите! Это что ж такое происходит?!

Дамдин опешил, словно от удара грома, и тут же покрылся потом. Народ зашумел, со всех сторон понеслось: «А? Что? Украсть хотел?.. Что возьмешь с этого дурачка?.. В оба смотреть надо…» И все устремили взгляды на Дамдина.

Его охватил такой стыд, что он хотел уже выскочить на улицу, как вдруг услышал вроде бы знакомый голос:

— Эй, малый! Иди сюда!

Оглянувшись, Дамдин увидел Намжила, того самого старика, который несколькими минутами раньше урезонивал его. Тот, приподнявшись над столом, снова позвал его:

— Иди, говорю, сюда! Садись вот здесь! — и указал на край длинной скамейки.

Дамдин нехотя подошел и сел.

— Что же это ты? Чужую еду хотел отобрать? — спросил старик.

— Да нет же! Я думал, что она наелась и оставила.

— Вот горе-то мое! Нельзя так! Никак нельзя! Ешь вот отсюда! — И, пододвинув ему тарелку с хушурами, крикнул: — Эй! Жамодорж! Принеси-ка еще несколько хушуров! — Вытащил кошелек из-за голенища, отсчитал деньги и дал официанту, высокому молодому человеку с жесткими усами.

Дамдин с нескрываемым удовольствием и аппетитом съел хушур и был безмерно рад щедрости и доброте старика. Теперь пришло время удивляться. И было чему: он давно привык, что старик Намжил чаще, чем кто-либо, ругает детей или пристает с поучениями. Поэтому Дамдин был твердо убежден, что человек он плохой. Да и лицо его казалось ему всегда злым и сердитым. Однако сейчас перед ним сидел совсем другой Намжил — добрый и участливый.

Старик вытащил из-за пазухи бутылку архи[13], украдкой наполнил пиалу, осушил ее, спрятал бутылку и, закусив одним хушуром, остальные отдал Дамдину. Затем он вытащил трубку и, набивая ее табаком, мягким голосом сказал:

— Вон ты уже, сынок, какой вырос. Теперь-то уж помогай бедной матери, учись труду. Сколько можно дурака валять…

Слова старика пришлись по душе Дамдину. От этого и хушуры показались еще вкусней. «Когда же и я наберусь ума и стану денежным человеком, чтобы вот так, если надо, прийти на помощь другим?» — вдруг подумал он.

С тех пор незаметно прошло три года. За это время Дамдин набрался ума, да и вырос так, что материнский дэли стал ему короток. Он давно перестал шляться по чужим юртам и интересоваться, у кого вкуснее борцог[14] или хушуры. Понемногу и трудиться стал.

В зимнее время он собирал сухую карагану[15], аргал и сполна обеспечивал свою юрту топливом. Иногда помогал соседям забивать скот, а они за это отдавали ему внутренности забитых животных: почки, сердце, кишки.

В летнее же время пас чужой скот, объезжал лошадей — и так сам себя прокармливал. Но недаром говорится, что в сердце мужчины умещается аргамак с седлом. Вот и зачастил Дамдин в фельдшерский пункт сомона. Там ему было весело и на душе светло. Он любил веселить медсестер, отбирать у них платки и убегать, ожидая погони. Почему-то от этого его сердце наполнялось счастьем.

Особенно счастливым чувствовал он себя тогда, когда удавалось ему обменяться парой фраз с медсестрой Цэвэлмой. В такие дни в душе его точно солнце загоралось — и ему казалось, что все земное счастье досталось ему, только ему одному.

Он очень любил показывать Цэвэлме содержимое своего замшевого кошелька, где он хранил свои драгоценности: обрывки исписанных и чистых листов, обломок цветного карандаша, несколько гильз от «тозовки», использованные билеты в кино, марки.

Цэвэлма была скромной и симпатичной девушкой. Ей было девятнадцать лет. Трудно даже передать ту радость, которая охватывала Дамдина, когда она просила его принести воды, аргала или подсобить в уборке помещения.

Он привык мерить отношение других к себе тем, что просили они у него. Если же Цэвэлма предлагала в чем-то свою помощь, он воспринимал это как любовь.

Однажды Цэвэлма, то ли из жалости к нему, то ли действительно от сердца, подарила ему белый платочек, окаймленный цветной тесьмой, сказав: «Перевяжи им свой кошелек».

От радости Дамдин несколько дней места себе не находил. Подарок он сразу же положил в кошелек — как самую большую свою драгоценность.

Иногда Цэвэлма подолгу разговаривала с другими парнями и громко смеялась. В такие минуты Дамдин так мучился и переживал, что у него в глазах темнело. Наверно, в сердце бедного Дамдина разгоралась любовь…

Глава третья

На восток от Дэлгэрхангайского сомона простерлась горная гряда Хашатын Хух-ово. Недалеко от сомонного центра металлическим блеском сверкал, переливался на солнце гранитный утес.

Если верить старикам, в летнее время здесь чаще, чем где-либо, грохотал гром и ударяли молнии. Потому-то и считалось, что разбивать там стойбище в летнее время опасно.

Однако старушка Должин последние десять лет откочевывала на лето прямо к подножию этого утеса. Ее маленькую, словно копенка, юрту трудно было углядеть среди этой груды камней, но дэлгэрхангайцы при необходимости легко находили ее.

Порою здесь так гремело, что казалось, вот-вот молния разнесет утес в мелкие камешки. Случалось, что она действительно разряжалась где-то совсем рядом с юртой, и тогда каменные глыбы с грохотом катились вниз, но старушка Должин за все десять лет ни разу не поменяла свое кочевье.

Это удивляло многих, а кое-кто — самые набожные — даже твердо уверовали в то, что здесь не все так просто, и говорили: «Не обладай старушка волшебством, небо не пощадило бы ее».

Из тоно[16] юрты Должин вился синий дымок. Она то и дело выбегала из юрты за аргалом, носила воду. Можно было догадаться, что все это делается неспроста, по какому-то особому случаю.

У юрты, почерневшей от копоти и дыма, стоял, беспокойно отбиваясь от оводов, грациозный рыжий скакун. Судя по всему, в юрте был гость. Время от времени скакун начинал жевать удила, звякая уздой, богато разукрашенной серебром. Белые изящные стремена ярко сверкали на солнце. Лука седла была низкой, а новенькая кожаная подушка широкой и просторной. Все говорило о том, что хозяин скакуна человек зажиточный и аккуратный.

Кто бы это мог быть? И что его привело сюда?

В тесной юрте на хойморе[17], перед серым сундуком сидел, скрестив ноги, крупный мужчина. Вытащив из-за голенища сапога трубку с халцедоновым мундштуком, он стал набивать ее красным табаком[18]. Его грузное тело заняло весь хоймор, так что другому человеку, если бы он даже и захотел этого, никак уже не поместиться было рядом.

Маленькая, худенькая Должин суетилась перед гостем, словно степной жаворонок перед могучим орлом.

На госте был дэли красного цвета, слегка выцветший на спине и изорванный на груди. Из-под него выглядывала совершенно новая рубашка, под воротом которой торчал обветренный темно-коричневый кадык. Кожаные сапоги, видимо, тоже надеты совсем недавно — ни пылинки на них.

Вообще-то жители худона[19] издавна считают, что если у них рубашка, брюки и обувь новые, то все остальное уже не имеет никакого значения. Видать, гость Должин не был исключением.

Звали его Цокзол. Скулы у него были широкие, губы толстые и масленые, уши большие. В каждом его движении сквозило самодовольство, он словно говорил своим видом: мне сопутствуют удача и счастье в жизни. Голос у него нутряной — говорит что рычит.

Старушка, с уважением посматривая на гостя, подкладывала аргал в крохотную печурку, спеша побыстрее вскипятить чай. А гость, неловко держа в своих огромных ладонях коробок спичек, раскуривал трубку.

Затем он, обращаясь к Должин, спросил:

— А где Дамдин?

— В сомоне, где же еще…

— Что он там делает?

— Вот этого тебе не могу сказать, Цокзол… Утром уходит туда и только вечером возвращается…

— Чего он там потерял? Ехал бы лучше в худон, был бы и сыт, и обут, — сказал Цокзол и пристально посмотрел на Должин.

— И говорить нечего! В прошлом году вернулся от вас такой радостный, словно у родных побывал… И вправду говорят, что если рука будет работать, то и рот пустым не останется! Да и кто же смог бы нам столько одежды купить? — причитала старушка.

Увлекшись разговором, она не заметила, как вскипел чай. Крышка ее маленького котла вдруг запрыгала, и Должин, вскрикнув, проворно сняла ее, схватила поварешку и начала помешивать.

Юрта сразу же наполнилась ароматом свежесваренного чая и молока. Должин быстро наполнила чайник и вместе с пиалой поставила перед гостем. Пока тот разливал чай, она достала из серого сундука поджаренную муку, вяленое мясо, сушеные пенки и тоже выставила на стол.

Цокзол с удовольствием выпил чаю, затем высыпал на муку пенки, смешал их и, ловко поддевая эту смесь указательным пальцем, начал есть.

Должин тоже наполнила чаем свою выцветшую деревянную чашку. От горячего чая и от жары у гостя и у хозяйки выступила испарина. Вскоре Цокзол с довольным видом отодвинул от себя пиалу, вытерся платком и, протянув Должин большой сверток, сказал:

— Цэвэлжид послала тебе гостинцы.

Должин приняла его обеими руками. В свертке оказались молочные продукты: спрессованный творог в масле, сыр, приготовленный из кипяченого молока, сушеные пенки. Она попробовала чуточку от всех кусков, потом, отщипнув крохотный кусочек от пенок, положила его себе в чашку, остальное убрала.

У старушки Должин всего-то скота было двадцать коз с козлятами. Поэтому с молочной едой у нее было туговато. Об этом в сомоне знали все и обязательно прихватывали для нее что-нибудь из молочных продуктов, если приходилось ехать мимо ее стойбища.

После утренней дойки она выгоняла своих коз на пастбище, и они паслись там, а вечером в одно и то же время сами возвращались домой.

Односельчане почему-то считали Должин своенравной и упрямой. Говорили даже, что и ее козы в нее пошли. Как-то она обменяла двух коз на сапоги сыну, но животные никак не хотели жить у нового хозяина и доставили много хлопот обоим. Наконец новому хозяину надоело возиться с ними, и он потребовал сапоги обратно.

Тогда, рассказывали люди, она сильно рассердилась на своих коз и сказала им: «Если еще хоть раз вернетесь домой, я вам все кости переломаю!» И действительно они, говорят, больше не возвращались, а кое-кто даже видел, что они стали держаться в сторонке от коз нового хозяина и устраивались на ночлег отдельно. Однажды, говорят, Должин приехала в этот айл[20] по каким-то своим делам, а козы сразу же узнали ее, заблеяли и увязались следом. Ей едва удалось отогнать их и вернуть в стадо. Но все равно ей до того стало жалко своих коз, что она проплакала целый день и с тех пор зареклась продавать их чужим людям. После этого случая и пошла молва о ней, будто она может разговаривать со своими козами, как с людьми, и что животные тоже якобы хорошо ее понимают. На самом же деле у старушки для них было только одно-единственное ругательство: «Эх ты! Красная бязь!» — и никто не знал, что она вкладывала в эти слова.

Должин было уже под шестьдесят, но она была все еще проворна и легка на ногу: молодые и то не всегда могли угнаться за ней. Она любила носить дэли ярко-коричневого цвета и ходила босиком с мая по октябрь, до самого инея и первых заморозков.

Застоявшийся скакун Цокзола зазвенел стременами, и его хозяин, спохватившись, что пора ехать, сказал, обращаясь к старушке:

— Если Дамдину здесь делать нечего, отправь его к нам. Во-первых, у нас он будет сыт, а во-вторых, заодно и поможет, а то совсем зашиваемся: работать ведь некому. — И тут же засунул свою трубку за голенище.

Затем взял свою старую шляпу с сундука и стал собираться в дорогу. Должин взяла пиалу, с шумом выпила чай, закусила кусочком разбухшего арула[21] и ответила:

— Пусть будет по-твоему! Я обязательно ему передам!

— Хорошо! Давай так и порешим, — сказал Цокзол и, с трудом подняв свое грузное тело, добавил: — Через несколько дней пришлю за ним человека. — Согнувшись в три погибели, он вышел из юрты. Должин выбежала следом, чтобы проводить его.

Солнце клонилось к закату. Было тихо. Должин, приложив свои мозолистые, иссохшие руки к глазам, стала всматриваться туда, куда утром ушли ее козы, но их нигде не было видно. Все вокруг было окутано синей дымкой.

Развязывая поводья, Цокзол сказал:

— Сомонное начальство, наверное, у себя. Надо бы заехать к ним, получить разрешение на продажу нескольких овец.

Должин не поняла: то ли он ее спрашивал об этом, то ли говорил сам себе. Затем он вскочил в седло и шагом поехал на запад.

Должин еще долго стояла у порога юрты, провожая дорогого гостя.

Глава четвертая

Говорят, что мать бережет свое дитя, как лиса — хвост. Так и Должин старалась изо всех сил, чтобы ее единственный сын вырос хорошим человеком.

И каких только советов и наставлений она ему не давала:

— При старших не смей бахвалиться, а то подумают, что ты ставишь себя выше отца…

— В гостях не нависай над котлом, а то подумают, что ты жадный…

— Приходя в гости, здоровайся первым…

— Не суйся на хоймор…

— В гостях садись у очага справа или слева…

— Если кто гостинцы тебе подаст, принимай их обеими руками и на ладонях…

— Некрасиво рядом со старшими сидеть скрестив ноги…

— Дэли свой подпоясывай так, чтобы верхняя часть не висела мешком, а полы не приподнимались. Иначе сочтут тебя за какого-нибудь оболтуса…

— На скакуне своем держись как подобает настоящему мужчине, не скачи галопом…

— Скакуна своего не брани и не бей по голове, а то, говорят, мужчину за это счастье покидает…

— Пожилых, больных и несчастных старайся всегда поддерживать, не отказывай им в помощи. Добро не забывается. Те, кому окажешь помощь, будут рады тебе и благодарны.

Дамдин старался строго придерживаться всех наставлений, которые давала ему мать. Она же в свою очередь не могла нарадоваться на сына и любила его всей душой. Иногда, если Должин вдруг слышала, как ее единственного и любимого сына в шутку называли оболтусом, она приходила в такую ярость, что обидчику могло не поздоровиться, но по прошествии некоторого времени остывала и уже не держала на него зла. Мать видела в Дамдине жизнерадостного и умного мальчика. Он, например, любил со всеми подробностями пересказывать ей фильмы, которые смотрел. Она слушала, как сказку, преклоняясь перед умом сына, и каждый раз думала: «Как же возможно такое запомнить?» Конечно, не один Дамдин был способен на такое. Должин и сама это знала, но ей все равно было радостно от того, что ее сын не хуже других.

Гордясь своим сыном, она частенько вспоминала хорошо известную у гобийцев легенду о юноше Дампиле, прославившем себя на борцовских схватках. На ее глазах Дамдин мужал и превращался в стройного и крепкого мужчину. «Возможно, и мой сын станет как Дампил, и я не буду знать бед», — думала Должин.

…В давние времена в одной бедной семье родился сын Дампил, и вырос он рослым и сильным мужчиной. Когда исполнилось парню восемнадцать лет, сшили ему дзодок[22] из телячьей кожи, прострочив его бычьим сухожилием и шелком, и пустили бороться на хошунном надоме[23]. С первого же раза он легко поборол всех и больше уже никому не уступал первенства.

Слава о юном борце быстро разнеслась по всей стране и задела самолюбие всех знаменитых борцов того времени, которые с нетерпением стали ждать очередного надома.

Шли годы, но все равно Дампил каждый раз оставался победителем на борцовской площадке.

Говорят, семья его была так бедна, что всего-то скота у них было пять коз, и только. И вот однажды решили они перекочевать на новое место. Однако не было у них ни одного верблюда, на котором можно было бы перевезти юрту, — оставалось только обратиться за помощью к людям. Пришел Дампил к одному местному богачу и попросил у него вьючного верблюда. Но тот богач не только не уважил его просьбу, а попросту выгнал парня. Дампил, ничего не ответив, ушел домой.

На рассвете другого дня богач тот заметил, говорят, нечто, надвигавшееся на их айл. Оно было похоже на огромный смерч — «столб Хурмусты»[24] и, казалось, упиралось в самое небо.

В семье богача поднялся переполох, все его домочадцы легли ниц и стали молить бога о пощаде, решив, что на них движется сам «хвост Дракона». Но то был вовсе не драконий хвост, а Дампил.

Водрузив на себя юрту и посадив на нее свою мать, он легкой походкой приближался к жилищу богача. Тот все еще молился, боясь подняться, но когда узнал Дампила, от удивления рот раскрыл. Дампил же быстро обошел кругом его подворье, исполняя при этом ритуальный танец борцов.

Богач был восхищен недюжинной силой юноши и, обрадовавшись, что в его хошун явился прославленный борец, выделил ему на своей земле место для стойбища.

Позже, состарившись, Дампил пришел к хошунному князю, чтобы преподнести ему свой дзодок и все борцовские принадлежности, в которых довелось ему одержать столько побед. Однако князь только буркнул недовольно:

— Кому нужен твой грязный дзодок! Что с ним прикажешь делать? Забирай свое барахло и убирайся…

Дампил сильно обиделся. Не сдержав себя, он трижды хлестнул своим дзодоком порог княжеского жилища и громовым голосом сказал:

— Пусть же переведутся борцы в вашем аймаке и хошуне!

Говорят, с тех пор действительно из того хошуна не вышло ни одного прославленного борца…


Старушка Должин вполне допускала, что ее сын может стать таким же сильным, как Дампил. Вера ее, возможно, основывалась еще и на том, что их жизнь во многом напоминала жизнь Дампила и его матери.

В тот вечер Должин доила коз и вдруг услышала знакомую старинную песню. Ее пел возвращавшийся домой Дамдин. Голос у него был какой-то странный, хрипловатый.

Дамдин каждое утро уходил из дома и возвращался на закате солнца. Вот и сегодня, кажется, вернулся вовремя.

Должин несколько удивилась тому, что сын пришел такой веселый. Наливая ему чай и угощая гостинцами, которые привез Цокзол, она осторожно поинтересовалась:

— Что случилось, сынок?

— Наверное, в аймак поеду… И самое главное, на машине, говорят.

— А что там будешь делать?

— По делам художественной самодеятельности…

Сердце у Должин замерло, и она только успела подумать: «Вот оно что. Вот почему, оказывается, сын у меня зачастил в сомон. Неужели же он решится оставить старую мать и уехать так далеко?»

Затем она спросила:

— А ты, сынок, умеешь петь или играть на хуре?

Дамдин, с аппетитом попивая чай, лукаво посмотрел на мать и, громко расхохотавшись, ответил:

— Петь-то я могу, но меня не пускают на сцену. Как-то я вызвался спеть что-нибудь, но все отмолчались… Теперь-то уж точно не выгонят… Буду грузить и сгружать нашим артистам инструменты, одежду, поднимать и опускать занавес.

Мать больше ничего не сказала. Аймачный центр ей казался краем света, и у нее все внутри оборвалось. Ей никак не хотелось верить, что сын может так далеко уехать, оставив ее.

Затем она, разжигая очаг, стала пристально глядеть на огонь. И вдруг пламя ей показалось слегка волнующимся шелковым занавесом… Потом в нем привиделось лицо сына, и Должин радостно улыбнулась. Но стоило ей вспомнить народную мудрость: мысли матери — о детях, мысли детей — о горах, как снова стало ей не по себе, и она сказала:

— Приезжал Цокзол-гуай. Приглашает тебя к себе.

— Вернусь из аймака, тогда и съезжу, — небрежно бросил он, но потом, словно опомнившись, вскочил, подбежал к сундуку и добавил: — Надо бы собраться.

«Что же это такое происходит? Как-то странно все, непонятно… Значит, правду говорят, что на людях человек меняется! Вот тебе и Красный уголок… Значит, он давно решил меня оставить, а я что? Буду смотреть на дорогу, ждать его и скучать, не находя себе места… Выходит, так?» — думала Должин.

Затем она глубоко вздохнула, и ей захотелось заплакать. Еще некоторое время она сидела молча и неподвижно, потом встала, покрутила несколько раз молитвенный цилиндр и начала молиться.

Больше они ни о чем важном не говорили. Разговор не клеился. Дамдин собирал вещи и напевал себе под нос какую-то мелодию. Должин же смотрела на сына и думала: «Значит, вовсе не случайно подергивалось у меня нижнее веко. К слезам, видать…» Множество всяких мыслей вертелось у нее в голове. Сын все еще казался ей маленьким, и отпускать его от себя было очень тяжело.

Глава пятая

Острый запах степного разнотравья бьет в нос. Вся просторная долина окутана шелковистым маревом. Изредка падающая на землю тень не задерживается: легкие, словно одуванчики, облака безостановочно проплывают мимо и ныряют за ближайшую гору.

В степи то там, то здесь пасутся табуны, отары, а верблюды, скучившись, стоят, вытянув шеи против ветра, и вглядываются в горизонт, словно решая, куда им пойти. При мираже они вдруг вырастают до громадных размеров или, наоборот, превращаются в маленьких верблюжат.

Вот по этой-то долине и пылил грузовик, держа курс на восток. На машине в основном ехала молодежь, но песен слышно не было. Дневной зной, видимо, разморил всех, и они теперь молчали.

На капоте машины развевался красный флаг. Все одеты нарядно, и это, должно быть, неспроста.

Видимо, большинство из них отправились в далекий путь впервые, так как лишь один, едва миновали косогор Ганжур, закричал:

— Смотрите! Аймачный центр!

В машине сразу все оживились, дремоту как рукой сняло. Задние даже приподнялись.

Так оно и было в самом деле: почти никому из ехавших еще не приходилось бывать дальше своей юрты. Поэтому-то и возник такой переполох, будто перед ними был большой город.

Чем ближе подъезжали они к центру, тем оживленнее становилось в машине. Уже четко обозначились отдельные здания; юрты, непривычно для их глаз, расположились в один ряд, образуя улицу.

— Вот это красота!

— Вот так разбивают лагерь! — добавил кто-то видом знатока.

— Во-он клуб, где мы будем выступать… Да-да! Точно! Белое здание, оно самое высокое здесь. А за ним, отсюда не видать, еще два новых. Там располагаются партийный комитет и исполком… А вот аптека! Здание средней школы что-то не вижу… Большое такое!.. — объяснял остальным тот юноша, которому доводилось, видимо, бывать здесь или же учиться в школе.

Аймачный центр располагался у подножия холма и вплотную подступал к нему. Холм назывался Зочийн Хар-ово и был виден издалека, но стоило к нему подъехать близко, как он будто бы оседал и становился незаметным.

Некоторые называли его Холодный Хар-ово из-за того, что зимою здесь свирепствовали лютые морозы. Лет десять назад у холма, говорят, размещалось зимовье одного веселого и не в меру словоохотливого старика. И было ему кому изливать душу, так как это место действительно было бойким.

Чуть южнее его находится Мандал-Гоби[25], удивительно красивое место, где, возвышаясь над равниной, темнеет вершина, которую местные жители уважительно называют Хайрхан. На северо-запад от нее белеет высохшее озеро, по его краям стоят одинокие юрты да пасется скот.

Среднегобийский аймак был создан в 1942 году, и сразу же начались споры о том, где основать его центр. В конце концов была избрана эта местность. За год было построено десять юрт и одно-единственное строение с двумя комнатками. Так здесь вырос маленький поселок. Но годы шли, и аймачный центр расширялся и рос. Теперь уже не назовешь его поселком.

За последние годы он расцвел, словно августовский цветок, и, можно сказать, превратился в маленький городок. Гобийцы очень гордились им, так как построили его исключительно собственными силами.

Машина въехала в аймачный центр, и в кузове сразу стало тихо. Все, видимо, разом вспомнили наставления старших и решили не ударить лицом в грязь. Надо было вести себя так, как и положено в гостях. Даже самые нетерпеливые стали переговариваться между собой шепотом.

Детвора, игравшая на улице, заметила машину и бросилась за ней. Как же такое пропустить, не узнать, кто к ним приехал!

Машина остановилась у аймачного клуба, но вскоре снова тронулась и подъехала к двум юртам, что расположились прямо у подножия Хар-ово. Артистам предстояло здесь жить. Они не мешкая стали разгружать машину.

После обеда из одной юрты вышел стройный юноша, одетый в новенький далембовый тэрлик[26]. Правда, его старая зеленая фуражка была без козырька, но зато брезентовые сапоги на толстой подошве до блеска начищены угольным гуталином. Это был наш знакомый, Дамдин. Под мышкой он нес толстый сверток. Подойдя к клубу, развязал его и, развернув большой разноцветный лист, прибил к стене. На нем было написано:

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Сегодня вечером в 20 часов в аймачном клубе состоится концерт художественной самодеятельности Дэлгэрхангайского сомона. Касса работает с 19 часов.

14 мая 1954 года.

На этом работа Дамдина не закончилась. Ему предстояло еще вывесить объявления у нескольких административных зданий, у столовой, а также на самых бойких местах.

Не успел Дамдин повесить первое объявление, как его окружила ватага босоногих ребятишек и потянулась за ним следом. Их распирало не только любопытство, но и надежда, что новый знакомый как-нибудь да и пропустит их на свой концерт. Поэтому они старались вовсю: все равно что из-под земли доставали ржавые гвозди, камни и подносили Дамдину (молотка у него не оказалось).

Дамдин с помощью ребятишек быстро справился со своим первым поручением и повернул домой.

От аймачного центра он был в восторге. Больше всего его поразило количество зданий и их высота. Не меньшее удивление вызвали у него и телеграфные провода, которые даже в тихую, безветренную погоду не переставали гудеть. Запрокинув голову, он глядел на них и думал: «Если хорошенько прислушаться, то, видимо, можно различить и голоса людей, которые по ним переговариваются».

Отправившись дальше, он вдруг подумал, что может встретить здесь кого-нибудь из своих знакомых, и обрадовался: ему не терпелось поделиться с кем-нибудь своей новостью — он ведь прибыл сюда на машине.

Так далеко, и тем более на машине, ему еще не приходилось ездить.

В детстве он не упускал случая, чтобы не подойти и не потрогать каждую из машин, изредка заезжавших в их сомон. Когда грузовики уезжали, он скрупулезно начинал исследовать то место, где они стояли, в надежде найти хотя бы каплю пролитого бензина. И если уж находил, то брал в горсть пропахшую бензином землю и растирал ее в руках. Затем во весь опор мчался он к своим сверстникам и хвастался, что ездил на машине. При этом непременно оказывалось, что он якобы хорошо знал каждого шофера.

На самом же деле ничего подобного не было. Наоборот, Дамдину от шоферов крепко доставалось. Они старались и близко не подпускать его к своим машинам, так как уже знали о его проделках. Однажды они крепко отхлестали Дамдина шлангом за то, что он, прицепившись к кузову, хотел прокатиться. Но друзьям он, разумеется, говорил совсем другое.

Сейчас же ему было приятно шагать по аймачному центру в новеньком дэли. Еще не разношенный, дэли шуршал при каждом шаге, и самое главное — от него исходил запах, казавшийся Дамдину ароматнее духов.

В детстве Дамдин просто обожал запах бензина, и если ему удавалось, скажем, измазаться о какую-нибудь машину, он так радовался, будто ему орден прицепили. Наверно, в этом проявлялась его любовь к технике. А сегодня в пути ему повезло: в кузове грузовика оказалась бочка с бензином. Дамдин, конечно же, прилип к ней, да так и ехал до самого аймачного центра. Теперь его дэли пропах насквозь — наконец-то его тайная мечта осуществилась.

Возвратившись домой, он застал своих за подготовкой к концерту. Все уже успели переодеться, дело оставалось за малым. Девушки вертелись у зеркала: подкрашивали губы помадой, подводили глаза, причесывались, а юноши возились с гутулами[27]. Юрта наполнилась ароматом духов.

Дамдин завороженно смотрел на девушек и не мог поверить своим глазам: «Неужели это наши чабанки, которые еще вчера ходили за отарой?» Они, словно цветы после дождя, похорошели, и их действительно было трудно узнать. «Да! Есть все же в них какая-то тайна, которую нам и не понять», — размышлял Дамдин.

В юрте играла музыка, звучали мелодии современных и старинных песен. Все участники с волнением ждали начала концерта.

Аймачный отдел просвещения в честь 33-й годовщины народной революции объявил конкурс среди коллективов художественной самодеятельности. По условиям конкурса победитель награждался трехдневной поездкой в аймачный центр, где должен был выступить с концертом в клубе.

Коллектив Дэлгэрхангайского сомона действительно дал прекрасный концерт, подтвердив тем самым, что их победа в конкурсе была не случайной.

В тот вечер Дамдин был определен в билетеры. Задолго до начала концерта он занял свое место у входа в зал и с волнением стал ожидать зрителей. При этом он был полон решимости с честью исполнить поручение начальства. «Надо глядеть в оба, — думал он, — а то, чего доброго, проберется какой-нибудь безбилетник, и тогда позора не оберешься. Будут тыкать пальцем и говорить, что я не справился с таким пустяковым заданием».

Стали подходить зрители. Поначалу все шло как надо, но, когда в зале осталось совсем немного свободных мест, вдруг к нему подошли несколько человек — предъявив какие-то тонкие листочки с отпечатанным на машинке текстом, они попытались пройти в зал.

Тут Дамдин и взвился:

— Вы меня не проведете! Это не наши билеты!

Кто-то из них что-то хотел сказать, но Дамдин и слушать не стал — прямо перед ними резким движением захлопнул дверь. И в тот же миг увидел своего руководителя, грозно надвигавшегося на него. Дамдин еще толком не успел сообразить, что произошло, как услышал:

— Болван! Как ты мог?!

Оказалось, что он не пропустил руководителей аймака, которые имели специальные приглашения на концерт. За это на другой же день Дамдина отстранили от продажи билетов и поручили ему заниматься уборкой помещения, где жили артисты, а во время концерта поднимать и опускать занавес.

Если на фельдшерском пункте ему нравился запах лекарств, то здесь понравились ему музыка, песни, так что чувствовал он себя совсем неплохо.

Сидя на сцене, он с интересом наблюдал за своими земляками и, разумеется, затаив дыхание, слушал, как поет медсестра Цэвэлма.

Здесь, между прочим, Дамдин узнал много интересного и поучительного: раньше он и не догадывался, что можно так волноваться и робеть перед выходом на сцену. По его наблюдениям, почти каждый, перед тем как откроется занавес, испытывал какое-то необъяснимое волнение. Понял он и то, что хорошо можно выступить только тогда, когда остаешься абсолютно спокойным и не реагируешь ни на что.

Как говорят, перелетные птицы возвращаются, а гости уходят. Веселые дни быстро пролетели, и пора было ехать домой. У всех было приподнятое настроение. За три дня удалось побывать и на предприятиях, и в музее. Аймачный комитет ревсомола, совет профсоюзов и отдел просвещения наградили их похвальными листами и почетными грамотами. Вручены были и сувениры: духи, платки, книги…

После приезда домой было что рассказать и показать. Предвкушая это, все были в радостном волнении, но в аймачном центре старались выглядеть степенными и солидными, будто ничего и не произошло. Однако стоило им покинуть его, как все преобразились: веселье, смех и песни не прерывались, пока не доехали до своего сомона.

Лишь один Дамдин был невесел и молчалив. Может, потому, что он один не получил наград? А может, из-за того, что провинился перед аймачным руководством? Или из-за того, что невпопад поднимал и опускал занавес и начальство, конечно же, его не похвалило? Может, и потому, что он изрядно подзанял тугриков и накупил на них книг, журналов и альбомов? Да нет же!

Все было гораздо сложнее. Медсестра Цэвэлма, рядом с которой целыми днями пропадал Дамдин, была оставлена в аймачном клубе. Из-за этого-то Дамдин терзался и мучился больше, чем в тот злополучный вечер, когда захлопнул двери перед руководителями аймака.

В душе у Дамдина кипело. «Некому теперь будет похвастаться содержимым кошелька, незачем будет ходить на фельдшерский пункт, да и никому не понадобится моя помощь. Наверное, не смогу я теперь оставаться в сомонном центре… А Цэвэлма меня забудет», — все больше мрачнея, думал он. Затем он вспомнил, как один аймачный руководитель, с головой как у лошади, говорил: «Разрешите, товарищи, сообщить вам о том, что Цэвэлма оставлена в аймачном клубе артисткой. Надеюсь, никто не возражает?» Очень зол был на него Дамдин.

Не переставал он думать и о Цэвэлме. Вспомнил, как отбирал у нее платок, а она носилась за ним и вовсе не сердилась при этом. Сейчас он как будто даже ощущал приятный запах ее волос.

Дамдин и сам не понимал, почему вдруг все, что было связано с Цэвэлмой, приобрело для него такое значение. Хотя одно стало совершенно ясно: Цэвэлма — хороший человек, с чистой и светлой душой.

Он часто и тяжело вздыхал, продолжая молчать. Ему казалось, что до дома еще далеко — машина по-прежнему мчалась по степи, но тут все закричали:

— Сомонный центр! Где наш флаг?!

В тот же миг подняли флаг, кто-то затянул «Молодежную», ее сразу же подхватили остальные, но и здесь настроение у Дамдина не поднялось. Более того, с детства родной ему сомон показался холодным и неприветливым. И ему захотелось уехать отсюда куда-нибудь подальше. Он не мог избавиться от какого-то странного ощущения собственной ненужности, словно его отстранили от любимого дела, без которого он не мог жить.

Дамдин пробыл дома три дня. За это время он рассказал матери об аймачном центре, вырезал из купленных журналов и альбомов все, что возможно, и украсил картинками юрту, но тем не менее на душе у него было неспокойно.

Все дело в том, что он сказал матери, будто этими журналами и альбомами наградили его в аймаке, а на самом деле он их купил сам, да еще при этом подзанял денег у знакомого. Теперь он очень боялся, что ложь может открыться.

На четвертый день после возвращения из аймачного центра Дамдин оседлал скакуна, присланного ему Цокзолом, и прямиком отправился в его айл.

Глава шестая

Вот уже несколько дней солнце палило нещадно и дул горячий, жгучий ветер. Аратам нелегко приходилось в такую жару, и при встрече они только и говорили о погоде.

Большинство считали, что наступает длительная засуха, от которой вся трава может высохнуть, и тогда уже негде будет пасти скот. В подтверждение они указывали на ветер, который все время менял направление вслед за солнцем. Другие же, наоборот, говорили, что это признак предстоящих дождей.

Однако жара не спадала, и молодая трава начала увядать. Верблюды все чаще скучивались и стояли против ветра, но ни один айл не стал менять места кочевки.

Прошло уже десять дней, как Дамдин приехал к Цокзолу. Он, как и раньше, все здесь считал своим и говорил «наш табун», «наши верблюды», «наши овцы».

Работы у него здесь хватало. Кроме того, что он пас табун и присматривал за верблюдами, успевал помочь и женщинам по хозяйству.

Как-то в ветреный день Дамдин помог подоить овец, а сам отправился за верблюдами, которые были выгнаны на пастбище еще утром. Он ехал, стараясь держаться бугорков и возвышенностей, и вскоре достиг местности Их-Баян, потом поднялся на возвышенность Тасархай-Уха и стал озираться вокруг.

На склоне Хоер-Баян паслось много скота. Хорошо были видны и верблюды. «Наши, видимо, тоже там… Ветер-то с утра дул юго-восточный… Вряд ли они изменили своей привычке держаться ветра», — подумал Дамдин и повернул коня в ту сторону.

Спустившись с Тасархай-Уха, остановился. Перед ним протянулась широкая полоса земли, покрытая сухой щебенкой. Сначала он хотел пересечь ее, но вдруг свернул и поехал по краю, то и дело посматривая на землю, словно зверь, напавший на след жертвы. Дамдин вдруг вспомнил, что именно в таких местах растет ластовень, и решил поискать его.

Гобийцы любят лакомиться ластовнем. У него сладкий молочного цвета сок, а листья похожи на ивовые. Хангайцы — те, кроме черемухи, голубицы, кислицы и дикой сибирской яблони, никакой другой ягоды не признают. Гобийцев же трудно убедить, что есть лучшие ягоды, чем хармык[28] и ластовень. Вкуснее всего ластовень, когда он молодой. Кусты его растут в основном на каменистой почве.

Дамдин, спешившись, набросился на ягоды, потом стал собирать их в подол дэли. В свое время он так потерял много бичей и кнутов и поэтому на сей раз предусмотрительно закрепил кнут за поясом: ему вовсе не хотелось, чтобы Цокзол на него злился.

Если сразу съесть много ластовня, то кончик языка начинает сильно жечь. Может появиться и рвота с пеной. Стоит ли говорить о том, что Дамдин этими ягодами не раз объедался. Сейчас он был осторожен. Поел совсем немного, но зато набил ими всю пазуху и вскочил в седло.

Дамдин хорошо знал, что ластовень очень любит Улдзийма, и ему давно хотелось обрадовать ее. Он объехал все места, где могли расти эти ягоды. Здесь их оказалось много.

Дамдин настиг своих верблюдов у холма Баян. Они, спасаясь от зноя и жажды, шли против ветра, словно на поводу. Дамдин обогнал их и преградил дорогу вожаку. Все остановились мгновенно, будто это был верблюжий караван. Признав хозяина, они нехотя повернули назад и стали обильно сыпать помет, выражая свое недовольство.

— Так и знал! Думали, что завтра уже будете за перевалом? Нет! Пока Дамдин здесь, никогда этого не будет! Да и кто вам даст такую свободу?! Чу! Пошел! — кричал на них Дамдин.

Верблюды, будто поняв его, дружно зашагали вперед.

Любой скотовод испытывает какое-то необъяснимое удовлетворение, находясь при своем стаде. И чаще всего он изливает свою радость в песнях. Вот и Дамдин, усевшись поперек седла, затянул старинную протяжную песню, которую любил и хорошо знал.

Гнать верблюдов домой было еще рановато, и поэтому он остановил их, а сам поднялся на бугорок, спешился и стал наблюдать за ними. Они, чувствуя его присутствие, спокойно паслись. Дамдину сделалось скучно. Тогда он, не зная, чем заняться, лег на спину и принялся смотреть на проплывающие облака.

Вдруг его дремавший конь резко поднял голову, насторожился и стал коситься на северо-восток. Дамдин тут же вскочил на ноги и увидел всадника, мчавшегося в его сторону. Он, как и любой скотовод на его месте, обрадовался появившемуся в степи человеку. Вскоре тот подъехал. Им оказался Базаржав. Дамдин же, вместо того чтобы обрадоваться, поскучнел — дело в том, что односельчане Базаржава не любили за его бахвальство и развязность.

Базаржав даже не поздоровался с Дамдином, зато, еще не успев спешиться, уже подкузьмил его:

— Хорошо на свежем воздухе спать-то, а? Смотри, как бы тебе барсук кое-чего не разорвал…

— А я и не спал, — ответил Дамдин.

— Ну, это дело твое! Как верблюды? Пасутся спокойно?

— Спокойно… А как твой скот?

— Да ничего! Пылю все по степи, — ответил Базаржав, затем подошел к нему, сел и закурил.

Дэли на нем был куцый, а желтый шелковый пояс затянут слабенько. Рукава с обшлагами явно длинны. И тому, кто понимает толк в монгольской одежде, Базаржав, ясное дело, никак не мог понравиться. Сам же он, видимо, считал, что ему все к лицу. Черную шляпу свою он надвинул на глаза, грудь — нараспашку. Красные шелковые шаровары подобрал выше колен, так что ноги у него были голые. Правда, гутулы сидели хорошо. А вообще Базаржав слыл зряшным человеком, к которому пристает все плохое, что только есть у худонских парней.

Отец у него умер, когда он был совсем еще маленьким. Мать растила его баловнем и слишком многое позволяла. Потому-то он и возомнил себя главой айла еще тогда, когда у него и усов не было. Дома бывал редко, а все больше рыскал по степи: чем-то подторговывал, косился на подрастающих девчат и был весьма охоч до чужого кумыса.

Никто о нем хороших слов не говорил. Для всех он был баламутом и бездельником. Об этом он знал и сам, потому и с людьми был груб и упрям. Несмотря на это, сегодня Дамдин с Базаржавом легко нашли общий язык и завели задушевную беседу.

Базаржав, видимо, и сам был рад, так как раскурил свою трубку до такой степени, что она раскалилась. У него даже перед глазами поплыло.

— Счастливчик же ты, Дамдин, черт возьми! Ни в чем не нуждаешься — айл у Цокзола богатый… Ну, и потом… — И он, прищурив глаза, расплылся в улыбке.

Дамдин оживился:

— Да ничего! Живем…

— А что еще надо? Дочь-то их вернулась из школы?

— Да, вернулась. А что?

— Говорят, стала красавицей… Так?

Дамдин молча кивнул и улыбнулся.

— А ты сам поди уже глаз на нее положил.

Дамдин при этих словах вздрогнул и, посмотрев на Базаржава, едва слышно шепнул:

— Нет…

— Ну да, что на нее смотреть!

Дамдин почесал в затылке и сказал:

— Нет, почему же… — и что-то хотел, видимо, еще добавить.

— Вот дурачина! — перебил его Базаржав. — Чего испугался? А ты вообще-то раньше имел дело с ними? — стал допытываться он.

Дамдин заерзал и опустил голову. Базаржав сплюнул и решительно сказал:

— Что же получается? Жизнь свою на помойку хочешь выбросить?!

Потом, придвинувшись к нему, стал рассказывать о своих любовных похождениях.

Дамдин слушал Базаржава с раскрытым ртом, чувствуя, как меняется у него отношение к этому парню: теперь перед ним сидел совсем другой человек. Возможно, его подкупило и то, что Базаржав с такой доверчивостью раскрыл все тайны своей души. Они раскурили весь кисет табака и за разговором не заметили, как наступил вечер. Не заметили и того, что ушли верблюды.

К сожалению, пора было прерывать этот интересный разговор. Но Базаржаву не хотелось просто так отпускать Дамдина, и он сказал:

— Дамдин! Ты окажи мне одну услугу… Помоги окрутить Улдзийму…

— Как это? — удивился Дамдин.

— Очень просто! Передай ей вот это письмо… Без всяких объяснений передай, и все.

— Хорошо. Передам…

— Бояться тебе нечего! Я ведь уже рассказал тебе, как это делается! — распалился Базаржав и снова заговорил о том, какие победы он одержал до этого над девушками сомона и близлежащих айлов.

Дамдин слушал, проникаясь все большим уважением к нему, и про себя думал: «Счастливый человек!»

Наконец Базаржав вытащил письмо из завернутого в платок кошелька. Дамдин успел разглядеть, что там еще было: двадцать-тридцать тугриков, маленький клочок бумаги, карандаш, фотокарточка какой-то девушки, и больше ничего особенного. Но имелась там еще записная книжка, озаглавленная так: «Руководство по определению девичьего характера».

Дамдин страшно заинтересовался ею, но Базаржав сказал: «Совершенно секретно!» — и, спрятав кошелек, протянул Дамдину послание, предназначенное для Улдзиймы.

На лицевой стороне конверта было написано «От меня тебе», а на обороте — «Совершенно секретно!». Базаржав раскрыл его.

— Вот послушай, как надо начинать письмо девушке:

Если бы не было

У цветка корней,

То откуда бы

Ему расцвести.

Если бы не был

Я влюблен,

То откуда бы

Нашлись слова…

Прочитав до конца свое длинное послание, лукаво посмотрел на Дамдина. Тому оно показалось довольно складным, впечатляющим, и он, запинаясь, спросил:

— Любовное письмо таким и должно быть, да?

— Разумеется! Я сам его сочинил. Как-нибудь и тебе придумаю! — не скрывая удовольствия, сказал Базаржав, вкладывая письмо в конверт и подавая его Дамдину.

Затем он помолчал и, вытащив свое «Руководство», сказал:

— Если передашь ей письмо и наше дело сладится, я тебе его не только покажу, но и отдам насовсем.

— Передам обязательно! — быстро ответил Дамдин.

На том они и порешили, и окрыленный Дамдин поскакал за своими верблюдами. Базаржав же пробубнил себе под нос: «Заеду-ка в какой-нибудь айл, попью архи, а дня через три получу и ответ» — и помчался на северо-запад.

Вернувшись с верблюдами в айл, Дамдин помог Улдзийме отогнать ягнят и верблюжат от маток. Затем он стал угощать ее ластовнем, но письмо Базаржава сразу передать побоялся. Думал даже, что вообще ничего ей не скажет, но «Руководство» все не шло у него из головы.

После долгих и мучительных сомнений он все же решил отдать ей письмо и, пока ее не было, сунул конверт под подушку.

Разбирая перед сном постель, Улдзийма заметила письмо, удивилась: «Что это?», но, прочитав надпись на конверте, прикусила губу, раскрыла его и начала читать.

Дамдин украдкой поглядывал на нее. Сердце у парня стучало, его охватил непонятный страх, словно на него надвигалась неминуемая беда.

Улдзийма читала, пригнувшись к свече, потом, дойдя до конца, взглянула на Дамдина и бросила:

— Чепуха какая!

Дамдин сидел у очага и молчал. Улдзийма вызывающе посмотрела на него и раздраженно спросила:

— Ты писал?! Письмо, говорю, твое?

— Нет! — удрученно вымолвил Дамдин.

— А чье же тогда?!

Поскольку письмо действительно было не его, Дамдин осмелел и буркнул:

— Базаржава…

На это Улдзийма с гневным пренебрежением в голосе сказала:

— Совсем, видать, спятил… — и бросила послание в огонь. В один миг горячая любовь ее поклонника превратилась в пепел.

«Эх, знал бы — переписал. Жаль! А впрочем, так оно и должно было быть… С чего бы это Улдзийме польститься на Базаржава», — подумал Дамдин.

Из-за этого письма Улдзийма с Дамдином несколько дней не разговаривала. Более того, Дамдину стало казаться, что она возненавидела его.

Он глубоко переживал разлад и ходил сам не свой.

Глава седьмая

Цокзол пригнал свой табун к колодцу Замын-гашун, напоил лошадей и оставил пастись на холме Будун, заросшем кустарником. Затем он подъехал к своим верблюдам, окриком остановил их и, убедившись, что стадо успокоилось, отправился домой.

В последние несколько дней он с раннего утра до позднего вечера не отлучался от своего табуна. Одновременно зорко следил за верблюдами и отарой, опасаясь, что они могут уйти далеко от стойбища (только плохой, нерадивый хозяин может допустить такое). Поэтому-то он большую часть дня проводил в седле.

Цокзол любил утреннюю прохладу и каждый раз старался управиться со своими делами до наступления жары, чтобы в самый солнцепек передохнуть в прохладной юрте за чашкой ароматного чая.

С детских лет он всей душой был привязан к лошадям, да и сейчас больше всего любил пасти табун. Он твердо верил, что счастье мужчины в лошадях, и потому табун всегда был его наипервейшей заботой. У него было много быстроногих скакунов, которыми он очень дорожил. Цокзол сам выдерживал их перед скачками и гордился тем, что они всегда оказывались в первой пятерке победителей.

В табуне у него было три косяка. За последние несколько лет особенно заметно выровнялась масть — большинство лошадей были теперь темно-рыжими. По словам стариков, это было хорошим, обнадеживающим признаком: в таких случаях поголовье табуна должно быстро расти. А ведь хозяину только этого и надо.

Говорили еще и так: если табуну суждено расти, то лошади прибавляют в резвости, дичают, а если суждено ему вымирать, то лошади становятся иноходцами. У Цокзола же лошади заметно дичали, становились пугливыми. Они частенько без всякой причины взбрыкивали и носились по степи.

Цокзол любил укрюк[29], хотя, к сожалению, владел им не очень уж хорошо. А раз так, то укрощать скакунов приходилось ему с помощью других.

Хорошее седло и быстрый, как стрела, кнут он считал лучшим украшением для скакуна и для всадника и поэтому на такие вещи никогда денег не жалел.

Любил Цокзол также веселье и гостей. Не было для него лучшего дня, чем тот, когда юрта его наполнялась гостями. По его глубокому убеждению, только к человеку с добрым нравом тянутся люди, точно так же как слетаются птицы к воде.

Ну а гости только тогда всем довольны, когда и жена и дочь хорошие хозяйки, и дом гостеприимен. Поэтому Цокзол был страстным охотником до удобной утвари и дорогой, изящной работы посуды. Он всегда строго следил за тем, чтобы в юрте у него было чисто и все блестело. Ни перед чем не останавливался, чтобы заполучить какой-нибудь резной скребок замысловатой формы или, скажем, мешалку для углей, пусть даже из кипариса. Дорожил ими так, словно они были сделаны из сандалового дерева.

Цокзол знался со всеми искусными мастерами и умельцами в округе и частенько заказывал им сделать что-нибудь необычное.

Он давно утвердился в мысли, что если все его замыслы осуществятся без помех, то счастье и благополучие не обойдут его стороной. Коль руки будут работать, то и желудок пустым никогда не останется — в это он верил свято.

Айл Цокзола был зажиточным, но односельчане относились к нему с большим уважением. Хотя были, конечно, и любители посудачить: «Цокзол-то наш возомнил себя чуть ли не первым богачом во всей округе».

Возможно, Цокзол и сам давал повод для этого. Уж слишком щедро тратился он на всякие безделушки.

Один раз в году он обязательно бывал в городе. Готовился к этому событию долго и основательно. Караван обычно снаряжал из сорока верблюдов: тридцать собственных, а десять — артельных. Если находился человек, знающий толк в верблюдах, то он обязательно брал его с собой. Заодно в городе и своих овец продавал.

Он не пренебрегал ничьей дружбой, и потому друзей у него всегда было много. Сам мастер на все руки, Цокзол никогда не бывал удовлетворен работой других и любил всех поучать. Тем, кто его хорошо не знал, могло показаться, что он излишне придирчив и раздражителен.

Труся монотонной рысью, Цокзол наконец-то выехал к своей юрте и заметил, что овцы уже пригнаны, но доить их еще не начали. У коновязи стояли три лошади под седлами. «Кто же к нам приехал?» — подумал он и подстегнул коня. Подъехав к коновязи, он спешился, привязал своего коня и взялся по лошадям и седлам определять их хозяев. «Где я видел это седло? А тавро лунным серпом, кажется, кого-то из наших соседей», — старался вспомнить он. Затем признал своего скакуна, посланного для Дамдина, подошел к нему, потуже натянул поводья и убрал подальше от копыт свой длинный укрюк. И только после этого зашагал к юрте, по пути швырнув камешком в козлят, выбежавших из стойбища.

Войдя в юрту, он оглядел гостей, бросил на кровать свою старую шляпу и поприветствовал их:

— Благополучен ли был ваш путь?

— Хорошо ли нагуливает скот? — в ответ приветствовали его гости, с уважением глядя на хозяина.

Едва он успел сесть, жена поднесла ему большую серебряную чашку, наполненную рисом с молочными пенками. Цокзол не спеша вытащил платок из кармана, вытер пот с лица и сказал:

— Ну и солнце сегодня! Палит нещадно… — Потом обратился к Жамьяну: — Как твои дела? Успеваешь?

— Вроде бы должен успеть, — ответил тот и начал набивать трубку.

Жамьян собирался вместе с Цокзолом ехать в город и теперь приехал к нему, чтобы условиться о дне отъезда.

— А я, к сожалению, еще не готов, — ответил Цокзол.

— Говорят, что овцы нынче в большой цене… Недавно там был Носатый Жамба, — сказал Жамьян. В его голосе и взгляде явно сквозило желание побыстрее отправиться в город и выгодно продать своих овец.

— Так оно, видно, и есть! Перед надомом такое каждый раз случается. Базар — словно весеннее небо: сегодня одно, а завтра совсем другое, — пробасил Цокзол и, обращаясь к жене и дочери, сказал: — Не пора ли овец доить? Идите, а то поздно будет.

Дамдин начал стаскивать свои новые сапоги. Несколько дней тому назад их подарил ему Цокзол. Дамдину они были так необходимы, что он считал их самой дорогой вещью у себя и очень берег.

Дамдин вместе с Улдзиймой и Цэвэлжид вышел из юрты. Цокзол с Жамьяном остались вдвоем.

Вскоре от загона донеслись блеяние овец и ягнят, крики:

— Эй! Куда лезешь?

— Назад, говорю!

— Гони! Гони!

— Чайг! Чайг!

— Назад!

— Камнем ее!

Постепенно все стихло: дойка началась. Дамдину там больше нечего было делать. Вытирая пот со лба, он вернулся в юрту. Жамьян с Цокзолом за чарочкой архи вели неторопливую беседу о предстоящей поездке.

Дамдин подошел к столику, наполнил пиалу водой, подлил немного молока и залпом осушил. Затем он вытер рукавом рот и уселся справа от очага. Он хорошо помнил наставления матери о том, что нехорошо подслушивать разговоры старших, и поэтому старался держаться в стороне.

От нечего делать он взялся скоблить кожу, которую уже начал выделывать Цокзол. С улицы изредка доносился крик верблюжонка, кто-то из женщин бойко насвистывал «Жаворонка с белой шейкой». Дамдин, увлекшись работой, не слушал, о чем толковали Цокзол с Жамьяном, но, когда сделал небольшой перерыв, чтобы отдохнуть, сразу же услышал очень важную новость. Говорил Цокзол:

— Думаю дочку с собой взять, будет нам хорошей помощницей. Еду ведь готовить кому-то надо! Да и в городе она еще не была, пусть посмотрит. К тому же и сама давно просится.

По всему было видно, что Жамьян охотно соглашается с ним, но он так бубнил, что разобрать Дамдин все равно ничего не смог.

Жамьян снова разлил архи и поднес Цокзолу. Однако тот не взял.

— Мне хватит! Сам пей!

Вообще Цокзол уже после первой рюмки больше не пил, хотя сам всегда твердил, что архи — король всякого застолья. Водку он действительно не любил.

Односельчане считали, что он притворяется. Ну как это может быть, чтобы такой крепкий мужик не любил архи? Поэтому и не верили ему, когда он уже от второй рюмки отказывался, говоря, что сильно опьянел. Некоторые хозяйки гнали самогон специально для него, и дело доходило до обиды, если он не принимал угощения.

Но не только этим удивлял своих односельчан Цокзол. Он частенько взваливал себе на спину большую деревянную клетку и отправлялся охотиться на бозлогов[30]. Поэтому в бедняцких айлах к нему относились как к своему и хвалили за простоту. Зажиточным же людям, наоборот, это не нравилось, и они говорили, что он нарочно строит из себя простачка. Однако они были не правы, так как Цокзол на самом деле никогда ничего не делал через силу и вовсе не представлялся.

Дочь одна-единственная у Цокзола — Улдзийма. В школу она пошла десяти лет и в этом году окончила десятый класс в аймачном центре.

Цокзол считал, что учиться ей больше незачем. «Пора ей приобщаться к женской работе и сидеть дома», — частенько думал он про себя. Он отлил ей уже золотое колечко и приготовил седло с серебряными узорами.

Затянувшись из трубки, он снова заговорил:

— Думаю и Дамдина с собой взять. С матерью его уже говорил… Пора ему свет повидать.

Услышав это, Дамдин чуть не уронил скребок и невольно оглянулся на Цокзола. Сердце его затрепетало, и он подумал: «Неужели доведется рай земной увидеть? Только бы взяли! Я бы все им делал в пути, о чем бы они меня ни попросили».

Он до того размечтался, что уже представил, как они отправляются в город. И едва сам себя скребком не ободрал.

В этот момент Жамьян посмотрел на него и сказал:

— Говоришь, и парня взять?.. А будет ли от него какая польза?

Дамдин зло посмотрел на него: «До чего же подлый человек! Ну какое ему дело? И впрямь лежащая собака старается напакостить бегущей. Дать бы ему, чтоб знал свое место».

Радость его сменилась злостью и обидой. «Оставить бы его самого здесь! Что за черная душа у человека!» Он уже не мог успокоиться и бранил Жамьяна на чем свет стоит.

Раньше Жамьян казался ему хорошим человеком, но теперь Дамдин возненавидел его всей душой. Весь напрягшись, словно рысь перед броском, ловил он каждое слово и движение Жамьяна. Он готов был вмешаться в разговор, даже сцепиться с ним и, разумеется, как следует поколотить. И чем больше смотрел на Жамьяна, тем сильнее злился и едва удерживал себя.

Вдруг Жамьян, словно угадав, что творилось в душе Дамдина, попросил его подать огня. Дамдин нехотя поднялся, подошел к очагу, но, когда Жамьян стал прикуривать, едва не опалил ему лоб. И после, когда тот поднял голову, тоже как бы нечаянно рассыпал ему на подол угли и нарочно выругался:

— Черт бы меня побрал! Что это с руками творится!

Так Дамдин решил отомстить Жамьяну.

К вечеру тот уехал, и у Дамдина отлегло от сердца. Однако он по-прежнему продолжал думать о Жамьяне с ненавистью. Стоял у юрты до тех пор, пока Жамьян не скрылся за далеким холмом.

Потом громко сказал: «Тьфу!» — и плюнул ему вслед.

Глава восьмая

По пути, проложенному от Далан-Дзадгада[31] до Улан-Батора, движется на север верблюжий караван. За ним следуют овцы и козы, голов сто, подгоняемые одним верховым.

Издали кажется, что это кочует какой-нибудь айл. Среди просторной долины караван плывет, словно лодка в море. Но это не кочующий айл, а Цокзол с Жамьяном, направляющиеся в город. Пошел уже шестой день, как они выехали из дома.

Наш Дамдин, которому не доводилось до этого выезжать за пределы своего аймака, был безмерно рад подвернувшемуся случаю, так как впереди его ждал город, о котором он мечтал днем и ночью.

В пути Дамдин без лишних напоминаний делал все, о чем бы его ни просили. Он смотрел на Цокзола как на самого доброго и благородного человека на всем белом свете и глубоко верил, что путь их будет счастливым и благополучным. Тому были свои причины. Прежде всего в первый же день им встретился табун, а это по народным приметам считалось признаком благополучного пути и успеха. Поэтому-то они и пришли в восторг, проезжая мимо табуна.

Да и второй день принес не меньшую радость: дорогу им пересекло стадо грациозных дзеренов, что также обещало удачу.

Цокзол ехал во главе каравана. Он, как опытный вожак, вел свой караван только утром и вечером по прохладе, устраивая привалы в дневную жару. Чуть свет он будил своих спутников, и караван снова отправлялся в путь. Тяжело было, конечно, но никто не смел его ослушаться.

Дамдин верхом на пузатой гнедой кобылице гнал овец и коз. Ему было тяжелее всех, так как ночью он не высыпался: ложился поздно, а на рассвете уже был в седле. Случалось, дремота одолевала его даже в седле, но он ничего не мог поделать с собою: глаза помимо воли начинали слипаться. Да и только ли это? Утренние лучи так грели макушку, что он до привала совершенно одуревал, а ноги немели, и, спешившись, он не мог удержаться на земле и валился в траву.

Улдзийма ехала на верблюде. Раньше ей тоже не приходилось бывать в такой дальней поездке, а тем более на верблюде. Правда, в первые дни ей, видимо, было весело, и она то и дело напевала песенки, но сейчас сникла, а блеск ее черемуховых глаз потускнел.

Дамдин был рад, что она наконец-то забыла о письме Базаржава и теперь снова относится к нему дружелюбно и ласково. А Базаржав приехал к Дамдину ровно через три дня, как обещал. Тогда-то Дамдин и рассказал ему всю правду. Он выслушал его молча и, тяжело вздохнув, сказал:

— Что же делать? Люблю я ее… Ведь истинную правду написал! — и ускакал во весь опор.

Улдзийма едет под зонтом. Ее старый верблюд вышагивает словно заведенный, изредка пощипывая траву, торчащую у дороги.

Дамдин был счастлив, что в такой дальний путь отправился вместе с Улдзиймой. Он уже давно забыл о Цэвэлме, и на ум ему частенько стали приходить слова Базаржава: «Счастливый ты человек, Дамдин!» Ему, конечно, не однажды приходилось слышать, как парни восхищались красотой Улдзиймы, сравнивая ее с горной серной. А тут он сам ехал рядом с ней. И как же ему было не радоваться этому! С каждым днем он ощущал, как прикипает к ней всей душой, и думал: «Не любовь ли ко мне пожаловала?»

Вообще-то они были друзьями с детства. Еще детьми строили вместе каменные домики и играли. Лет десять назад Дамдин пас молодняк Цокзола. Улдзийме тогда было шесть лет, и она игривым козленком носилась у своей юрты. Они почти не разлучались: во время дневной и вечерней доек помогали взрослым отделять ягнят и козлят от маток, а потом снова играли.

Улдзийма была чудесной девочкой, доброй и покладистой, и Дамдин делал все, чтобы нечаянно ее не обидеть. Когда Дамдин пригонял скот с пастбища, она непременно выбегала ему навстречу в своем коротеньком платьице и просила покатать ее то на лошадке, то на спине. Дамдин, разумеется, старался исполнять все ее желания, но иногда брать ее на плечи отказывался. Она в таких случаях не отступала:

— А ты забыл свое обещание? Говорил же, что когда вырастешь, то женишься на мне. Говорил?! Если сейчас же не возьмешь меня на руки, я за тебя замуж не выйду…

Дамдину ничего не оставалось, как подчиняться ей. Иногда он и впрямь начинал верить, что они когда-то поженятся, и даже беспокоился, как бы она не вышла замуж за другого.

Сейчас же совсем другое дело. Дамдин старался забыть все, что было связано с ней, считая себя недостойным ее. Он никак не может представить себя рядом с этой образованной, в его понимании, красавицей. «Ну зачем человеку взрослеть? Оставаться бы все время ребенком, тогда и счастье никогда не покидало бы тебя», — думал Дамдин.

Караванщики преодолели уже много холмов и возвышенностей. Улдзийма, видимо утомившись, крикнула:

— Дамдин! Ты не хочешь чая? Выпей-ка холодненького!

— Да-да!.. — согласился тот, но потом вдруг отрезал: — Нет, я, пожалуй, повременю…

— Какой же ты все-таки черствый, Дамдин, — бросила она и замолчала.

Улдзийму мучила жажда, и ей очень хотелось, чтобы Дамдин составил ей компанию, но тот отказался. Этого она не ожидала.

Остановив верблюда, она достала флягу из стеганого войлочного мешочка, подвешенного к переднему горбу верблюда, и стала пить холодный чай. До чего же приятно. Она готова была опорожнить всю флягу, но усталость тотчас как будто рукой сняло, и в глазах девушки снова появился блеск. Верблюд тронулся. Дороге, казалось Улдзийме, никогда не будет конца. Каждый раз, поднимаясь на какой-нибудь холм, она пристально вглядывалась вперед в надежде наконец-то увидеть город, но его и в помине не было. Не меньше Улдзиймы мечтал об этом и Дамдин. «По сравнению с городом доехать до аймака — сущий пустяк. Значит, верно говорят, что до города очень далеко», — думал он.

До полудня они преодолели долину, густо заросшую кустарником. Теперь надо было подниматься на гору Адацаг. Здесь-то их и нагнали Цокзол с Жамьяном. Они частенько отставали от каравана, заезжая в близлежащие айлы, чтобы попить кумыса. Они сразу же подъехали к Дамдину и стали помогать подгонять овец, которые сгрудились и не хотели идти.

— Наверное, тебя жажда замучила, — сказал Цокзол и добавил: — Сейчас устроим привал.

Жамьян же подъехал к Улдзийме и, протягивая ей арул, сказал:

— Пить очень хочется? Возьми, доченька! Говорят, он при жаре хорошо помогает…

Дамдину было неприятно слушать елейный, какой-то приторный голос Жамьяна, и он отвернулся.

Привала ждали все, но, пожалуй, больше всех Дамдин. Ему даже чая не хотелось: лишь бы остановиться, побыстрее соорудить себе что-нибудь вроде навеса и лечь в тени поспать.

Из-за этого, а может, из-за Жамьяна Дамдин стал нервничать. А тот, собирая овец, все кружил поблизости, размахивал бичом и громко покрикивал. Дамдин сразу догадался, что Жамьян и на этот раз хлебнул самогонки. Каждый раз он возвращался навеселе, когда с Цокзолом заезжал в айлы.

На протяжении всего пути Дамдин старался запоминать все, что ему попадалось на глаза: названия долин, гор, холмов и даже бугорков. И делал это неспроста. Он ни на минуту не забывал то, что сказала ему перед дорогой мать: «Плохой человек горазд говорить о еде, а хороший о том, что видел». Ему хотелось, чтобы после возвращения кто-нибудь спросил у него об увиденном в пути. Тогда бы он мог с такими подробностями рассказать обо всем, что ни у кого бы не осталось никаких сомнений относительно его, Дамдина, знаний. Вот как мечтал он стать уважаемым человеком и вырасти в глазах односельчан.

«Вдали от дома, не зная названия какой-нибудь речки, горы, не вздумай вмешиваться в разговор местных жителей. Ты не только их кровно обидишь, но и сами горы затаят к тебе недоброе. Если не знаешь, то называй Хайрхан», — вспоминал он наставления матери.

Из-за этого-то Дамдин и мучился, и терзался. Во-первых, он, не зная названий гор, долин и речек, никак не мог заговорить первым. Во-вторых, не хотел досаждать вопросами Цокзолу и Жамьяну, боясь, что они рассердятся и, чего доброго, подумают о нем плохо, а возвратившись домой, скажут односельчанам: «Дамдин-то оказался болтливым, как сорока».

И все же он нашел выход… Стал расспрашивать Цокзола или Жамьяна о какой-нибудь местности уже после того, как они ее минуют. И при этом обращался с вопросом так, словно хотел уточнить.

В дороге Дамдина больше всего удивляло то, что чем дальше продвигались они на север, тем гуще и выше становилась трава.

Несколько лет назад довелось ему побывать на возвышенности Баян. Там они собирали сено — гобийцы не имеют представления о том, что такое косьба. Собирали полынь, лебеду, перекати-поле, но если изредка попадались ирис или многокорешковый лук, считали это такой удачей, что разговоров потом было на целый год.

Тогда-то Дамдин и понял, какая это трудная работа — собирать сено. А здесь ничего такого не нужно было делать. Трава местами доходила до стремян и была настолько густой, что не было никакой необходимости собирать ее, нарывая пучками. Ее можно было накосить целую гору.

«Если бы нашему сомону разрешили здесь собирать сено, можно было бы заготовить его на много лет вперед», — мечтал Дамдин.

Вскоре караванщики устроили привал. Цокзол с Жамьяном сначала расседлали коней, а потом стали снимать вьюки с верблюдов.

Дамдин тоже стреножил свою лошадку и отпустил пастись. Уставшие овцы сразу же остановились и стали укладываться прямо у дороги. Дамдин, как только разгрузил вьюки, быстренько соорудил себе навес наподобие палатки, снял дэли, гутулы и растянулся во весь рост.

Навес оказался так мал, что голова и ноги Дамдина не уместились под ним и торчали снаружи. Вдыхая влажный запах травы, Дамдин стал смотреть на густо-синее небо, однако сон властно одолевал его. Засыпая, он все еще слышал стук топора, фырканье лошадей, но вскоре все погрузилось в темноту — его сморил крепкий сон.

Проснувшись, Дамдин почувствовал себя свежо и бодро.

Он приподнялся, потер глаза, зевнул и, потянувшись, увидел палатку. С северной стороны кошма была приподнята, и оттуда выглядывали голые пятки Цокзола. Рядышком проветривались его гутулы и портянки. Он, видимо, тоже спал: оттуда доносился мощный храп. Улдзийма стояла у костра и наполняла почерневший кувшин свежезаваренным чаем.

Из палатки появился Жамьян; грудь у него была голая, а брюки засучены выше колен. В руках он держал кисет и трубку. Постояв немного у палатки, он, сверкая голыми пятками, подбежал к Улдзийме и присел около нее.

Прикуривая от костра, он нечаянно рассыпал угли, чуть не обжег себе ноги и вскочил, приплясывая.

Следившая за ним Улдзийма игриво засмеялась, а он сказал ей что-то и улыбнулся. Она же, видимо, не поняла его, переспросила: «Что-о?» — и, не получив ответа, быстро зашагала к палатке, на ходу бросив Дамдину:

— Дамдин, вставай, пока чай горячий…

Жамьян, пристальным взглядом провожая Улдзийму, улыбался. Дамдин вдруг рассердился на него, и его охватило странное чувство: то ли жалости к Улдзийме, то ли ревности к Жамьяну.

Глава девятая

В пути Дамдин с Жамьяном, можно сказать, легко помирились. И не мудрено — дорога и совместная работа сближают людей. А тут еще у Жамьяна обнаружилась такая изюминка, которая прямо-таки заворожила Дамдина.

Жамьян с малых лет начал путешествовать и охотиться. И, разумеется, за это время не раз оказывался в самых сложных и невероятных ситуациях. Да и наслушался, видать, от других немало интересных историй. Но самым главным в нем было другое — то, что он сам, без всяких уговоров, рассказывал Дамдину разные истории.

Каждый раз Жамьян начинал с присказки: «Вот ведь интересно, вот ведь какая штука в жизни случается». Где у него была правда, где вымысел, понять, конечно, было трудно, но слушать всегда интересно.

Дамдин узнал у него много любопытного и поучительного.

Как-то Жамьян рассказал ему о человеке с удивительным слухом, который различал звуки за несколько десятков километров. Однажды ехал тот человек с караванщиками, и как-то остановились они на ночлег слишком поздно. Слухач им и говорит: «Друзья! Если ночью не быть осторожными, можно попасть в беду. Кто-то к нам направляется! Надо бы поберечься».

Караванщики не на шутку испугались, приняли, разумеется, все меры предосторожности и всю ночь по очереди простояли в карауле. На рассвете они увидели собаку, которая прибежала по их следу. Больше никто не появился. Смешно было караванщикам вспоминать о прошедшей ночи, но с тех пор они твердо уверовали в удивительный слух того человека.

Дамдин слышал от него и о том, как одному человеку довелось охотиться на тарбаганов[32] в заповедных местах, но он остался цел и невредим и не был наказан духом этой местности. Были рассказы и об Олгой-Хорхой, и об алмасах[33], обитающих в Гоби.

Жамьян был родом из племени харачинов, что жили когда-то в местности Мингэт, но родословную свою, а тем более историю своего племени и то, как оно расселилось некогда на обширной территории Халхи, он не знал и вовсе. И когда речь заходила о нем самом, Жамьян, кроме того, что он арат-харачин, ничего не мог рассказать.

Воинственные маньчжуры, чтобы прочно закрепиться в Халхе, посадили во многих районах Монголии своих князей и наместников-амбаней. В частности, их представители правили в Их-Хурэ, Улясутае и Кобдо.

Когда же между Пекином и Улясутаем была проложена уртонная[34] дорога, маньчжуры пригнали из Внутренней Монголии незнакомое халхасцам племя и расселили его на узкой полосе вдоль всей дороги, вменив ему в обязанность охранять двадцать девять ее уртонов. При каждом уртоне имелась джаса[35], и все жители подчинялись ей.

В местности Сайр-Ус было еще управление, которое в централизованном порядке ведало делами всех харачинов.

Поначалу харачины были бедняками из бедняков, но с годами они, говорят, стали жить не хуже самих халхасцев.

Жамьян родился уже среди халхасцев, с молоком матери впитал их язык и поэтому ничем не отличался от них. Да и остальные харачины, живущие в Монголии, с годами потеряли все свое, и теперь никто не отличит их от истинных халхасцев.

Цокзол в душе уважал Жамьяна. На это были свои причины. Дело в том, что последний был мастаком в торговых сделках, да и умом обделен не был: люди и постарше его могли бы многому у него научиться.

В пути же Цокзол открыл для себя совсем другого Жамьяна и затаил на него злобу. Жамьян оказался человеком прижимистым, и вот уже десять суток Цокзолу приходилось кормить его.

Нельзя сказать, что Жамьян отправился в путь без ничего. Нет! Среди овец, предназначенных для продажи, он гнал годовалого и двухгодовалого ягнят, которых и собирался пустить в дело. И даже в первый день сам предложил одного зарезать, но Цокзол тогда возразил:

— Зачем нам сейчас столько мяса? Еще успеешь…

Незаметно пролетели дни, и у Цокзола вся провизия кончилась, а Жамьян и виду не подавал, что замечает. Пришлось Цокзолу зарезать очередного барашка. Тут только и всполошился Жамьян:

— Ой! Что же ты наделал? Зарезал бы моего… Сказал бы мне, что мясо кончилось!

На самом-то деле он хорошо знал, что мясо у Цокзола вышло. «Надо бы как следует проучить его», — думал Цокзол, но все как-то сдерживал себя. Со стороны могло показаться, будто ничего особенного и не происходит. Цокзол, конечно же, понимал, что основные едоки — его, но все-таки за десять дней они, без Жамьяна, вряд ли бы съели двух барашков.

Тот же вел себя как ни в чем не бывало и не мучился угрызениями совести. Правда, садясь обедать или ужинать, каждый раз развязывал свой мешочек и предлагал остальным высохший и позеленевший арул, но никто не дотрагивался до него, все брезгливо отворачивались.

В такие минуты Цокзол до того злился, что едва удерживал себя, чтобы не зашвырнуть этот мешочек куда-нибудь подальше.

Вообще-то Жамьян ел мало, но только из общего котла. Ему удавалось как-то незаметно присоседиться к столу, а Цокзол в таких случаях изображал из себя богача-хлебосола, и Жамьяну все сходило с рук.

Когда они ехали по Шархайской степи, небо стало заволакивать тяжелыми тучами и подул порывистый ветер. Ничего хорошего это не предвещало. После полудня разрозненные облака соединились, словно испугавшись ветра, точь-в-точь как стадо верблюдов, сгрудившись, становится против ветра, и в тот же час полил дождь.

Караванщики едва успели, пока он совсем не припустил, натянуть палатки и занести туда седла и все необходимое. А Дамдин накинул на себя плащ Цокзола, сшитый из красного сукна, и пошел охранять отару.

Порой ветер усиливался, и тогда овцы начинали разбегаться. Лило как из ведра. До ниточки промокший Дамдин изредка с беспокойством поглядывал на мрачные черные облака: «Как бы и ночью так не лило».

Пытаясь определить толщину туч, он вглядывался в небо, но просвета нигде не было видно. Постепенно ливень сменился монотонным, но все еще обильным дождем. Дамдину стало ясно, что зарядил он надолго.

Изредка сверкала молния, и тогда раздавался оглушительный грохот, от которого, казалось, небо вот-вот расколется. В такие минуты овцы шарахались в сторону, но благо всей отарой и не разбегались. Дамдин тогда кричал на них и щелкал бичом перед самыми их мордами.

Из палатки доносились громкие крики Жамьяна. Есть такое поверье, что если во время грозы кричать, то можно избежать беды. Потому-то, видимо, и старался Жамьян.

Из палатки никто не выходил. Дамдину вдруг стало одиноко, он почувствовал жалость к себе и одновременно злость. На кого? Он и сам не знал, но ему захотелось заплакать. Слезы потекли сами по себе. «Если я погибну здесь, кто меня пожалеет? Они, что ли?.. Пожалеет ли меня Улдзийма, заплачет ли?» — вдруг подумал Дамдин, вытирая слезы.

В это время из палатки вышел Цокзол в дорогой войлочной накидке и закричал на овец: «Чайг! Чайг!» У Дамдина в один миг слезы высохли. Теперь ему почему-то стало смешно и даже захотелось петь.

Цокзол подошел к нему, еще раз прикрикнул на овец и спросил:

— Ну что? Проносит? Вот это зарядил! Прямо-таки вихрь, а?! Что же делать? Кругом ведь голая степь!

Дамдин с радостью поддержал разговор:

— Да-да! А нет ли тут где-нибудь поблизости стойбища? Если и ночью будет так лить, то просто беда. — И вплотную подошел к Цокзолу. Плащ у Дамдина, видимо, промок насквозь, и он весь дрожал.

Цокзолу вдруг почему-то стало неспокойно. «Ах, да! Этот чертов плащ. Говорят, такой цвет очень опасен во время грозы», — подумал он и сказал Дамдину:

— Ты отойди немного подальше, а то не удержим овец, если они вдруг начнут разбегаться.

Дамдин, волоча злополучный плащ, отошел шагов на десять и остановился.

Люди говорили, что молния зачастую бьет в одно и то же, четко очерченное место, которое по размеру якобы может быть не больше основания юрты. И что находчивый человек может успеть выскочить из того круга. Цокзол только сейчас вспомнил об этом и, посматривая на Дамдина, пытался мысленно определить расстояние между ним и собой. Затем он резко шагнул назад — от греха подальше — и застыл, боязливо озираясь.

В этот момент так громыхнуло, что у него зарябило в глазах и внутри словно что-то оборвалось. Точно кто-то огненным мечом трахнул его по голове. Он словно в обмороке опустился на землю, закрыл глаза и закричал: «О! Покровительница моя, Дарь-эх!»

Гремело так, будто горы взорвались и катятся под откос. Через мгновение Цокзол медленно открыл глаза и, взглянув в сторону Дамдина, увидел, как тот пытался собрать разбежавшихся овец.

«До чего же смелый и решительный парень! Что бы я делал без него?» — подумал он.

Улдзийма в это время дрожала в палатке, словно жаворонок, на которого накинулся ястреб. Трудно передать, как она испугалась этого грохота. И до этого она закрывала уши и валилась ничком, не в силах сдержать дрожь, а тут и вовсе прильнула к Жамьяну, который продолжал непрерывно орать на грозу.

Улдзийма все сильнее прижималась к его груди, и он, поспешив воспользоваться случаем, с удовольствием обнял ее, приговаривая:

— Ничего, ничего, доченька! Вот-вот пронесет! И надо же быть такой трусихой! Ладно тебе, ладно! Да ты совсем еще ребенок…

На лице его появилась улыбка. «Совсем ребенок, думаешь? Ну нет! А сам, старый дурак, чего боишься?» Вытирая пот с ее лба, Жамьян нежно погладил черные как смоль волосы девушки.

Улдзийма, видимо, не испытывала отвращения к его прикосновениям, так как она покорно сносила все, что он себе позволял. А Жамьян, осмелев, и вовсе взял ее к себе на колени и, успокаивая, шептал:

— Не надо бояться… Дай-ка вытру тебе пот. Сердце-то у тебя как стучит! Тук-тук-тук…

Оно действительно так стучало, что его удары можно было бы услышать на расстоянии. Внезапно Жамьян нечаянно задел ладонью тугую грудь Улдзиймы и тут же испуганно отдернул руку. Да и она, испугавшись, прикрылась руками. Жамьян же, опьяненный запахом ее волос и каким-то неповторимым девичьим ароматом, снова принялся гладить ее щеки, лицо. По его жилам пробежал ток, и давно забытое чувство взыграло в нем, так что даже дыхание оборвалось. Вспоминая былое, он вздыхал и похотливо улыбался.

Жамьян чувствовал, что Улдзийме приятно с ним. Она, тяжело дыша, молча и покорно принимала его ласки. Вдруг он, как бы жалея, поцеловал девушку в щеку, а Улдзийма, видимо, восприняла это как отеческую нежность и даже не шелохнулась. Жамьян тут же крепко прижал ее к себе и стал страстно целовать.

— Ой! Что это вы?! — воскликнула Улдзийма и, еле вырвавшись из его крепких объятий, отбежала подальше. Сердце ее по-прежнему сильно стучало, но состояние какой-то умиротворенности и благодушия, владевшее только что ею, улетучилось — его сменил непонятный страх.

Улдзийме стало так стыдно, что она тут же вытерла щеку, которую только что жадно целовал Жамьян. «А вдруг кто-нибудь видел все это?» — подумала она и огляделась по сторонам. Никого больше здесь не было. По-прежнему лил дождь. Изредка доносился крик Дамдина, успокаивающего овец.

Улдзийма, набравшись смелости, посмотрела на Жамьяна. При тусклом свете свечи она заметила довольный блеск в его серых глазах. На его невзрачном, но сияющем радостью лице блуждала легкая улыбка.

Испытывая странное и непонятное ощущение, она прислушалась к себе. Невольно вспомнились рассказы знакомых девушек и подруг, которые в один голос твердили, что первый мужчина никогда не забывается, и она подумала: «Неужели это правда? Интересно, что же будет со мной?..»

Улдзийме стало не по себе, и ее вновь охватила дрожь. Жамьян посмотрел в ее сторону, нежно и мягко сказал:

— Ничего! Ничего! Не бойся…

«Как же это им удается так легко одурачивать нас?..» — подумала она, почувствовав себя жалкой и одинокой. Затем отвернулась от Жамьяна и рванулась к выходу. Дождь по-прежнему лил и лил.

Глава десятая

Караванщики стали подниматься на перевал Ганг. «Неужели и отсюда не покажется город?» — подумал Дамдин, подстегивая своего скакуна. Дремавший до этого Жамьян тоже оживился и стал размахивать кнутом. Цокзол с Улдзиймой, присматривая за поклажей, ехали впереди.

Неожиданно из-за перевала с ревом выскочила целая колонна груженых машин и направилась прямо на них. Караванщики едва успели освободить дорогу, а машины, не сбавляя скорости, пронеслись мимо. Все вокруг потонуло в пыли.

Жамьян успел спешиться и стоял на обочине дороги, придерживая коня. Как только мимо него пронеслась последняя машина, он закричал:

— Сколько же вас тут носится, черт бы вас побрал! — и, не мешкая, погнал овец дальше.

Дамдин едва удержал своего скакуна, но кричать и ругаться не стал. Наоборот, он с восхищением и завистью смотрел на колонну, на водителей, которые все, словно сговорившись, вели свои машины, высунувшись из кабин. Дамдин пристально вглядывался в каждого, надеясь увидеть среди них и своего знакомого.

«Раз появились машины, значит, город близок», — обрадовавшись, подумал он и присоединился к Жамьяну. Вскоре они поднялись на перевал. Цокзол уже сидел у каменного обо[36] и курил. Улдзийма, придерживая упряжку, всматривалась в даль.

Дамдин сразу же посмотрел на север и увидел горные громады Хангая, тонущие в синей дымке. Ветерок здесь показался ему тугим и прохладным.

— Куда же запропастился этот город, и где он вообще есть? — проворчал Дамдин и вздохнул. Ожидания его снова не оправдались, и он взгрустнул.

Жамьян с важным видом стоял рядом с Цокзолом и курил. Дамдин подошел к ним, сел и, ожидая конца привала, от нечего делать стал подбирать камушки и швырять их под откос.

Цокзол, по-прежнему дымя трубкой, вдруг повернулся к Дамдину и весело сказал:

— Ну, сынок, город твой теперь близок! Гора Богдо-Ула во-он она! — и указал трубкой туда, куда только что смотрел Дамдин.

Дамдин обрадовался, но потом снова поглядел на синеющие горы и подумал: «До него, должно быть, еще плестись да плестись».

Тут Цокзол с Жамьяном встали, засунули трубки за голенища сапог, подошли к своим лошадям и, выдернув из их хвостов по нескольку волосинок, направились к обо. «Что это они затеяли?» — думал Дамдин, с удивлением наблюдая за ними.

Они же обвязали волосинками засохшее дерево, торчащее прямо из середины сложенных камней, и запричитали: «Да принеси нам большую удачу!»

Дамдин, только теперь заметив медные монеты, конфеты, печенье и прочие жертвоприношения, валявшиеся в груде камней, выдохнул:

— Надо же! Как все интересно!

На что Жамьян со страхом выпалил: «Дурак!» — и, благоговейно обойдя обо по солнцу, зашагал прочь. «Видимо, что-то не так сказал!» — подумал Дамдин и стал казнить себя; но делать ему было абсолютно нечего, и он продолжал стоять, уставившись взглядом на обо.

В этот момент Цокзол обратился к дочери:

— При спуске следи внимательно! Как бы с машиной не столкнуться. И трогайся осторожно! — Сам же повел свою лошадь на поводу. Следом за ними погнали овец Жамьян с Дамдином.

Вскоре они спустились с перевала и вышли на поросшую густой травой солнечную поляну. Овцы вмиг успокоились и жадно набросились на сочную траву. Дамдин с Жамьяном не стали их подгонять.

Тем временем караван ушел довольно далеко, и Жамьян с Дамдином, покачиваясь в седлах, погрузились в свои думы.

Жамьян размышлял о том, как подороже продать не только своих овец, но и те несколько голов, которых поручили ему продать его знакомые. Если бы все получилось так, как он намечал, то за каждую чужую овцу можно было бы выручить еще по двадцать-тридцать тугриков.

Дамдин обрадовался тому, что город уже совсем близок, в то же время с сожалением подумав о том, что не успел переодеться. Ему очень не хотелось в таком виде въезжать в город. Да и лошадью своей, и бедным седлом он тоже был недоволен. От всего этого настроение у него вконец испортилось.

— Гони овец, быстрее… — прервал его мысли Жамьян. — К Цокзолу кто-то подъехал на машине. Мне надо обязательно там быть, а то неловко получится. Возможно, что они и нашим скотом интересуются, — уже на ходу бросил он, понукая своего коня.

Только теперь Дамдин заметил грузовик. Рядом с ним топтались какие-то люди, окружив Цокзола, который сидел на земле, придерживая лошадь за повод. Тут и Дамдину захотелось узнать, что же там произошло, и он быстро погнал овец. Они послушно побежали по дороге, выбивая сердитую дробь своими затвердевшими от жесткой гобийской земли копытцами. Подогнав овец, Дамдин тотчас направился к машине.

Двое незнакомцев разговаривали с Цокзолом. Рядом с ними стоял полный китаец в ватных брюках и толстой рубашке и курил папиросу. Чуть подальше стоял еще один китаец, сухощавый, в таких же брюках, и щелкал семечки, ловко и небрежно выплевывая шелуху.

Полный китаец тяжело дышал ртом, словно изнывающий от жажды верблюд, и поглядывал на овец, проходивших мимо. Дамдин, уставившись на него, думал: «Вот мерзляк! В такую жару — и столько на себя напялил!»

Цокзол, как заметил Дамдин, разговаривал с ними нехотя. Жамьян же внимательно прислушивался к разговору, беспрестанно дымя трубкой. Дамдин еще раз смерил китайцев взглядом с ног до головы и остался ими недоволен. Они не произвели на него никакого впечатления, так как от них городом и не пахло — обыкновенные сельские мужики. И вдруг, вспомнив, как кто-то говорил, что на подступах к городу орудуют воры, он подумал: «Неужели они?» Посмотрел на Цокзола, но тот как ни в чем не бывало продолжал разговаривать. В этот момент рябой китаец, принимавший участие в беседе, встал и, вплотную подойдя к овцам, сказал:

— Жирна овца. Правда жирна.

Жамьян сразу же подхватил:

— И говорить нечего!

— Время было благодатное, да и сами старались как могли, — добавил Цокзол и тут же обратился к тем двум китайцам, которые до этого безучастно стояли в стороне: — Овцы наши хоть куда, и вы, думаю, не прогадаете. Посмотрите хорошенько, а потом потолкуем.

Полный китаец с раскрытым ртом кивнул ему в ответ и что-то пробубнил. Что-то промямлил и сухощавый, потом встал, постоял, переступая с ноги на ногу, и нехотя двинулся к овцам.

Дамдин внимательно следил за ними и вдруг вспомнил, как у них говорили: «Китайцы много едят зелени и овощей. От них так несет, что и близко подойти невозможно». Тогда он вплотную подошел к ним и решил сам удостовериться в этом, но никакого запаха не почувствовал.

Некоторое время китайцы расхаживали среди овец, а Цокзол, словно учуяв, с кем имеет дело, не отходил от рябого и твердил себе: «Не продешеви!» Жамьян же, заложив руки за спину, шагал рядом с полным китайцем и нахваливал своих овец.

Вскоре началась торговля. Рябой, почесывая себе скулы, буркнул:

— Говорить будем. Надо говорить.

— Сами видели! Овцы и в самом деле очень жирные… Я ведь вам сразу сказал. На базаре-то они, должно быть, дорого будут стоить, — ответил Цокзол.

— Сколько здесь большой овца? — вмешался в разговор рыжий мужчина с бесстрастным лицом, до этого не проронивший ни единого слова.

— Тридцать семь.

— Молодой?

— Шестнадцать!

— Баран восемь?

— Да. А если пожелаете, то и несколько коз найдется.

Такой разговор доносился до Дамдина, который стоял неподалеку, держа свою лошадь на поводу. Она, спасаясь от оводов, тыкалась в него мордой и мешала слушать.

— Какой цена баран продавать? — спросил вдруг сухощавый китаец, сплевывая скорлупу от семечек.

— Давайте договариваться, — сказал Цокзол.

Рябой тут же вмешался:

— На базаре дорого продавать нету. Два дня, потом праздник. Время нету вам продавать.

«Хочешь, чтобы все было по-твоему? Так и знал, что будешь гнуть свое, но только я, брат, на базаре не однажды толкался. Бывало, выигрывал, бывало, и проигрывал», — подумал про себя Цокзол и сказал:

— Для торговли время сейчас благоприятное. Овца нынче дорого будет стоить!

Жамьян весело рассмеялся, затянулся трубкой и поддержал его:

— Мы насиловать не будем… Надо — берите! Не надо — не берите!

Рыжий стал о чем-то перешептываться с китайцами. «Вот черти! Сговорились! Видать, привыкли здесь обирать караванщиков из дальних мест. Ни стыда ни совести у них, видать, не осталось!» — думал Цокзол. Затем он подошел к Жамьяну и тихо спросил:

— Что же делать?

— Продавать так продавать, — ответил тот.

— Да и я так считаю, но как бы не продешевить… Мы ведь почти у цели… Обидно будет…

Тут его прервал рябой:

— Цена готова?.. Говорил друг друга?

Цокзол косо взглянул на него и ответил:

— Да! Договорились, но сначала хотелось бы вас послушать.

Цокзол привык торговать скотом на базаре, где всегда было шумно и многолюдно. Там-то уж можно было и себя показать, и товар свой похвалить (он приезжал всегда с отборным скотом), а тут ничего этого не было. Поэтому он не испытывал никакого удовольствия от торговли.

Рябой, видимо заметив его настроение, улыбнулся и весьма дружелюбно сказал:

— Аксакал! О чем это так думать?

У Цокзола его слова вызвали отвращение, и он подумал: «И этот туда же, болтун эдакий! А сам-то ты на что способен?»

— Вот пройдохи! Думаете нас провести? — в сердцах бросил Жамьян и широко улыбнулся.

Дамдину интересно было наблюдать, как идет торговля, и поэтому он старался держаться поближе.

— Ладно, ладно! Если начистоту, то молодняк берем по сорок тугриков, а маток — по шестьдесят пять, — вставил рыжий.

— Если у тебя самого есть овцы, давай я их у тебя куплю по твоей цене, — с расстановкой ответил Цокзол.

Затем он подошел к своему коню и, собираясь вскочить на него, обратился к своим:

— Делать нечего. Не будем тратить время впустую. Давайте трогаться, пока солнце высоко.

Китайцы посмотрели друг на друга и притихли. Растерянный Жамьян не двигался с места, но потом, что-то сообразив, обратился к сухощавому китайцу и сказал:

— Овцы хо!

По-китайски это означало «хорошие».

Однако китайцы никак не отреагировали и равнодушно продолжали щелкать семечки.

— Надо же! Первый раз вижу китайцев, которые не знают своего родного языка, — пробурчал Жамьян.

«До чего же кичливый народ», — подумал Цокзол и чуть не рассмеялся. Дамдин вскочил на коня и поехал к гурту.

— Больше дорого продать думать, да? Смотреть будем, — холодно сказал рябой.

— А что? Попробуем, — ответил Цокзол.

Китайцы загоготали, словно перелетные гуси, а Цокзол, ведя свою лошадь на поводу, отправился следом за овцами. Вскоре его нагнал Жамьян и, уставившись под ноги, тихо сказал:

— Конечно, ты прав… Быть прямо у цели и промахнуться…

И вдруг торговцы закричали им вслед:

— Эй! Ждать надо!

Цокзол сел и, поджидая их, стал набивать трубку Вскоре те подошли и уселись рядом. Лица их выражали полное дружелюбие. Рыжий достал пачку «Беломора» и стал угощать папиросами Цокзола и Жамьяна. При этом заметил:

— До базара остался близко… Обманывать вас нет. Овца там много… Правильно… Дорого… Правильно, но надо говорить нам…

Цокзол сразу смекнул, что они неспроста ведут себя так, и ответил:

— Давайте договариваться! — И, посмотрев в сторону рябого, добавил: — Если по твоей цене, то ничего не получится.

Тот улыбнулся и тоже заговорил:

— Твоя думать надо… Три день базар стоять надо… Один овца тугрик налог платить надо, а твоя овца много… Тугрик много надо… Понимай сам.

— Так-то оно, конечно, так, но… — начал Жамьян, но рябой прервал его:

— Говори цена!

— Если вы действительно будете покупать, то молодняк продаем по пятьдесят тугриков, маток — по девяносто, а валухов — не дешевле ста, — ответил Цокзол и взялся чистить свою трубку.

Наступила пауза. Дамдину очень хотелось, чтобы сделка состоялась, и он заинтересованно прислушивался к торгу, хотя не упускал случая проследить за пылящей невдалеке машиной или послушать пересвист тарбаганов.

Наконец заговорил толстый китаец:

— Шибко дорого!

— Почему же? — улыбнулся Цокзол.

В разговор вмешался сухощавый:

— Ай-ай! Большой овца восемьдесят пять тугрик… Гурт покупай… Каждый восемьдесят пять тугрик… Все покупай!

Жамьян, как бы соглашаясь с ним, кивнул в сторону Цокзола. А тот, сделав вид, что глубоко задумался, покачал головой.

Китайцы сразу оживились и в один голос забубнили.

— Больше нет! Очень дорогой овца получается. Больше нет!

Наступила неловкая пауза. Затем рябой подытожил:

— Больше не получается!

Цокзол понял, что они действительно заинтересованы в покупке. Но все же боялся продешевить: «А вдруг на базаре цены выше, чем они предлагают?» С другой стороны, с этим муторным и нелегким делом можно было покончить тут же и не иметь больше никаких забот Цокзол, конечно же, все понимал и поэтому ответил:

— Что ж! Раз вы заинтересованы купить, а мы — продать, то будем считать, что сделка состоялась.

На этом торговля закончилась. Китайцы достали из-за пазухи пачки денег, пересчитали их и вручили Цокзолу Он смотрел с удивлением: «Сколько же у них денег?»

За десять дней Дамдин успел привыкнуть к овцам, а теперь в один миг они оказались в чужих руках. Ему стало грустно и жаль овец. «Должно быть, забьют сегодня же», — подумал он и совсем расстроился. Его можно было понять — любой скотовод, когда он ходит за своим скотом, испытывает какую-то необъяснимую радость и расстается с ним очень тяжело.

Китайцы погнали овец. Они, видимо, не раз встречали здесь караваны аратов, идущих на столичный базар. Возможно, давно уже привыкли обманывать и обирать их. Вот и сейчас попытались. Но, кажется, ничего у них не вышло. «Куда им столько овец?» — думал Дамдин. Он и не догадывался, что это были крупные коммерсанты, владельцы частных ларьков, забегаловок и столовых.

Цокзол с Жамьяном сели считать деньги, и когда торговцы удалились на некоторое расстояние, Цокзол сказал:

— Видать, крупные дельцы нам попались… До чего же богаты эти китайцы!

— А я думал, они ни за что не согласятся на твою цену… Так что получилось как нельзя лучше, — ответил Жамьян.

— Боюсь, что на базаре цена еще выше, но, как говорится, знать бы где упасть…

— Нет, Цокзол! Мы не прогадали! Ты очень правильно и мудро поступил, когда погнал овец…

— Я еще в самом начале решил с ними так поступить.

— Мы-то с тобой хорошо понимаем друг друга, вот нам удача и сопутствовала, но я никак не предполагал, что наша поездка так благополучно закончится, — с улыбкой произнес Жамьян и посмотрел на Дамдина, который в свою очередь тоже не мог скрыть своей радости и широко улыбался.

Цокзол, несколько раз пересчитав деньги, вручил Жамьяну его долю, затем протянул Дамдину пять тугриков:

— Это тебе…

Жамьян тоже подал ему три тугрика, но с таким видом, будто вручал ему быстроногого скакуна, и добавил:

— В городе купишь себе сладостей. — Затем, надежно пряча деньги за пазуху, снова заговорил: — Раньше эти негодные китайцы обирали неопытных торговцев как хотели… Сейчас времена изменились. Я их легко, можно сказать — их же способом, обводил вокруг пальца. Скажем, нужно тебе продать им шерсть… Складываешь ее на чистый песок и говоришь, что от травы может пристать к ней сор и всякий мусор. Они охотно соглашаются, но потом, перед тем как упрятать ее в ящики, опять начинают раскладывать тюки на песке для подсчета и взвешивания… Да-да! Сами же! А ты тем временем берешь тюк обеими руками, прихватывая при этом полные горсти песка, и незаметно сыплешь прямо в шерсть… Так, бывало, десять жинов[37] шерсти сходили почти за двадцать…

— Да! Были времена… Я и сам поступал точно так же, — нехотя поддержал его Цокзол.

Вскоре они двинулись в путь. Дамдин был возбужден больше всех: теперь уж город совсем близко. Подъехав к Улдзийме, он с важностью, будто это были его овцы, которых он сам и продал, вымолвил:

— Надо же! Сбыли!

Глава одиннадцатая

Ежегодно в десятых числах июля в местности Буянт-Уха проходит традиционный надом. Со всех концов страны съезжаются сюда именитые и совсем молодые борцы, чтобы помериться друг с другом силой, ловкостью и мастерством. В иные годы собирается их здесь более тысячи человек.

Не отстают от них и мастера конных скачек: каждое сельскохозяйственное объединение старается прислать своих быстроногих скакунов. Расстояния их ничуть не пугают, и поэтому здесь можно увидеть скакунов со всех уголков необъятной Монголии.

Ну а какой же праздник обходится без зрителей и болельщиков? Здесь их собирается столько, что вся округа становится похожей на разворошенный муравейник.

Палатки как грибы вырастают не только на Ярмарочной площади и на террасе Буянт-Уха, но и на склоне перевала Айдас, в пади Арцат и в долине реки Тургэн. Уже за несколько дней до надома начинают разбивать палатки горожане, устанавливают свои громадные шатры и разные организации.

В дни надома работают здесь много магазинов, столовых, лотков, киосков, разукрашенных старинным орнаментом. Выезжают сюда и театры, кино, эстрадные артисты и циркачи. Всюду снуют люди в ярких шелковых дэли: синих, желтых, коричневых и красных.

Цокзол с Жамьяном прибыли в Буянт-Уха перед самым надомом, поэтому настроение у них было приподнятое и праздничное. Переодевшись, они отправились по магазинам и зрелищным местам. Им, конечно же, было на что посмотреть, но самое главное — теперь они были при больших деньгах. Все необходимое удалось купить в первый же день.

У обоих в городе были знакомые семьи, но они не поехали к ним, решив, что можно будет встретиться и здесь, на надоме; увидеться, правда, ни с кем так и не удалось. Особого сожаления по этому поводу они не выразили, поскольку дел неотложных в городе у обоих не было.

Они разбили свою палатку рядом с палатками конников из соседнего аймака и легко с ними сошлись. Стоит ли говорить, как любят лошадей монголы, а здесь готовили к скачкам лучших скакунов, поэтому-то Цокзол быстро познакомился со всеми их хозяевами.

Он с гордостью осматривал скакунов из Галшара, Баянцагана и Барата и думал: «Жил бы я где-нибудь здесь поблизости, наверняка, как и они, готовил бы сейчас своих скакунов к скачкам». Этой мыслью он поделился и с Жамьяном, который, зная его неуемную страсть к лошадям, с готовностью согласился — попробуй возрази…

На Ярмарочной площади Цокзола интересовало многое. В павильоне «Сельское хозяйство» он застрял надолго. Сначала никак не мог отойти от барана длинношерстной породы из Жаргалантуйского госхоза, но, когда подошел к лошадям, не удержался, чтобы не осмотреть по нескольку раз всех; а у одного жеребца улучшенной породы — с конного завода — вертелся, наверное, больше часа.

Здесь-то Цокзол и встретил одного старого знакомого, с которым довелось ему познакомиться несколько лет назад, когда он еще работал в артели караванщиков. Оказалось, что он уже стал даргой[38] сельскохозяйственного объединения у себя в Баян-Хонгорском аймаке, а на надом прибыл по специальному приглашению правительства.

Встреча у них получилась короткой, но все же они успели о многом поговорить. Тот рассказал о делах своего объединения и о том, что собирается воспользоваться приездом в столицу и попросить машины и другую технику для объединения. Он, как заметил Цокзол, немало знал о ходе коллективизации аратских хозяйств в стране.

Цокзолу особенно нечем было похвастаться, и, когда тот спросил у него об их объединении, он, ничего не скрывая, выпалил:

— У нас-то пока одно лишь название…

— Жаль! Очень жаль! — заключил тот и, больше ничего не сказав, попрощался с ним.

В дни надома многие говорили о коллективизации. Съехавшись из разных уголков страны, люди с любопытством расспрашивали друг друга о том, как у них обстоят дела с объединениями.

Однажды сосед по палатке рассказал Цокзолу с Жамьяном о человеке, который продал на базаре свой недоуздок и седло, украшенные серебром, а вырученные за них пятнадцать тысяч тугриков пожертвовал сомону для строительства клуба. Слушая его, Жамьян подумал про себя: «Ах! Столько денег угробить зазря!», но сказал совсем другое:

— А наш Цокзол вообще может своему сомону машину подарить…

Наступил третий день надома. Уже с утра все потянулись к месту, где должны были состязаться борцы. И как только среди зрителей появились руководители партии и правительства, по радио начали передавать прямой репортаж о схватках борцов.

Зычное пение старшего распорядителя заглушило шум, и теперь в неожиданно наступившей тишине был слышен только его уверенный и властный голос. Видать, не один год открывал он здесь соревнования борцов, воспевая их мужество и мастерство.

Среди борцов было много «исполинов», «львов» и «слонов»[39]: одни из них быстро выбыли из борьбы, другие же, порою легко, а иногда и с трудом одолевая своих противников, продвигались тур за туром к заветной цели.

Наконец остались всего дне пары борцов, а затем и финалисты. Они, похлопывая себя по бедрам, кружили вокруг своих секундантов.

С левой стороны находился прославленный на всю страну «исполин», а справа — молодой, совсем неизвестный борец.

Вся площадь пестрела разноцветными дэли, словно это была поляна, усеянная полевыми цветами. Зрители уже разделились: одни встали на сторону «исполина», другие же, видимо молодежь, начали громко поддерживать молодого борца.

Секунданты левого и правого крыла стали рядом и взялись за пояса. Пританцовывающие перед ними борцы, как бы преграждая им путь, поклонились, и секунданты тут же чинно подняли свои четырехугольные головные уборы. Настала пора борцам выходить в круг. Забегали и засуетились местные и иностранные корреспонденты, фотографы.

Зрителей было столько, что многие могли наблюдать за борьбой только сидя на коне, прямо из седла. Взволнованный Жамьян, расталкивая других всадников, попытался на своем скакуне пробраться поближе к борцовскому кругу. На финальную схватку очень хотелось посмотреть и Цокзолу: стоя на стременах, он так и застыл с раскрытым ртом.

Оба борца, изображая полет мифической птицы хангаруды, выбежали на площадку; секунданты тут же упали на колени. Впечатление было такое, будто два силача с силой потянули за собой привязанных невидимыми веревками секундантов, отчего те и повалились. Глядя на этот странный ритуал, Цокзол оторопел.

— Вот здорово! — вырвалось у Жамьяна.

Борцы приблизились друг к другу и застыли, затем, подзадоривая друг друга, вскинули руки и через какой-то миг схватились.

Комментатор старался рассказать зрителям все, что он знал о борцах, об их приемах, перемежая это разными смешными историями. Зрители в таких случаях отвечали одобрительным ревом. Схватка становилась все более жаркой, и шум среди зрителей был такой, точно они, разделившись на две группы, тоже вступили в борьбу.

«Исполин» все время пытался поднять своего молодого противника, воспользовавшись его кажущимися беспечностью и невниманием. Он уже успел схватить его за одну ногу, а тот вел себя так, будто ничего особенного и не произошло: ничем не выдавая своих намерений, поскакал немного на одной ноге и вдруг молниеносным движением перебросил «исполина» через бедро. Тот свалился на спину.

Раздались аплодисменты, и все потонуло в оглушительном реве и свисте. Цокзолу почему-то стало жаль «исполина», он сейчас сам готов был выбежать в круг и свалить его противника. Тут он почувствовал боль в руках и, заметив свои намертво зажатые кулаки, украдкой огляделся и разжал их.

Жамьян, захлебываясь от восторга, расхваливал победителя. Зрители стали расходиться, и Цокзол с Жамьяном отправились к своей палатке. В пути они поспорили: Цокзол решительно встал на сторону «исполина».

— Под звездой, видно, родился этот сосунок… Повезло ему! А то бы «исполин» дал ему прикурить. Видел, как он выходил? Любо-дорого было смотреть! А фигура-то у него какая, а?! — распалялся Цокзол.

— Молодой-то, что и говорить, крепкий! Кровь с молоком! Наверно, еще не раз побеждать будет, соколик! А прием-то у него каков! Ногу ведь не просто так подставил! А как вовремя он приемом-то своим воспользовался! Куда уж теперь этому многоопытному «исполину»! На пенсию… Больше некуда! — отозвался Жамьян.

Цокзол пришел в ярость от слов Жамьяна, одновременно приторных и язвительных.

— Надо было «исполину» так его бросить, чтобы он потом и близко не подходил к площадке! — сказал он.

Но злился он, конечно, напрасно — крыть все равно было нечем.

Постепенно Цокзол успокоился, и разговор вошел в нормальное русло. Пока они ехали до палатки, успели еще поговорить о многих знаменитых борцах старых и нынешних времен.

В палатке Улдзийма была одна. Цокзол с удивлением посмотрел на нее и спросил:

— А где же Дамдин?

— Разве вы с ним не встретились? — растерянно ответила она.

— Да нет! Теперь-то он вряд ли уже вернется! — забеспокоился Цокзол и, не зная, что делать, резко стряхнул пыль с вьюка и сел.

Вошел Жамьян.

— А этот-то исчез! — зло бросил Цокзол.

— Кто?

— Дамдин!

— Ну и дурачок, однако! Как же он теперь дорогу назад найдет? В такой толпе… Совсем сдурел, что ли?

— Конечно… Ну кто знал, что такое может случиться!

— Где же теперь его искать?

— Вот именно! — согласился Цокзол и принялся набивать трубку.

Удрученный Жамьян тоже раскурил трубку и, оглянувшись на Улдзийму, сказал:

— А ты-то зачем его отпустила? Надо было остановить!

Вконец растерявшаяся Улдзийма, испуганно взглянув на отца, еле слышно вымолвила:

— Он сказал, что обязательно вас найдет, и ушел… Я его не пускала, даже говорила, что мне одной будет страшно, но он сказал, что скоро вернется…

Тут Цокзол немного приободрился:

— Наверно, вот-вот появится! Да и куда ему деваться-то, а?

— Да конечно же придет! Поболтается там, поглазеет и придет… Надо же быть таким дураком! Из-за него еще в историю попадешь, — поддержал Жамьян Цокзола.

Цокзол после слов дочери несколько успокоился. Жамьян, не мешкая, взялся укладывать вещи, которые купил на ярмарке, выстояв огромные очереди. Да и Цокзол собрал всю свою поклажу, так как времени было в обрез: утром они уже собирались в обратную дорогу.

Улдзийма в это время сидела у порога палатки и смотрела в сторону города. На Ярмарочной площади все еще было шумно и многолюдно: поднимая пыль, сновали машины, куда-то с гиканьем неслись всадники, не прекращался и людской поток.

За всем этим в предзакатном воздухе вырисовывался силуэт города. На правой окраине отчетливо выделялся монастырь Гандан. Особенно величественным казался его главный храм с золотым наконечником.

Улдзийме город, конечно же, представлялся чем-то прекрасным, но полного удовлетворения от поездки она все равно не получила — до этого она ни разу сюда не приезжала, а теперь надо было уже снова возвращаться домой, так и не побывав в столице. В душе она, правда, отца за это не винила. Да и в самом деле, у них ведь не было никакой возможности задержаться здесь подольше. И вот теперь Улдзийма успокаивала себя тем, что хоть издали, но все-таки смотрела на Улан-Батор.

К тому же во время надома ей удалось увидеть выездной цирк, побывать на многих представлениях. Разумеется, она не упустила ни одного случая, чтобы приглядеться к городским девушкам, в особенности к их нарядам и украшениям. Хорошо зная себе цену, она с удивлением открыла для себя, что ей самой чего-то не хватает, чтобы походить на них. Возможно, элегантности, какой-то неуловимой легкости и свободы в движениях, в общении с людьми.

«Как жаль, что в городе у нас нет родных. Если бы были, я бы обязательно попросила отца оставить меня здесь», — думала Улдзийма. Вообще-то она гордилась тем, что родилась и выросла в худоне. Город же ей всегда казался какой-то далекой и неосуществимой мечтой. Душой она понимала всю наивность своих представлений, но избавиться от них не могла. Стоило ей подумать об институте, как она сразу же падала духом, считая, что это ей не под силу.

Улдзийма долго еще сидела на улице, погрузившись в свои думы. Затем она посмотрела на Богдо-Улу и вспомнила разговор с отцом. Отец ей упорно доказывал, что эта гора выше их Дэлгэрхангая. «Почему же она кажется мне вовсе не высокой?.. Неужели она выше Дэлгэрхангая? Да, она грозна и величественна, это верно, но что ее делает такой? Может, этот темный лес на ее крутых склонах? Возможно…»

Тут она спохватилась — пора домой. Затем снова взглянула в сторону Ярмарочной площади в надежде увидеть возвращающегося Дамдина, но его нигде не было видно. Там по-прежнему пылили легковые и грузовые машины.

Улдзийма вернулась в палатку и взялась готовить ужин. Отец с Жамьяном сидел за бутылкой коньяка. Пригубив из серебряной чашки, похвалил напиток:

— Отличная штука! Крепкий, видать… Если как следует приложиться — свалит, ясное дело. — И подал чашку Жамьяну.

Жамьяна это развеселило.

— Быть в городе и не раздавить бутылочку? Э-э!.. Так дело не пойдет… Надо помянуть наших овец…

На лице его было написано такое удовлетворение и счастье, что не заметить этого было просто невозможно: лоб у него покрылся испариной, а табачный дым валил даже из ноздрей.

— Архи — король угощения! Плохого человека ею не угощают! Ее подают самому дорогому гостю. В жизни ничего просто так не делается, все имеет свой смысл, — вдруг заговорил он.

Молча куривший Цокзол, указывая трубкой на бутылку, заметил:

— Надо же! Забористый! В глазах зарябило…

— Уже? С одной-то чашки? — И Жамьян, вытирая пот, весело загоготал.

— Ясное дело, не вру! В голову ударило… Я повременю, — ответил Цокзол и лег.

Жамьян, мучительно морщась, опорожнил чашку, взял бутылку, смерил одним глазом — сколько там еще осталось, — еще раз наполнил чашку и отставил бутылку в сторону. Зря хорохорился — коньяк и его свалил.

Перед самым закатом вернулись их соседи. От топота копыт и гиканья ребятишек Жамьян проснулся, но долго не мог понять, что происходит. Затем он приоткрыл один глаз, приподнялся и громко зевнул.

Вошла Улдзийма с полной тарелкой вареного мяса. Тут Жамьян оживился и стал будить Цокзола:

— Эй! Вставай! Ужин готов! Как чувствуешь-то себя, а? Попей бульона, все как рукой снимет…

Цокзол с трудом встал на ноги.

— До чего же хорошо прикорнул… Наш-то не пришел? — И посмотрел на дочь.

— Не-ет, — прошептала она.

— Плохо дело! Где его носит до сих пор? Как ты считаешь, Жамьян?

— Вот попали в историю! Может, его кто избил? Все ведь может быть, — отозвался тот.

— В том-то и дело! Беспокоюсь-то, думаешь, отчего?

За ужином только и говорили о Дамдине; все были обеспокоены его внезапным исчезновением. Прождав до поздней ночи, Цокзол с дочерью улеглись спать, а Жамьян уже собрался было идти к своим лошадям, как вдруг спросил:

— А одежда его на месте?

— Ну-ка, дочка, посмотри, — велел Цокзол.

Улдзийма ничего не нашла — мешочка Дамдина, где он хранил свой дэли и другую одежду, нигде не было. Все очень удивились. Похоже, Дамдин сбежал от них.

— Боже мой! Вещи-то надо проверить! От него ведь всего можно ожидать! — запричитал Жамьян.

Цокзол ничего на это не ответил, но тем не менее вещи свои проверил, как и Жамьян. Все оказалось на месте.

Теперь им стало ясно, что Дамдин не просто потерялся, а ушел, намеренно ни о чем не предупредив.

Не успели они еще успокоиться, как к ним явился гонец от соседей с приглашением в гости. Правда, главный приз их скакунам не достался, но кое-какие награды они все-таки получили. По этому случаю и решили устроить сабантуй.

Цокзол встал и приказал Улдзийме зажечь свечу. Он всегда строго придерживался обычаев и никогда не отказывался от приглашений, хотя любителем поесть и попить не был. Принарядившись, как и положено в таких случаях, Цокзол с Улдзиймой отправились в гости.

В палатке соседей полукругом сидели человек десять мужчин. Все угощение — кумыс, архи, вареное мясо — было выставлено посредине палатки на низеньком столике.

Как только Цокзол переступил порог, его усадили на почетное место и преподнесли кумыс. Улдзийма присела в сторонке от всех, аккуратно запахнув полы дэли.

Стояла тихая, спокойная ночь. Изредка доносилось фырканье лошадей и окрики табунщика, пасшего их.

Вскоре началось шумное и веселое застолье с шутками, остротами. Один рыжеватый парень с приплюснутым носом уже никого не слышал, а сам, видимо решив всех удивить, рассказывал:

— Надом-то нынче какой получился… Во! Двухлеток из нашего сомона обставил всех! Наш, говорю! Потомственный… Во! На радостях я подарил… своего мухортого…

Цокзол угощал хозяев дорогими сигаретами и тоже делился своими впечатлениями о надоме. Лишь одной Улдзийме было нечего делать, и она чувствовала себя неловко. Однако на нее вдруг обратил внимание (вернее сказать, разглядел ее при тусклом свете свечей) тот парень с приплюснутым носом и стал подзывать ее пальцем, а потом и вовсе подсел к ней и, положив ей руку на колени, промычал:

— Не спеть ли тебе песенку, подружка?

Потом притих, но ненадолго.

— Девушка-а-а эта-а в коричне-е-ево-ом дэ-э-э-ли! — затянул он старинную песню, до неузнаваемости перевирая мелодию.

Улдзийме стало стыдно, и она сделала ему замечание:

— Аха[40]! Ведите себя приличнее!..

Остальные между тем продолжали оживленный разговор, горячо споря о скакунах, о борцах; в конце начали обсуждать новости своих сомонов и аймаков. Казалось, это не кончится до самого утра, но тут Цокзол, выражая уважение хозяевам, в последний раз закурил с ними и, попрощавшись, покинул палатку.

Выходя, Улдзийма заметила, что ее ухажер спал уже мертвецким сном.

До чего же коротка летняя ночь! Едва забрезжил рассвет, как Цокзол оседлал своего коня и отправился искать Дамдина. Сначала заехал на Ярмарочную площадь, но там его не нашел. Хотел спросить у кого-нибудь, но стеснялся, да и не знал, о чем спрашивать — Дамдина ведь здесь никто не знал.

Затем он поехал по берегу Толы, однако и там никого не встретил. Так прошел день. Надомщики стали разъезжаться по домам.

Дамдина все не было. За ужином разговор шел только о нем. Улдзийма предложила объявить розыск по радио, однако и здесь не было ясности, что и как объявлять. После долгих споров решили, что это будет только пустой тратой времени. В конце концов остановились на том, что, если он не придет и до обеда, надо будет отправляться в обратный путь без него.

Наступило утро — Дамдин не пришел. И в полдень не появился.

Караванщики разобрали палатку, нагрузили на верблюдов вьюки и тронулись. Цокзол не сводил глаз с Ярмарочной площади. Время от времени из-под руки посматривал в сторону города…

Однако Дамдин так и не вернулся. Цокзол молчал, не зная, что скажет старушке Должин. Он весь ушел в себя. «Может, его уже нет в живых? — вдруг подумал он, содрогнувшись. — Мог ведь упасть в Толу и утонуть — плавать-то не умеет… И что за напасть на наши головы!»

Удачной поездкой все были довольны: скот продали по дорогой цене, накупили множество подарков, приобрели все, что заказывали домашние, но тем не менее на душе кошки скребли из-за внезапного исчезновения Дамдина.

Караванщики еще только начинали подниматься на перевал Бурханта, но уже теперь, пройдя этот короткий путь, Цокзол почувствовал, кем для них был Дамдин; понял Жамьян, сообразила и Улдзийма. Его теперь так не хватало, что на перевале все остановились, как по команде, и оглянулись.

И если бы сейчас догнал их Дамдин, его бы не только не стали журить, но и приняли бы как самого желанного человека. Но радостная встреча так не состоялась.

Глава двенадцатая

Город просыпался, и предутренняя тишина, вздрагивая, поползла в горы. На мостовых, звеня колокольчиками, появились откормленные, лоснящиеся, видать, давно забывшие вкус свежей травы лошади. Таща тяжелые, груженые телеги, они трусили по своим привычным, раз и навсегда заведенным маршрутам. Чинно восседали ямщики, на всякий случай со свистом помахивая бичами.

Вскоре из тех же ворот вышли люди, впрягшиеся в груженые тачки, и направились к базарам. Начали открываться ларьки, лотки, от которых шел запах свежевыпеченного хлеба, булок, сдоб.

Подойдя к некоторым из лавочек, можно было разглядеть в них продававшиеся по невообразимо дорогой цене мелкие товары и безделушки, выставленные на прилавке и подоконниках. Открывали свои двери и столовые, забегаловки, маня прохожих ароматом еще горячих бозов[41], хушуров.

Все эти торговые точки хоронились на задворках нового, молодого города. Оттуда, из-за заборов, сколоченных из нетесаных, ободранных жердей, и выехали все эти повозки и тачки, хозяевами которых были чужестранцы, то есть китайцы, давно покинувшие свою родину и поселившиеся здесь, чтобы сколотить себе большое состояние. Потому-то и тряслись на телегах в такую рань ямщики, открывались ларьки и столовые.

А в центре города горделиво и величественно высятся многоэтажные здания; по обеим сторонам улиц стройными рядами зеленеют высокие деревья; мчатся вереницы машин.

В половине восьмого раздается заводской гудок: рабочие занимают свои места. Но улицы не пустеют, наоборот — шум и движение заметно нарастают: теперь уже школьники, студенты и служащие заполняют улицы, и Улан-Батор постепенно входит в свой рабочий ритм.

Поток машин на улицах не прекращается. С каждым днем становится их в городе все больше и больше, хотя конные повозки, брички никак не хотят уступать им дорогу. Наступило время, когда в монгольской столице началась великая конкуренция между лошадью и мотором.

В одно такое утро июля 1954 года под ветвистым деревом городского парка безмятежно спал человек. Солнце уже оторвалось от горного хребта, когда он поднялся, отряхнулся и надел свой дэли. Затем он положил тэрлик, на котором спал, в котомку и направился к главным воротам парка.

День обещал быть жарким. Дамдин вышел на широкую улицу и хотел сразу же пересечь ее, но снующие взад и вперед машины остановили его. Поток машин не прерывался, и он зашагал вдоль улицы.

Его сейчас трудно было узнать. Несколько тревожных дней бродяжничества в незнакомом городе заметно сказались на нем. Он был подавленный и какой-то растерянный, помятый.

Три дня тому назад, когда его бывшие попутчики поднимались на перевал Бурханта, Дамдин все еще был на Ярмарочной площади. Он бродил в толпе, разглядывая все, что попадалось ему на глаза. Обойдя всю площадь, дошел до моста через Толу и оказался на окраине.

У промышленного комбината толпилось много народу. Его почему-то это заинтересовало, и он решил подойти поближе. Наблюдая за людьми, он простоял там так долго, что не заметил, как наступил вечер. Опомнившись, Дамдин поспешил в центр города, однако сумерки быстро сгущались.

Дамдин ушел от своих спутников, забрав все свои вещи. Он еще в пути твердо решил посетить в городе айл одного своего старого знакомого и погостить там, но за три дня так его и не нашел.

Спрашивал он у многих, но никто такого айла не знал. В душе Дамдин очень надеялся найти его — тогда, думал он, все образуется как нельзя лучше. А пока что он был совершенно одинок в этом большом городе.

Дамдин продолжал идти по центральной улице столицы. Было многолюдно, на тротуарах играли ребятишки. У всех были радостные и счастливые лица. Лишь он один был подавлен, грустен и одинок.

Дамдин уже прошел здание первой средней школы, когда внимание его привлек длинный забор из жердей с множеством голубых, коричневых и желтых ворот.

Дамдин постоял в раздумье, затем пересек конную дорогу и вышел на угол узкой пыльной улицы, где была установлена доска с надписью «Водная». Тут Дамдин засомневался: «Что бы это могло значить? Может, здесь нельзя ходить пешеходам?» Но в этот момент он увидел повозку, сворачивавшую сюда, нескольких пешеходов и успокоился.

Это и была довольно бойкая и шумная Водная улица, хорошо знакомая старожилам. Дамдин пошел по ней, с удивлением рассматривая ворота. Их было много по обеим сторонам: то низкие, то высокие, то большие двустворчатые, а то и калитки, и на всех были прикреплены колокольчики, которые звенели, когда их открывали или закрывали. У некоторых ворот на сгнивших скамейках сидели старики, старушки, а иногда и молодые люди. Одни курили, другие лузгали семечки.

У всех сидящих, да и у прохожих лица были довольные и счастливые. Дамдину хотелось спросить об айле Самбу, но, не зная, к кому обратиться, он остановился и стал их разглядывать. Затем, осмелев, подошел к одной пожилой женщине с ребенком на руках, сидевшей у коричневых ворот, и учтиво обратился к ней:

— Эгчэ[42]!

Та, продолжая играть с ребенком, внимательно посмотрела на Дамдина:

— Что вы сказали?

В голосе ее Дамдину послышались отзывчивость и доброта, и он, обрадовавшись, спросил:

— Скажите, пожалуйста, где живет дарга Самбу?

Та с нескрываемым удивлением посмотрела на него, потом задумалась и спросила:

— А где он работает?

— Знать не знаю! Ходит в военной форме… рыжеватый такой…

— И я не знаю. Нет, не знаю такого. Точно могу ручаться, что айла Самбу здесь у нас нет.

Дамдин, расстроившись, обреченно посмотрел на нее. Она, видимо, поняла, что перед ней стоит сельский паренек, и, с жалостью оглядев его, мягко и дружелюбно добавила:

— И слышать о таком человеке не приходилось. Ни разу… Поспрашивай-ка у других.

— Придется, — буркнул под нос Дамдин и, заложив руки за спину, отправился пылить дальше. «Странные они все-таки люди, эти горожане. Не знают друг друга… Просто уму непостижимо! У нас на селе все знают друг друга. Да и только ли это! Любой может указать, чей этот теленок или жеребец. Странно. Очень странно», — не переставал удивляться он.

И вдруг он услышал, как ему показалось, очень знакомый голос, окликавший кого-то: «Эй! Эй!» Дамдин остановился как вкопанный, огляделся по сторонам. Сердце его дрогнуло, и даже ноги подкосились. Глаза засветились радостью. Он уже не чувствовал усталости.

«Дарга Самбу! Точно он! Это же его голос! Узнал, видимо, меня — и позвал!» — мелькнуло у него в голове, и он, улыбаясь, закружился на месте.

Однако Самбу нигде не было.

«Неужели мне все это показалось?» — подумал Дамдин, все еще озираясь. И тут он увидел низкорослого человека, идущего прямо на него с пилой в руке и беспрестанно кричавшего: «Пилю дрова!» Лицо испитое, синее, а полотняная рубашка до того пропитана потом, что, наверное, и стоять рядом с ним было бы неприятно.

Человек остановился рядом с Дамдином, прислушался и снова охрипшим голосом закричал: «Пилю дрова! Кому дрова спилить?»

Дамдин снова расстроился. Никогда ему не найти айл Самбу. Рассказать бы кому-нибудь о своем горе, выплакаться…

Пока он стоял в нерешительности, пильщик тоже свернул на Водную улицу и зашагал дальше, продолжая громко кричать: «Кому дрова спилить?»

И тут Дамдин твердо решил не упускать его и помчался следом. «Пусть даже он и не знает даргу Самбу, но все же лучше с ним пилить дрова, чем без толку шляться одному», — подумал он.

Некоторое время Дамдин молча шел за ним, а тот, открывая калитки, все кричал: «Пилю дрова!» Дамдин никак не решался догнать этого человека, спросить его о Самбу. Видно, боялся, что тот ответит: «Не знаю».

На пильщика никто не обращал внимания. В конце концов он оставил Водную улицу, повернул на другую, совсем заброшенную и грязную, и снова стал выкрикивать свое «Пилю дрова!».

И тут ему сразу повезло. Открылась голубая калитка, и девочка лет десяти спросила:

— А за сколько вы пилите дрова?

— Ну как я могу знать, если я их не видел? — грубовато ответил тот.

Девочка, продолжая щелкать семечки, с важным видом пригласила:

— Что ж, проходите и смотрите.

Тот проворно шмыгнул во двор. Дамдин, подойдя к калитке, стал следить за ними.

Девочка сразу же прошла в низенький домик и вскоре появилась оттуда, ведя за собой какую-то старушку. У забора гремел цепью огромный черный пес, готовый разорвать пильщика. Старушка прикрикнула на собаку и, обращаясь к нему, сказала:

— Во-он те два бревнышка… Сколько?

— Десять тугриков.

— Так дорого?! Всего-то ведь два бревнышка, — удивилась старушка.

— Так-то оно, конечно, так! И все же за десятку я вам их спилю, а если нет, то до свидания. — И он снова закричал: — Пилю дрова!

Услышав его крик, пес пришел в такое бешенство, что из-за его лая ничего не стало слышно. Хозяйка едва успокоила собаку, и только тут Дамдин понял, что они договорились о цене. Теперь пора было действовать.

Дамдин смело вошел в калитку и подошел к пильщику, однако сперва не решился заговорить с ним. А тот, не обращая на него никакого внимания, сразу же взялся за дело и попытался посадить бревно на козлы, но не справился и чуть не уронил его себе на ноги. Тут-то и бросился Дамдин ему на помощь. Они быстро познакомились.

Дамдин помог ему пилить бревна, хотя в жизни не держал в руках пилу. Тот, видимо, заметил это, но ничего не сказал.

За работой они о многом успели поговорить. Больше говорил Дамдин, и это понятно: ему не терпелось разузнать о Самбу. Но когда наконец представился случай спросить, новый знакомый ответил, что не знает такого.

День был душный и жаркий. У Дамдина с самого утра ничего во рту не было, и ему хотелось есть. Наконец-то кончили пилить. Оба сели отдохнуть, и Дамдин стал осматривать двор. В благодарность за помощь пильщик угостил его табаком. Домик был новенький, аккуратный, а дворик чистый и ухоженный. «Хозяева, видать, работящие», — успел подумать Дамдин. В это время из дверей появилась девочка и крикнула:

— Мать вас зовет!

— Пошли! Тебя, наверно, жажда замучила, — повернулся пильщик к Дамдину.

— Ужасно хочется пить, — признался Дамдин.

И в доме тоже все блестело. Обстановка показалась Дамдину богатой. Хозяйка стала угощать их чаем и обедом. Дамдин наелся до отвала и не подумал даже стыдиться.

Затем пильщик взял плату, и они, выйдя на улицу, пошли вместе, снова выкрикивая: «Кому спилить дрова?»

До вечера они напилили дров еще в двух айлах. Приближались сумерки, и пильщик неожиданно спросил у Дамдина:

— О ком ты сегодня спрашивал у меня?

— Про айл Самбу! Вы наверняка его знаете! Рыжий такой, ходит в военной форме, — поспешил ответить Дамдин.

— Говоришь, Самбу… Слышал, слышал, конечно. Как же не знать-то его. Так… Подожди, где же он живет? — пробубнил он себе под нос и вдруг, словно припоминая, громко сказал: — Да-да! Насилу вспомнил. Как же! Это же наш Самбу! — (Дамдин готов был в это время кричать и плясать.) И, указывая рукой на восток, сказал: — Видишь во-он ту улицу? Немного пройдешь по ней и на ее северной стороне увидишь несколько ворот. Зайди в третьи отсюда ворота и там спроси. Ну, до свидания, друг. — Он повернулся и зашагал прочь.

Дамдин, не чуя ног под собой, прибежал туда и действительно увидел ворота, крепко сколоченные из теса. То ли от радости, то ли от испуга сердце его начало так стучать, что казалось, оно вот-вот выскочит изо рта.

Перед тем как толкнуть ворота, Дамдин перевел дыхание и кашлянул. Затем он слегка приотворил калитку; тут же зазвенел колокольчик, подвешенный к верхней перекладине, и он увидел перед собой три белые юрты.

Дамдин сначала растерялся и не знал, в какую из них войти, но потом решил, что дарга Самбу непременно должен жить в средней, подошел к дверям, кашлянул и вошел.

В нос ему ударил ароматный запах вареного мяса. Яркий свет электрической лампочки ослепил глаза. Дамдин протер их и поздоровался, затем стал осматриваться по сторонам.

В юрте были две девушки и несколько ребятишек. Они вытянули шеи и удивленно посмотрели на него. Ребятишки перестали играть и притихли.

Дамдин растерялся, но все же взял себя в руки и спросил:

— Здесь дарга Самбу живет? Да?

Девушка, сидевшая у печки, отрезала:

— Нет!

— Не-ет? — подавленно протянул Дамдин, затем спросил снова: — Тогда он, значит, в левой или в правой юрте?

Теперь уже вступила в разговор другая девушка, сидевшая у хоймора с сигаретой в зубах:

— Ни в той и ни в другой! Вы, наверное, ошиблись.

Дамдин повернулся к выходу, но потом объяснил:

— Мне один человек сказал, что дарга Самбу здесь живет.

— Айла Самбу здесь вообще нет, — ответила ему все та же девушка.

Вконец удрученный Дамдин вышел на улицу и, не зная, куда идти, посмотрел на небо. Благо что оно было ясное — по всей видимости, дождя не ожидалось.

Пильщик, сообразив, что от Дамдина ему так просто не отделаться, пошел на хитрость и направил его по ложному адресу. Из-за этого он глядя на ночь остался под открытым небом.

Стоило Дамдину покинуть юрту, как там поднялся переполох. Девушки тут же прибежали к соседям и известили их о том, что к ним заходил вор, который почему-то не решился сразу грабить их, но юрту очень внимательно осмотрел. Все забеспокоились и в страхе стали закрывать ворота на несколько замков; кое-кто даже припас у изголовья заряженное ружье.

Однако вор так и не появился. Постепенно все успокоились, решив, что только бдительность спасла их от неминуемой беды.

Глава тринадцатая

Как только дневная жара спадает, сразу становится свежо и прохладно. Затихают шум и движение на улицах города. В такое-то время особенно приятно побродить по его тихим улицам и переулкам. Зажигаются фонари, оттесняя темноту в глубь дворов своим белым, лунным светом.

Но в отдельных уголках города жизнь не прекращается до полуночи. Изредка набегает легкий ветерок. У памятника Сухэ-Батору, на Центральной площади и в парках небольшими группками, парами гуляют горожане.

Прекрасен вечерний Улан-Батор! Тем, кому пришлось когда-то здесь жить и учиться, конечно, трудно привыкнуть к тишине худона. Вовсе не случайно они, видимо, вспоминают и рассказывают о счастливых и радостных вечерах, проведенных в столице.

Однако житель просторных степей, оказавшись в городе, не может привыкнуть к его шуму и толчее и мечтает побыстрее вернуться домой…

В один из таких тихих вечеров, как обычно, горожане отправились на прогулку. Ничто не мешало им наслаждаться счастьем и покоем: одни сидели на скамейках и любовались красотой родного города, другие прогуливались. Всюду был слышен оживленный разговор и смех.

Вечерний город каждому дарил то, что ему было по душе. Наиболее восторженные, присев на скамейку у цветочной клумбы и вдыхая пьянящий аромат цветов, предавались дорогим воспоминаниям о счастливых днях своей жизни. Другие, слушая мягкий шорох листьев, воображали, что это море шумит вокруг, и что-то напевали под его аккомпанемент.

Третьи же гуляли просто так, за компанию со всеми. Ничего им не надо, кроме счастья и покоя окружающих. Глядя на их радостные лица, они и сами-то считали себя счастливыми.

Но были здесь и такие, которые старались схорониться от людских глаз где-нибудь в темном углу аллеи или парка. Сидели они крепко обнявшись и говорили шепотом, словно боясь раскрыть тайну своего счастья.

На скамеечке под ветвистой осиной и ворковала одна из таких пар. Ясно, что влюбленные! Они были так увлечены друг другом, что ничего не замечали вокруг.

Первая любовь и уступчива, и эгоистична… Влюбленные как бы становятся одним существом, беспрекословно следуя пожеланиям и капризам друг друга. Первая любовь восторженна и предупредительна…

Любовью своей люди дорожат и берегут ее как зеницу ока. В особенности когда она только-только зарождается и светящимся огненным шаром заслоняет весь окружающий мир. Им становится боязно, как бы он не погас, не раскололся, натолкнувшись на что-нибудь твердое и грубое, — его исчезновение для них равносильно концу света.

Из репродуктора донеслась песня. Мягкий женский голос пел о чистом и светлом счастье, о счастливом будущем, о желании своим трудом приумножить славу любимой родины.

В вечерней тишине голос звенел удивительно трогательно, и никто из гуляющих не мог остаться к нему равнодушным.

Парень вздохнул и, вытаскивая пачку сигарет из кармана, произнес:

— До чего же хорошо поет!

Огонек вспыхнувшей спички выхватил из темноты его лицо, смутно осветив и овал лица его возлюбленной. Ей на вид было лет восемнадцать-девятнадцать, не более. Черные как смоль косы ее были на кончиках перевязаны красными ленточками. Может, от этого она казалась совсем девчонкой. Лицо у нее было бледное и нежное: пудра еще никогда не касалась ее щек. На девушке был дэли голубого цвета с узорами.

У парня же было заостренное лицо, орлиный нос, немощный рыжеватый пушок над строгими губами. Сам он был рослый, а руки сильные, в затвердевших мозолях.

Юношу звали Того, девушку Гэрэл. Того прошедшей весной демобилизовался и теперь работал шофером на одной из строек города. Гэрэл только что окончила десятилетку и собиралась поступать на филологический факультет университета.

Того положил на ее плечи руки и спросил:

— Не озябла?

— Нет-нет! Расскажи что-нибудь, — мягко попросила она в ответ.

— А что же мне рассказывать? Расскажи лучше ты сама.

Гэрэл какое-то мгновение молчала, потом игриво прижалась к его груди и сказала:

— Мне хорошо с тобой. Дома я совсем не такая. Все время чем-то недовольна, так и хочется на ком-нибудь зло сорвать. А как выйду на улицу, сразу становится легко и хорошо.

Ей очень хотелось, чтобы Того тут же ответил, но он от неожиданности не нашелся, что сказать.

— Пойдем-ка завтра на пляж… Не возражаешь? — наконец-то вымолвил он.

Гэрэл, не скрывая радости, согласилась:

— Конечно, конечно! А вечером отправимся на танцы.

Того докурил сигарету и сказал:

— Уже поздно…

Но Гэрэл пропустила его слова мимо ушей и стала взахлеб рассказывать о том, как она провела прошедшее воскресенье:

— Прихожу после танцев домой, а родители уже дома. Правда, было довольно поздно. Я так испугалась, что у меня чуть сердце не выскочило. Смотрю на мать — она вроде бы ничего… Отец уже лег спать. Деньги, которые они мне дали на мясо, истратила на танцы и конфеты. Вот и стою молчу. Потом осторожно подошла к своей кровати и стала просто так листать книжку. Тут отец просыпается. Я так и замерла. И что, ты думаешь, сказал мне отец? Вот послушай: «А-а, доченька вернулась? А не боишься так поздно одна ходить?» Посмотрела я на мать, а она в окно выглядывает. Ну, думаю, увидела тебя, точно! И так мне стало почему-то стыдно… А мать еще говорит: «Наверное, не одна была». Тут отец улыбнулся и сказал: «Ты у меня теперь совсем взрослая… Скоро станешь студенткой университета, так что чего мы будем тебе запрещать гулять… Только будь осторожной, ты теперь не ребенок!» Оказывается, в тот день мать с отцом и сестренкой ходили в гости к полковнику Гончику. Отец там, видно, крепко выпил, пришел навеселе. А он, как выпьет, сразу таким хорошим и добрым становится… И разговорчивым. Вот он говорит, говорит, а я слушаю: «Дочь моя теперь уже не ребенок! Она теперь у меня самостоятельная. Но осторожной быть надо!.. И единственного друга жизни найти тоже надо. Разве не так?» И смотрит в мою сторону. Раньше он никогда мне такое не говорил. Что, думаю, с ним произошло? Непонятно. Я, вообще-то, обрадовалась в душе, но все равно очень стыдно было. И я, отвернувшись, едва выговорила: «О чем это ты, папа?» Мама тоже разозлилась на него и говорит: «Что ты мелешь?! Зачем ребенка стыдишь? Стоит тебе выпить, так сразу точно шлея под хвост попадает — несешь всякие глупости». Отец на это огрызнулся: «Я дочке всю правду сказал». Действительно он говорил от души и правду. Так ведь? — обратилась она к нему и посмотрела в лицо.

Того в ответ несколько раз кивнул головой, как бы соглашаясь с ней. Затем накинул ей на плечи свой пиджак и обнял, подумав: «До чего же я счастливый человек!»

— А потом знаешь что было? Мать говорит: «Приводи к нам домой своего друга». Я так обрадовалась, что в ту же ночь приснился мне сон, будто я с тобой гуляю по ночному городу… Слушай, действительно уже поздно… Сегодня отец, наверно, меня отругает… Надо идти. — Она поднялась.

Того тоже встал, и они пошли в обнимку под ветвистыми кронами деревьев, которые, словно ожив, зашептали между собой об их беззаветной любви.

Они направились к центральному выходу парка, потом остановились под ветвистой осиной и поцеловались. Того обнял ее и снова хотел поцеловать, но она вырвалась из его объятий, шепнула: «Не надо, пожалуйста, а то люди увидят» — и пошла дальше. И вдруг, дико вскрикнув, метнулась на грудь Того, который, удивленно посмотрев вперед, различил едва заметную фигуру человека, лежащего под старым деревом. Сердце Гэрэл гулко стучало. Она никак не могла прийти в себя от охватившего ее ужаса. Того тоже овладел страх. Гэрэл, тяжело дыша, проговорила:

— Пьяный, видно, спит. Ох! Как я испугалась! Сердце чуть не разорвалось. — И глубоко вздохнула.

— Может, и в самом деле пьяный, а может, какой-нибудь помешанный. Ты что, чуть не наступила на него?

— Ну конечно! Чувствую — что-то мягкое под ногой, и вдруг вижу — шевелится!..

— Ладно… Все в порядке, — успокоил ее Того, и они, сделав большой круг, пошли к выходу.

Человек, который напугал их так сильно, вовсе не был ни пьяным, ни сумасшедшим — это был Дамдин. Он в это время лежал на спине и, глядя на звездное небо, вспоминал свой дом.

…В глубине ночного неба то отчетливо, то смутно виделись ему родная степь, сомонный центр, серая юрта, лицо матери. Дамдин, глубоко вздыхая, старался не вспоминать свой айл, но ничего не мог с собой сделать. Тут же среди звезд всплыло милое лицо Улдзиймы, тяжелое, цвета густой чайной заварки лицо Цокзола, в бледном свете луны мелькнул и Базаржав.

Когда приблизилась к нему эта пара, он, испугавшись, прикрыл голову своим дэли и притих. Через какой-то миг услышал, однако, их разговор, и его разобрал смех: «Хм! Помешанный или пьяный. Надо же!»

Но если бы он вскочил, моля о помощи: «Да скажите наконец, где живет дарга Самбу!», то ему не только указали бы его точный адрес, но и привели бы прямиком к нему домой: Гэрэл была дочерью Самбу. А Того сказал бы ему: «Дружок! Где мы с тобой виделись? А-а! Вспомнил, вспомнил, браток! Прошлым летом в одном гобийском сомоне… Помнишь?» И угостил бы его сигаретой: «Дамдин, дорогой! Закуривай! Закуривай!»

Глава четырнадцатая

Летняя короткая ночь промелькнула, словно тень парящего орла, и вскоре взошло солнце.

День был воскресный, и поэтому семья Самбу встала поздно. По радио передавали последние известия. Из внутренних новостей внимание Самбу привлекло сообщение о посещении группой депутатов Великого Народного Хурала Жаргалантуйского госхоза.

Что касается международных событий, то он никогда ни одного сообщения не пропускал и слушал все подряд. Вот и сейчас каждая информация казалась ему одна важнее другой.

Передали, что в Женеве состоялось совещание министров иностранных дел девяти стран и что они на закрытом заседании обсуждали вопрос о прекращении войны в Индокитае. С ссылкой на агентство Синьхуа сообщалось, что войска Чан Кайши вторглись на территорию КНР и четыреста их солдат перешли на сторону КНР.

Затем прозвучали произведения монгольских композиторов. Самбу обрадовался, услышав любимую мелодию «В горах Хэнтэя».

Ему не хотелось вставать. На кухне гремели посудой, и вскоре в комнату ворвался душистый аромат чая.

Он любил вот так лежать и слушать звон посуды, треск огня в печке.

Около двадцати лет тому назад уехал он из Гоби служить в Народной армии и остался на военной службе. На Халхин-Голе он командовал взводом и прошел со своими солдатами всю войну. Затем провел несколько лет в пограничных войсках. В 1945 году он участвовал и в боях за освобождение Внутренней Монголии, дойдя до самого города Жэхэ. Так что он хорошо знал, что такое война. После нее он стал политработником и осел в городе Баян-Тумэн.

Ему казалось, что жизнь его определилась. Пора было подумать и о женитьбе. Как-то в очередной свой отпуск он специально поехал в столицу, где жили его старые знакомые. Стал бывать у них в гостях. Дочь у них уже подросла и охотно ходила с ним в кино и театры.

Перед самым отъездом на свою заставу он сделал ей предложение. «Если выйдешь за меня замуж, я все сделаю, чтобы ты ни в чем не нуждалась», — сказал он ей. Этого оказалось достаточно, так как его юная подруга давно уже мечтала выйти замуж за какого-нибудь военного.

Ее мать часто бывала на базаре и там волей-неволей обращала внимание на офицерских жен, которые резко выделялись в пестрой и разномастной толпе своими нарядами. Особую элегантность придавали им шляпы с лебедиными перьями. Эти дамы, как правило, прохаживались здесь под ручку со своими мужьями — полковниками, майорами…

«Большего счастья я бы и не хотела — только бы моя дочь вот так же, как они, вышла замуж за военного», — частенько думала ее мать. Поэтому-то предложение Самбу было принято с большой радостью, и родители тут же собрали ее в дорогу.

Так Самбу в качестве зятя вошел в зажиточную семью и увез их дочь на свою заставу.

Товарищи по заставе были рады его женитьбе. Правда, на жену сначала смотрели так, как будто появилась она у них случайно и вскоре должна уехать.

Их первая встреча действительно была вроде бы и случайной, но когда они стали жить вместе, то к ним пришла любовь — крепкая, неразлучная.

Застава была маленькая, тихая, но полная неожиданных тревог и ожиданий. В первое время жена сильно скучала по своему шумному и веселому городу, но постепенно привыкла к тишине и стала делить радости и тревоги мужа. И как-то незаметно для себя поняла, что жизнь военного, в сущности, ничем не отличается от жизни обыкновенного человека.

Да нужно ли скрывать здесь и то, что порой она кокетничала с некоторыми из пограничников и офицеров. И когда Самбу узнавал об этом, он выходил из себя: злился на жену, ругал и даже бил ее — не однажды она ходила с синяками под глазами.

В такие дни она порывалась уехать к родителям, но что-то всякий раз ее удерживало. Подумывала даже разойтись с ним и выйти замуж за одного из своих ухажеров, но в конце концов и здесь победил здравый рассудок. Но только ли это? Видимо, она все же по-настоящему любила своего мужа.

Позже она с удивлением думала, как это она, избалованная городская девушка, могла привыкнуть к такой жизни. Но все было проще простого: она довольно быстро всем сердцем поняла сложную и опасную работу мужа, закалилась в борьбе с трудностями — а они были — и стала терпимой ко всем поворотам судьбы. И теперь она относила себя к самым счастливым людям на свете.

Через год после их женитьбы родился первый ребенок. Самбу очень радовался, но был сдержан и молчалив — видимо, из-за того, что он ждал сына, а родилась дочь.

Самбу как уехал из Гоби, так ни разу и не приезжал туда. Вскоре после его отъезда умерла мать, а родных больше у него там не было, только отчим. Они имели около тридцати голов скота, в том числе нескольких верблюдов. Кое-какое имущество тоже было, но он ничего не взял, все оставил отчиму.

С тех-то пор он и мотался по разным воинским частям, словно кочевник, и только теперь осел в столице.

Часы показывали восемь, и Самбу решил вставать. Не успел он приподняться на кровати, как из кухни появилась жена, держа в руке до блеска начищенные сапоги, и скомандовала:

— Смени белье и одежду!

— А чего она вчера так запозднилась? — обратился Самбу к жене.

— Откуда мне знать… Наверное, танцы-шманцы, — ответила она.

Самбу встал, оделся и, направляясь умываться, заметил Гэрэл, сидящую за столом.

— Ни одного вечера не можешь усидеть дома… И что ты за человек? Вчера вечером матери плохо было, знаешь ведь, что у нее давление… И сестренка твоя плакала…

После Гэрэл у них родился сын, но вскоре умер, а вот в прошлом году родилась еще одна дочь.

Гэрэл не ответила отцу. Самбу позавтракал беленым чаем с лепешками на масле. Жена за это время успела убраться в спальне и, заглянув на кухню, сказала Гэрэл:

— Проснется сестренка, дай ей молока. Мы с отцом поедем на рынок. Не обижай ее, смотри, чтобы она не плакала…

— Будь человеком и делай так, как сказала мать… Да что я с тобой говорю, ты ведь уже взрослый человек, — проворчал Самбу и ушел в комнату.

Гэрэл рассердилась сначала, но потом успокоилась и начала убирать посуду с кухонного стола. Вчера она действительно слишком поздно вернулась домой, и поэтому оправданий у нее не было — оставалось со всем соглашаться и молчать.

Однако в душе она не считала себя виноватой. «Что из того, что я до часу ночи гуляла?» Не винила она и Того. Она сожалела лишь о том, что опоздала на последний автобус. И, вспомнив, как пешком шла через весь город, обиделась на родителей: бессердечные все-таки они у меня!

Потом она вспомнила, что договорилась с Того идти сегодня на пляж, и разволновалась. Родители могли задержаться на рынке, и тогда, считай, все пропало: сестренку девать некуда — не пойдешь же с ней на пляж.

Из комнаты вышла мать. Она принарядилась в свой дэли небесно-голубого цвета, напудрилась и густо наложила помаду на губы. Отец надел парадную форму — фуражку, китель, черное галифе.

— Как проснется сестренка, так сразу дай ей молочка. Не забудь только слегка подогреть, — напомнила ей мать.

— Хорошо, мама! Только вы возвращайтесь побыстрее, — ответила Гэрэл.

— До трех, пожалуй, вернемся, — вставил Самбу.

— На рынке давно не были… Возможно, и задержимся. Кстати! Мы ведь еще собирались к кому-то зайти?.. — сказала мать и посмотрела на мужа.

— Когда бы мы ни пришли, старайся не забывать, что ты уже взрослая, — добавил Самбу, придав своему голосу как можно больше строгости.

Самбу и в самом деле был несколько недоволен тем, что дочь отбилась от рук и позволяет себе все, что ей заблагорассудится. Он всерьез стал задумываться над ее будущим и не переставал удивляться беспечности и легкомысленности современной молодежи: «В молодые-то годы как раз и надо стараться как можно больше узнать. Учиться надо. С замужеством можно ведь повременить, никуда это не уйдет. Нет! Не та молодежь пошла нынче. Стоит им окончить десятилетку, как сразу спешат семьей обзаводиться. Чего же им не хватает? И как можно не думать об учебе?»

Гэрэл же не нравилось, когда родители ругали ее. Она сердилась и все больше замыкалась в себе.

Отец с матерью наконец-то отправились на рынок, и Гэрэл облегченно вздохнула. Она смотрела им вслед, пока они не скрылись за поворотом.

В доме наступила тишина, и Гэрэл предалась своим раздумьям. Затем она встала, подошла к зеркалу и стала разглядывать себя — перед ней стояла стройная, как кипарис, девушка.

«И чего они так возятся со мной, будто я ребенок в люльке? Вон я уже какая взрослая! Нет, слишком строго они ко мне относятся. Неужто взрослый человек сам не знает, что ему делать? Мама ведь в моем возрасте уже вышла замуж и вон куда укатила! Надо и мне замуж выйти… Буду встречать мужа с работы, вкусно и сытно кормить его, чтобы он всем был доволен…

Пусть он у меня уедет куда-нибудь далеко-далеко, а я буду преданно его ждать. Точь-в-точь как в кино показывают. С какой радостью я бы его потом встречала!

А он пусть приезжает весь оборванный, в износившейся одежде и обросший…

Но кто же станет моим мужем? Того… Только вырастет ли у него такая борода, как у тех, в кино?

Куда же он может отправиться? Погоди! На войну… Нет! Пусть лучше отправится в какое-нибудь путешествие или в экспедицию. Сейчас ведь войны нет. И пусть во время путешествия или экспедиции он совершит какой-нибудь подвиг! Встречать его выйдет весь город — на вокзале соберется столько народу, что яблоку будет негде упасть. И конечно же будет играть оркестр! А я немножко опоздаю и примчусь с большим красивым букетом цветов и буду пробиваться через толпу, а потом кинусь ему на шею. Встречающие, наверное, скажут: «Бедняжка! Наконец-то дождалась мужа!» Кто-нибудь, может, даже прослезится… Дети преподнесут ему цветы. Сыграют торжественный марш. Я тоже всплакну. Нет! Наверно, буду улыбаться! А может, все-таки всплакну?» И она улыбнулась.

Вдруг Гэрэл заметила в зеркале улыбающуюся девушку, как две капли воды похожую на себя, и смутилась. Она сразу же постаралась забыть все, о чем только что мечтала.

По радио начали передавать «Дунайские волны». Гэрэл невольно стала подпевать и закружилась в танце. В большом зеркале отражались стройные ножки, колыхающиеся полы дэли.

О, эти восторженные юные сердца!

Глава пятнадцатая

В Улан-Баторе было четыре специализированных базара. На одном торговали одеждой, обувью, на другом можно было купить только живой скот, но, пожалуй, наиболее популярными и посещаемыми горожанами считались молочный базар и старый рынок, или, попросту говоря, толкучка.

Аромат кумыса, мягкий и густой запах парного молока можно было почувствовать еще на подступах к молочному базару. Чем-то неповторимым, разжигающим аппетит пахло и от прилавков, где торговали свежими овощами, соленой корицей, калеными орехами и семечками.

Несмотря на то что базар был просторный и вместительный, он всегда казался тесным и маленьким: людская толпа здесь никогда не убывала. Его каменный настил был густо усыпан ореховой скорлупой и шелухой от семечек, постоянно хрустевшими под ногами.

Торговцы в ожидании покупателей прохаживались взад и вперед у своих товаров, пристально и с надеждой всматриваясь в каждого, кто направлялся к их лавке, и покрикивали:

— Молоко не забудьте купить! Овечье молоко!

— А ну, кому сушеный творог?!

— Кумыс, кто забыл кумыс? Прекрасный кумыс!

— Орехи! Берите орехи каленые!

— Пенки покупайте! Только у меня!

— Выбирайте масло! На любой вкус! Есть и топленое!

— Шишки кедровые! Вкусные!

— Простокваша! Дешево продаю!

В невероятной толчее базара Дамдина несло словно щепку в половодье. Он то и дело натыкался на кого-то, пока наконец, очумевший, не оказался под широким навесом, где от душистых запахов у него невольно слюнки потекли.

«Надо же как здорово! А не выпить ли кумыса?» — подумал он и, подойдя к длинному прилавку, некоторое время с удивлением, не веря своим глазам, смотрел на выставленные там спрессованный творог, арул и молочные пенки[43].

Решив убедиться в том, что здесь действительно торгуют молочными продуктами (в Гоби, да и вообще в худоне их никогда за деньги не покупали, а если кто и решился бы торговать ими, то его вполне могли признать за ненормального), Дамдин подошел к одному торговцу и спросил:

— Сколько же стоит вот такая чашка арула?

— Пять тугриков.

— А творог?

— Три тугрика.

— Пенки?

— Два тугрика пятьдесят мунгу!

— Хм! — невольно вырвалось у Дамдина.

Хозяин, явно недовольный праздным любопытством Дамдина, посмотрел поверх его головы и закричал:

— Берите пенки! Уже кончаются! Берите!

Тут Дамдин снова обратился к нему:

— И кто-нибудь покупает у вас?

— Если тебе не нужно, проходи, зачем торчишь здесь? — грубо напустился на него хозяин. Ему, видимо, пришлось повидать здесь немало таких зевак, как Дамдин. «Кому надо — купит, а кому не надо, того и не заставишь. Только бы не мешали торговле», — считал он, поэтому и ответил так Дамдину.

Пораженный Дамдин зашагал дальше. Его тоже можно было понять: раньше ему и во сне не снилось, что молочные продукты можно вот так запросто продавать и покупать.

Вскоре он увидел девушку с ведром кумыса и чуть было не вскрикнул от радости. «Надо все-таки выпить кумыса», — снова мелькнуло у него в голове.

Рядом с ведром были выставлены разных размеров чашки, кружки, наполненные кумысом. Дамдин подошел к девушке и, улыбаясь, спросил:

— И это все продается на тугрики?

— А как же!

— И сколько же стоят?

— Самая большая кружка — три тугрика. А вот эта — тугрик. Есть и по полтора… Вот эта, например.

Тут Дамдин совсем растерялся. Он мог что угодно предположить, но чтобы маленькая чашка кумыса так дорого стоила… Быть того не может! Не поверив своим ушам, он решил переспросить:

— Говорите, эта чашка стоит тугрик?

— Да! — отрезала хозяйка.

— Хм! — пробурчал Дамдин. И тут он невольно вспомнил свой сомон… Там он в гостях выпивал за один присест по десять кумысниц, не заплатив ни мунгу. Да никому и в голову не пришло бы брать деньги за кумыс и другие молочные продукты.

Гобийский кумыс считается самым ароматным во всей Монголии. У него бывает привкус многокорешкового лука. Увидев перед собой столько кумыса, Дамдин уже не мог удержаться и полез за пазуху.

— Подайте мне вот эту кумысницу, — обратился он к хозяйке и указал на большую кружку с надписью «XXX-летие».

— Плати три тугрика.

Дамдин порылся за пазухой и вытащил три тугрика, которые дал ему Жамьян. Кумыс как кумыс! Ничего особенного! Дамдин одним глотком опорожнил кумысницу и вернул ее хозяйке. Потом глубоко вздохнул и зашагал дальше.

Подойдя к китайцу, он постоял некоторое время около него и, вспомнив, что мать любит пить чай с душицей, решил купить пучок. Затем он аккуратно положил его в рукава своего незаменимого далембового тэрлика и крепко завязал. Он еще не знал, когда вернется домой, но был безмерно рад, что купил матери как раз то, что она любит.

От выпитого кумыса немного кружилась голова, и Дамдин, выйдя из-под навеса, решил присесть в тени забора. День этот показался ему самым счастливым с тех пор, как он покинул родной айл.

За забором было слышно, как кучера-китайцы зазывали пассажиров:

— Старый базар ехать кто!

— Толкучка! Толкучка ехать!

— Один места есть! Один человек надо!

По-прежнему кричали торговцы:

— Купите молоко!

— Отличный кумыс!

— Орехи! Шишки!..

А что еще Дамдину было делать, как не сидеть здесь? Работы у него никакой не было, и спешить тоже некуда.

Но вдруг… Вдруг произошло такое, что он подпрыгнул и вскочил на ноги. Наконец-то счастье ему улыбнулось, и его измученная душа озарилась светом.

Дарга Самбу! Послышался скрип до блеска начищенных сапог, и тут же сверкнули погоны на его широких плечах. Точно он! Сколько же дней и ночей он искал его?!

Самбу держал в руке авоську и горделиво вышагивал рядом с полной женщиной в туфлях на танкетке. Дамдин не разглядел ее лица, но догадался, что это жена Самбу. Не успел он опомниться, как они скрылись за высокой беседкой. Дамдин тут же бросился догонять. Он до того растерялся, что голоса лишился, да и ноги стали ватными.

Пытаясь разыскать в толпе Самбу, Дамдин едва не врезался в толстенную бабу, катившую перед собой деревянную бочку. Ее заплывшее от жира лицо и узкие глаза исказились, и она разразилась бранью.

— Ненормальный! Вор! Видать, обобрал кого-то!

Расталкивая толпу, Дамдин выбежал за ворота и увидел отъезжавшую коляску. Возница щелкнул бичом, и упитанные лошади резво понеслись. Через заднее окошко коляски Дамдин успел заметить командирскую фуражку и поблескивающие погоны. Не успев даже крикнуть, он побежал следом.

Теперь ему уже никак нельзя было упускать их. Коляска покатила по узкой улице, и он, боясь потерять ее из виду, бежал изо всех сил, изредка переходя на шаг, чтобы отдышаться.

Он весь вспотел, ему трудно было дышать, ноги подкашивались, он едва не падал, но продолжал бежать.

Когда Дамдин добежал до середины одной узкой улицы, коляска мелькнула в ее конце и скрылась. Он напряг последние свои силы, добежал-таки до злополучного поворота и увидел многолюдную толпу.

С краю ее стояло много повозок, и был слышен знакомый крик китайских возниц. Толпа бурлила, словно разворошенный муравейник.

«Куда же пошел дарга Самбу? Может, он дальше поехал? Где мне его теперь искать?» — размышлял Дамдин.

Затем он отдышался, подошел к коляскам и стал искать ту, на которой приехал Самбу. И вдруг он увидел ее — точно, это была она, со стеклянными окошечками и разукрашенная орнаментом. Да и ни одной другой коляски такого же цвета — красной — здесь не было видно.

Бросившись к ней, Дамдин открыл дверцу, но внутри никого не оказалось. В этот момент он услышал:

— Толкучка кто ехать? Толкучка ехать!

Растерянный Дамдин не сразу нашелся:

— А-а-а… А где дарга Самбу?

— Какой далга Шамбу?

— А тот, которого вы привезли?

— А-а… Тут слезай… Толкучка кто? — снова закричал возница.

Дамдин двинулся в толпу и снова увидел торговцев, которые предлагали покупателям дэли, гутулы, ковры, платки, гребенки, скребки, недоуздки, седла, замки. В другой раз он, наверное, глаз бы не смог оторвать от каждой вещи — все здесь интересовало его; но сейчас ему было не до них. Лишь бы найти Самбу! Он ничего уже не замечал вокруг: натыкался на людей, наступал им на ноги, иногда даже на выставленные товары. Вдогонку ему неслись крепкие ругательства и проклятья.

«Надо бы у кого-нибудь спросить… Может, кто знает его здесь», — вдруг подумал Дамдин и, оглядываясь по сторонам, вошел в ворота базара, где торговали одеждой и другими товарами. Здесь народу, как назло, оказалось не меньше, чем на молочном базаре.

Дамдин несмело подошел к одной пожилой женщине.

— Эгчэ! Вы не видели даргу Самбу?

Та, не ожидавшая такого странного вопроса, вздрогнула, крепче прижала к себе свой шелковый тэрлик, который держала в руках, и протяжно спросила:

— Что-о?

— Даргу Самбу, говорю, не видели? Он только что сюда приехал…

— Нет-нет! Такого человека я не знаю! — отрезала она и стала быстро удаляться. Затем украдкой оглянулась. Видимо, испугалась, что он увяжется за ней.

Дамдин почти разуверился в том, что ему удастся найти в такой толпе Самбу, и он приуныл, но все же решил продолжить поиски.

Пройдя ряды лавок с левой стороны, он повернул было направо, как вдруг его остановил какой-то мужчина с жесткими усами и, показывая на сверток, в котором у Дамдина были старые гутулы, бельишко и замусоленный тэрлик, спросил:

— А это что у тебя?

— Одежда, обувь… — ответил Дамдин.

— Продаешь?.. Обувь какая?

— Нет-нет! Старая обувь, — поспешил отделаться от него Дамдин, но толпа не давала им разойтись. Тот снова спросил:

— Значит, не продаешь?

— Да нет, говорю! — Дамдин уже хотел уйти, но тут вмешалась еще какая-то женщина:

— Неправду говорит! Хочет, наверное, продать, да боится, что конфискуют.

— Вот такие-то и торгуют незаконно. Из-под полы, — добавил кто-то еще.

Дамдина охватил страх, и он, с трудом протискиваясь через толпу, пошел было дальше, как вдруг лицом к лицу столкнулся с Самбу и выпалил:

— Надо же!.. Здравствуйте!.. Вот и встретились!

Самбу удивленно посмотрел на Дамдина, потом на жену, как бы спрашивая у нее: «А это кто такой?» Затем он снова повернулся к Дамдину, тоже поздоровался и спросил:

— А что ты тут делаешь? Торгуешь, что ли?

— Да нет же! Ищу вас! Вы ведь сейчас с молочного базара приехали? Верно? А я бежал за вами следом, но потерял вас… Бывает же такое счастье, а! Я уж и разуверился вас найти, — сбиваясь, ответил Дамдин.

Самбу улыбнулся, но, видимо, никак не мог вспомнить его.

— А зачем я тебе понадобился?

— Как же! Вы ведь говорили мне, что если я буду учиться в городе, то чтобы зашел к вам… Не узнаете меня, что ли? Помните, вы в позапрошлом году в наш сомон приезжали? Помните? Я тогда еще выпросил для вас у одного своего знакомого седло. Тогда-то вы и приглашали меня в гости. Так ведь?! Вот я и ищу вас уже несколько дней…

Самбу некоторое время удивленно смотрел на него, потом сказал:

— Что ж! Заходи к нам как-нибудь!

— А я прямо сейчас и собираюсь к вам пойти, а то ведь в такой толкучке и дом ваш не найду, — поспешил ответить Дамдин.

— Ты в армии служил? — снова спросил Самбу. Видимо, он хотел вспомнить обстоятельства знакомства с этим парнем, но никак не мог…

Дамдин весь день следовал за Самбу по пятам, ни на шаг не отставая, и вечером они вместе пришли к нему Домой.

Жена Самбу, как только они вошли в дом, прошла в спальню и, подозвав мужа пальцем, шепотом спросила.

— Кто этот оборванец! Ты хорошо его знаешь?

— Видимо, это он меня хорошо знает, а я его не помню. Ну что же делать? Пусть остается, — ответил жене Самбу и снова попытался вспомнить встречу с Дамдином, но в голову ничего не приходило.

А дело было вот как… Два года тому назад Самбу выезжал в несколько гобийских аймаков во главе агитбригады. Тогда-то он и задержался на три дня в Дэлгэрхангайском сомоне из-за поломки машины. Пока машина ремонтировалась, его бригада выступала в сомоне. И каждый день от водителя ни на шаг не отставал один местный парнишка, уходивший домой весь вымазанный в масле и мазуте. Жители сомона звали его «простофилей». Вечерами он аккуратно посещал концерты агитбригады, садился в первом ряду и при первой необходимости помогал артистам.

В один из дней в шестой бригаде сомона было созвано собрание. Самбу решил после собрания прочитать лекцию и дать вечером концерт. Но как раз Самбу-то и не хватило седла для поездки в бригаду. Тогда наш «простофиля» сказал, что найдет седло, и мигом откуда-то притащил его. Правда, седло было старое и плохое.

Самбу оно, конечно же, не понравилось, но делать было нечего. А парнишка не только приволок его, но и сразу оседлал коня, вскочил на него и, проехав несколько кругов вокруг юрты, объявил:

— Смирная лошадь. Все будет в порядке!

Запасные части, заказанные в аймачном центре, наконец-то прибыли, и наступило время бригаде уезжать.

В день отъезда парнишка помогал Самбу и его бригаде грузить багаж. Самбу он очень понравился, и в благодарность он опрометчиво пригласил его в гости, если тот приедет к ним в город учиться. С тех пор прошло уже два года, но Дамдин не только не забыл о приглашении, но и все время помнил его и мечтал попасть в город.

Теперь уже неловко было Самбу выпроваживать гостя, которого он сам же когда-то пригласил, и Дамдин остался у них жить.

Бывают-таки люди с удивительным характером, которые не обращают никакого внимания на свои беды и печали. Возможно, они просто не замечают их, но что удивительно — именно им-то в конечном итоге и выпадает счастье.

Дамдин нашел айл, который так искал, и благодаря которому многое узнал и многое повидал. Теперь его дальнейшая судьба находилась в его собственных руках.

Часть втораяНОВЫЙ АЙЛ

Глава первая

Базаржав с нетерпением ожидал дня Собаки[44]: до его слуха дошло, что в этот день айл Цокзола собирается отделять кобылиц от табуна. День этот должен был наступить завтра, но Базаржав не выдержал: нарядился в свой праздничный дэли, обул новенькие гутулы, прикрепил к своему короткому укрюку арканную петлю и отправился в путь.

Летнее стойбище айл Базаржава выбрал в местности Цаган-Ус, чтобы быть поближе к колодцам и воде. Юрту они поставили в живописной впадине Хангийн-Хурэн, окруженной гребнями высоких гор. Отсюда до Увтийн-архолой на хорошем коне можно добраться так быстро, что какая-нибудь копуша вряд ли за это время успела бы сварить самогон.

Базаржав по пути заехал в Хангийн-Ус, затем отправился на восток в Номгон и, пробыв там до полудня, поехал дальше.

Прежде чем повернуть своего коня к Цокзолу, он заглянул еще в айл Даравгая и лишь на закате солнца прибыл на место.

Лошадей у коновязи было немного. Базаржав небрежно сбросил свой укрюк на землю и, взглянув на пса, лежавшего в тени юрты, крикнул:

— Придержите собаку!

Из юрты выбежала Улдзийма, забросила свои длинные косы на спину и, взглянув на Базаржава, цыкнула на нее.

Базаржаву никак не хотелось ударить лицом в грязь перед Улдзиймой, поэтому он как можно ловчее спрыгнул с коня, привязал его и вразвалку зашагал к юрте.

Улдзийма все еще стояла, придерживая за шею своего рычащего пса. Проходя мимо нее, Базаржав улыбнулся и мягким голосом поздоровался с ней.

— Здравствуйте! — ответила она, тоже улыбаясь.

Проходя в юрту, Базаржав с удовольствием отметил про себя: «Какая красавица выросла!» В юрте, кроме Цокзола и Цэвэлжид, сидели еще два незнакомых ему человека.

Базаржав, поприветствовав их, прошел к хоймору и уселся на его западной стороне. Садясь, он успел обратить внимание на множество пут и недоуздков, рядами висевших на стене юрты. Нельзя было не заметить и сёдла, уздечки в серебряных узорах.

Цэвэлжид, как только вошла дочь, отложила в сторону пряжу.

— Угости его чаем.

Базаржав тем временем вытащил из кисета свою толстую, словно ножка козленка, трубку и, закуривая, обратился ко всем с традиционным вопросом о благополучии и сохранности скота.

Тут и Улдзийма подоспела с чаем и угощениями. Базаржав залпом осушил пиалу и попробовал еду.

Заметив валяющиеся у печки конфетные обертки, окурки от сигарет и папирос, он не преминул задать Цокзолу еще один вопрос:

— Хорошо ли съездили в город?

— Очень хорошо!

— Скот нынче дорогой?

— Не очень…

Базаржава все это вовсе не интересовало, но дань уважения хозяину надо было отдать. На этом их беседа закончилась.

Базаржаву хотелось еще о чем-нибудь спросить, однако в голову ничего не приходило, и поэтому он молча продолжал дымить трубкой. Наконец он от нечего делать выдумал какую-то историю о пропаже трех лошадей у его соседа и поинтересовался, не заметил ли Цокзол-гуай их где-нибудь здесь поблизости.

— Ничего не слышал… Да и здесь у нас чужие люди не появлялись.

Двое гостей, тоже подключившись к их разговору, в один голос подтвердили:

— Не видели… не слышали.

— Из-за них чуть своего коня не загнал! Вот и решил поспрашивать сначала, чем без толку мерить эту безбрежную степь… Если что услышите или сами заметите, то, пожалуйста, сообщите мне, — попросил он.

— Непременно, — ответили все.

Гости Цокзола засобирались в дорогу. Базаржав уголком глаза продолжал следить за Улдзиймой и всякий раз, встретившись с ней взглядом, смущался, как и она, но старался улыбаться, чтобы не выдать свое состояние. Потом вдруг вскочил и помог Улдзийме, когда та начала процеживать молоко; вызвался придерживать нити, когда она взялась вить веревку. Словом, он всячески пытался привлечь ее внимание.

Вечером он помог ей отделить ягнят от маток и, решив заночевать у них, стреножил коня и выгнал его на пастбище.

Все это время Базаржав с Улдзиймой переговаривались только о разных пустяках. По его просьбе она довольно подробно рассказала о надоме и городских новостях. «Осуществится ли моя задумка?» — думал Базаржав, не отрывая от нее взгляда.

Ночью он несколько раз пытался пробраться к ней под одеяло, но тщетно: Улдзийма исцарапала ему руки и чуть не вывернула указательный палец.

Рано утром Базаржав отправился за своим скакуном и, возвращаясь, встретил Улдзийму: она собирала аргал. Остановив коня, он игриво сказал ей:

— Ты еще припомнишь меня!

— Неужели? — насмешливо отозвалась она.

Потом, заметив его исцарапанную руку, подумала: «Хорошо же я его разукрасила». Она едва сдерживала себя, чтобы не засмеяться.

— Тише едешь — дальше будешь! Свое я возьму! — буркнул он и, стегнув коня, поскакал к их юрте.

Улдзийма посмотрела ему вслед, расхохоталась и стала напевать:

После твоих упреков страшновато…

Замуж за тебя выходить.

Базаржав в то утро вместе со всеми забивал колы, натягивал веревки для привязывания жеребят, закупоривал бурдюки для кумыса.

Цокзол рано пригнал весь свой табун из трех косяков — предстояло ловить жеребят. А до этого всегда находилось много охотников.

Вот и сейчас прискакали из всех айлов и мальчишки, и старики, чтобы быть участниками этого веселого праздника, который почитался в этих краях издревле и сохранился до наших дней. Для самого хозяина айла это был настоящий надом.

В определенное время года, чаще всего с июля, кобылиц отделяют от табуна, чтобы держать их вблизи юрт, специально для кумыса. Сначала готовили место для дойки: забивали колы, натягивали веревки для привязывания жеребят, затем уже ловили их.

Урс[45] повторялся из года в год, поэтому табун Цокзола, привыкший к нему, спокойно стоял у загона.

Цокзол на ходу выпил пиалу чая и сразу же взялся выносить из юрты бурдюки, недоуздки, веревки. Затем он попросил жену достать из сундука светло-голубой хадак[46] и, привязав его к кончику своего укрюка, отправился в табун.

Лошади, увидев толпу людей с укрюками, вздыбились, норовя ускакать в степь.

У Цокзола задача была нелегкая: по обычаю именно ему, как хозяину, нужно было заарканить жеребенка, родившегося первым. На сей раз ему повезло — он сразу набросил на него петлю. Все поспешили ему на помощь, держа наготове веревки и недоуздки.

Усмирив жеребенка-первенца, привязали к его недоуздку хадак. Заарканенный жеребенок стал взбрыкивать и пятиться, стараясь освободиться от недоуздка. После хозяина уже всем разрешалось арканить любого приглянувшегося жеребенка. И тут началось что-то невообразимое: все окрест тонуло в криках, конском топоте, фырканье и ржанье, слышались тонкие и пронзительные голоса жеребят.

Наиболее резвые и пугливые лошади легко отрывались от табуна и уходили в степные просторы, но ненадолго. За ними тут же устраивали погоню мальчишки, соскучившиеся по быстрой езде, и в один миг возвращали их обратно.

Среди всех арканщиков особой ловкостью выделялся Базаржав. Он играючи укрощал самых резвых жеребят — и двухлеток, и трехлеток. Все с удивлением и восторгом смотрели на него. Ему же хотелось, чтобы его похвалила Улдзийма, и он украдкой поглядывал на нее в надежде услышать ее одобрительный возглас.

Базаржав и в самом деле искусно владел укрюком. Этого у него нельзя было отнять.

У загона пыль стояла столбом, топот копыт не утихал. Некоторые арканщики стояли уже со сломанными укрюками; кое-кто, упустив их из рук, гонялся за жеребятами, волочащими укрюки по земле.

До вечера успели заарканить тридцать жеребят, которые теперь, взбрыкивая, жаловались тонкими голосами и никак не могли успокоиться. Кобылицы продолжали призывно ржать.

Закончив с жеребятами, все вошли в юрту и, соблюдая обычай, стали спрашивать друг у друга: «Спокойны ли жеребята?» Затем началось чаепитие. Незаметно подошло время доить кобылиц. Здесь надо заметить, что на первых порах подпускать жеребят и отделять их от кобылиц бывает не менее трудно, чем арканить. Проходит значительное время, пока они утихомирятся и станут ручными. Базаржав засобирался на дойку, но Цокзол остановил его:

— Сынок! Ты сними свои гутулы и надень вон те войлочные, а то жеребята так тебе их уделают, что придется потом выбрасывать.

Базаржав охотно согласился. Во время дойки он успевал еще переговариваться с Улдзиймой, хотя ему нелегко было совладать со взбрыкивающими жеребятами.

Он решил осторожно намекнуть на свое письмо, которое отправлял с Дамдином, и соврал, что очень ждал ее возвращения из города. Улдзийма, поверив ему, кокетливо улыбнулась:

— Неужели?

Базаржав весь день находился у Цокзола, а тот не мог нарадоваться и нахваливал его перед гостями:

— Отличный парень, если, конечно, иметь к нему подход! Безотказный!

Улдзийма, вся превратившись в слух, старалась не пропустить ни единого слова отца.

Наступил долгожданный полдень. По обычаю в этот день празднуют урс. Из всех соседних и близлежащих айлов приехали на него старики, молодежь и дети. Многие привезли с собой архи и немало всякого угощения, собираясь участвовать в урсе на паях с хозяином.

Побывать на урсе всегда интересно, и он, как правило, собирает много народу. Сначала на солнечной поляне стелят дорожкой для гостей самый лучший войлок и ковры. Перед ней в большом корыте выставляется уже зажаренный валух. Стоит он на собственных ногах, точно живой, со всеми своими внутренностями, которые ценятся здесь очень высоко.

Затем ставят в ряд архи, вино и другие спиртные напитки. После этого в деревянном ведре приносят кумыс от утренней дойки — для кропления.

Все здесь имеет свой строгий порядок и смысл… После того как все усядутся, двое берут ведро с кумысом и трижды обходят загон, где уже собран к этому времени весь табун. Обычно это большой круг, только огороженный не жердями, а натянутыми веревками. При этом они из деревянной поварешки с девятью едва заметными дырками (по числу добродетелей) кропят кумысом в сторону табуна, мелодично выкрикивая: «Цо-он-цод, цо-он-цод!», обращаясь к духу-хранителю табуна. Делают они это попеременно — так велит обычай.

А жеребенку с хадаком, тому, который родился первым в табуне, преподносят на пробу пучок ковыля и кумыс из того же самого ведра.

Теперь наступает не менее торжественный момент. К столу, где уже курится можжевельник, приглашается самый почетный гость урса, которого и просят возглавить праздник.

Приступая к своим обязанностям, он в первую очередь читает молитву «Нам даг сан». Затем начинается ритуал преподнесения каждому из участников праздника нарезанных кусков валуха.

До этого на самом почетном месте разжигается небольшой костер, которому приносят в жертву берцовые кости. Затем распорядителю празднества подносят крестец валуха, четыре самых крупных и жирных ребра, внутренности, включая и вареную кровяную колбасу. Раздачу он начинает с крестца, отрезая от него небольшие кусочки.

После этого лучший знаток благопожеланий — юролов произносит восхваления в честь табуна и урса, и начинается пиршество: теперь уже всем можно и есть, и пить.

К концу урса продолжать празднество остаются лишь самые большие любители архи да старики. Большинство гостей разъезжаются. Только некоторые задерживаются, чтобы помочь хозяевам во время вечерней дойки кобылиц.

У Цокзола главой урса был старик Галсандоной, большой любитель и знаток всех праздников и надомов. Поэтому урс прошел без малейшего отклонения от древних обычаев.

Когда праздник урса был в самом разгаре, с южной стороны гурта показался человек верхом на верблюде. Он прямиком направился к юрте Цокзола.

Дети, первыми заметив его, закричали:

— Смотрите, кто это?

— Всадник на верблюде!

— Наверное, на урс едет!

Тем временем всадник подъехал уже совсем близко, и Цокзол, вглядываясь в него, воскликнул:

— Это ведь Должин-гуай! Да-да, она!

— Ой! Что же будем делать? — всполошилась Цэвэлжид и поспешила отправить соседского мальчишку навстречу гостье.

Старушка Должин была, как всегда, босая, в своем неизменном коричневом тэрлике из далембы. Поприветствовав всех, она обратилась к Цокзолу:

— Спокойны ли жеребята?

У Цокзола в это время рот был полон жирного мяса, и только проглотив его, он ответил:

— Спокойны! Благополучен ли был ваш путь? — Затем пригласил ее на почетное место — гости сразу же расступились и освободили хоймор.

Должин села и, ответив Цокзолу на его приветствие, стала разглядывать гостей, словно разыскивая среди них кого-то.

Цокзол подал ей чай и ее долю от крестца.

— Ну, Должин-гуай, у меня есть много о чем тебе рассказать, но давай об этом потом… В ближайшие дни ты никуда не собираешься?

— Куда же я сейчас… Сын мой… — И она нехотя стала жевать мясо.

Должин несколько дней назад услышала, что Цокзол вернулся из города без Дамдина. Кто-то ей передал, что он толком и не объясняет, где остался ее сын. Обеспокоенная этим известием, она одолжила у соседей верблюда и приехала к Цокзолу.

Оглядев окружающих и не найдя среди них сына, она еще больше встревожилась. Чтобы скрыть свое горе, опустила голову, прошептав про себя: «Что же мне скажет Цокзол?»

По спине ее пробежал холодок, словно змея скользнула. Материнское чутье подсказывало ей, что случилось что-то недоброе.

После того как праздник урса кончился, Цокзол рассказал ей о том, как исчез Дамдин. При этом он старался по возможности смягчить свой рассказ, чтобы совсем не расстроить старушку.

Должин молча выслушала его и, ничего не ответив, закрыла лицо морщинистыми, высохшими ладонями. Меж ее пальцев просочилась прозрачная слеза.

Цокзолу стало жаль Должин, но и утешить ее ему было нечем. Он сам глубоко переживал историю с Дамдином, мучился и со страхом ожидал самых плохих известий.

Глава вторая

Солнечное лето продолжалось. В редкие дни моросил мелкий дождь, и тогда степь преображалась: ее зеленый ковер начинал блестеть хрустальными бусинками. После вечерней дойки кобылиц табун по-прежнему гоняли в ночное. Лошади, с нетерпением фыркая, устремлялись в безбрежные просторы. Отовсюду доносится стрекотанье кобылок, еще гудят оводы. Шумит и галдит детвора у юрт, коновязей и загонов. Благодатная пора.

Осень в степь приходит поздно, но стоит кому-нибудь заметить на крыше юрты маленькую вороную птичку по прозвищу Черный Доной, как сразу начинаются разговоры о приближении осени. Не преминут при этом вспомнить и легенду о Доное…

Это было, говорят, в стародавние времена… Некто Доной оседлал как-то своего вороного жеребца, привязал к торокам черную доху и отправился в ночное. Но вскоре начался сильный буран, и он, спасая свой табун, замерз. И превратился, говорят, в маленькую птичку с черной шейкой, которая и в самом деле насвистывает точь-в-точь как табунщик и щебечет, подражая ржанью лошадей, так что порой можно обмануться и вполне принять ее за своего скакуна.

Если Черный Доной садится на юрту, то осень, считай, на пороге. Араты привыкли верить ему; но хоть сейчас он вовсю щебечет на крышах юрт, а солнце по-прежнему греет тепло и дни стоят ясные.

Айлы давно уже держат вблизи своих юрт дойных кобылиц. У всех уже бродит кумыс, источая аромат степных трав, пришла пора веселья и праздников.

Ряды любителей кумыса и протяжных старинных песен (а ведь то и другое неотделимо) начинают заметно расти. Все чаще можно видеть, как за табуном или отарой ходят уже дети и женщины — главам семей теперь не до скота: они сидят где-нибудь в тени юрт, наслаждаясь кумысом, и состязаются в знании старинных песен. Мужчинам теперь трудно заставить себя разойтись, и они возвращаются домой только на четвертые или пятые сутки.

Как-то в середине последнего месяца лета Цокзол не уследил за своими верблюдами, и они исчезли. Вот и отправился он их искать. Нашел наконец в местности Урт-Гашун, одолев расстояние почти в три уртона. Возвращаясь с ними домой, на закате солнца оказался в Богинодое, где было летнее стойбище его старого друга Галсандоноя.

К нему он, однако, не заехал, а прямиком направился к его соседям — там у коновязи стояло много оседланных лошадей, а из юрты доносился шум и смех, словно там было какое празднество или собрание.

Сперва Цокзол подумал, что араты обсуждают вопрос о сенокосе, но, приблизившись к дверям, услышал, как чей-то знакомый голос запевал «Жаан-аа-ай» — песню, которую по обычаю должны были тут же подхватить и остальные.

«Вот это попался! Как бы штрафными не замучили», — подумал Цокзол, все еще не решаясь войти в юрту. Он узнал жиденький голос старика Галсандоноя, пение которого сразу же подхватили другие, заглушив его своими мощными и звонкими голосами.

Цокзолу ничего не оставалось, как присоединиться к гулявшим. В юрте и на самом деле тесным кругом, как и принято на таких празднествах, сидели гости. Пожилой мужчина пускал по кругу кумысницу.

Цокзол, предварительно осмотрев себя — все ли пуговицы на дэли застегнуты, — поприветствовал собравшихся. Те в свою очередь ответили ему хором. Все оказались знакомыми Цокзола и поэтому, подшучивая над ним, загалдели:

— К хоймору поднимайся!

— Сколько полагается ему штрафных?

— А по которому кругу мы пошли?

— Это наш распорядитель лучше знает!

Здесь существовал обычай, по которому запоздавший гость или любой проезжий, случайно попавший на празднество, обязательно должен выпить столько же кумыса, сколько до него выпили остальные, прежде чем он присоединится к гуляющим.

Цокзол поднялся к хоймору и сел. Сразу поднялся шум — стали решать, сколько штрафных чаш ему полагается. Вскоре подсчитали, что чаша к его приезду сделала уже шесть кругов.

Цокзол, пока шел спор, успел рассказать рядом сидящим о своих злоключениях и выкурить с ними трубку.

Старик Галсандоной, бывший распорядителем празднества, погладил свою козлиную бороду и, пошамкав беззубым ртом, подал Цокзолу первую чашу из шести.

Спокойно, не спеша, он бы выпил их и глазом не моргнув, а тут не грешно было и захмелеть; но Цокзол не стал нарушать установленный обычай и, нарочито морщась, одну за другой осушил все шесть чаш.

Тут-то и раздался оглушительный хохот, и со всех сторон понеслось:

— Наконец-то мы его провели!

— Как легко справился, а?

— В охотку-то пошло?

— Надо же! Ведь поверил!

— Верно говорят, что старый сохатый хоть раз да споткнется…

Цокзол, только сейчас сообразив, что произошло, от стыда густо покраснел. Оказалось, что празднество еще и не начиналось, но когда заметили подъезжающего Цокзола, решили его разыграть. Настоящее же веселье началось только после его приезда.

Цокзол, чтобы дать отдохнуть своему скакуну и верблюдам, решил, что останется ночевать. Старик Галсандоной, прищурив и без того узкие глаза, посмеивался над ним:

— И чего только не придумают! Кто-то из них, не помню кто, предложил, а ты, видать, сразу и поверил…

Все шло так, как и полагается на таких гуляньях: пьющие только-только входили в свое блаженное состояние, а трезвенники уже начали отказываться пить, как вдруг в тишине ночи раздался гулкий топот скакуна, мчавшегося во весь опор. Но развеселившаяся компания не обратила на него особого внимания. Никто даже не заметил, как всадник подъехал к юрте, как на него с лаем набросился пес. И только когда тот уже вошел в юрту и поздоровался, все с удивлением оглянулись и признали в нем курьера сомонной администрации.

Его сразу же пригласили к хоймору. Кто-то опять крикнул:

— Штрафные полагаются!

Но ему возразили:

— Может, человек по делам едет…

Все согласились и тут же, успокоившись, начали интересоваться новостями из сомона. Курьер, опорожнив чашу, рассказал все, что знал. Затем, обращаясь к Цокзолу, сказал:

— Вообще-то я к вам ехал… Просили передать, чтобы вы завтра же утром были в сомоне… По пути я уже побывал у Жамьяна и Бямбы… Как удачно я вас тут перехватил.

Цокзол, услышав это, растерялся и подумал: «Значит, по делу Дамдина вызывают». А курьер тут же попрощался со всеми и уехал, сказав, что ему еще надо заехать в другие айлы.

Цокзол вдруг тоже засобирался домой на ночь глядя. Никто его задерживать не стал. Однако все заметили, как он изменился в лице, и начали гадать: что бы это могло значить?..

Цокзол оставил своих верблюдов у старика Галсандоноя, попросив, если у того будет возможность, утром довести их до его айла.

После его ухода застолье как-то незаметно поутихло. Разговор перекинулся на Цокзола.

— Говорят, он недавно в городе своими овцами торговал.

— Наверное, разрешения-то на продажу и не брал…

— Видали, как сильно изменился он в лице? Думаю, что ему шьют дело посерьезнее, чем овцы.

— Вообще-то Цокзол человек осмотрительный…

— Может, шерсть не сдал в кооперацию?

— Или что-нибудь натворил в городе?

— Упаси боже! Кто же может знать об этом!

— А вы слышали, что Жамьяна тоже вызывают? Они ведь вместе были в городе…

Еще кто-то вмешался в разговор:

— Я только что был в сомоне и слышал, что из аймака начальство приехало. Наверно, какое-нибудь совещание будет…

Потом старик Галсандоной, протерев свои узкие глаза, спросил:

— А Цокзол-то в баге[47] какую-нибудь должность занимает?

— Нет! — раздалось в ответ.

— Без портфеля он там ходит!

— Я слышал, как дарга его хвалил за выращенный скот…

— Должно быть, награду какую ждет!

— Все у него в порядке!

— Вообще-то он ведь еще в прошлом году был на высоте. Все, что положено было сдать: шерсть, мясо, молоко, — все сдал в срок, и его, я помню, ставили даже в пример, — напомнил кто-то.

— У скота, которому суждено плодиться, выравнивается масть. Вы посмотрите на его табун или отару — все-то у него идет как по заказу. Удачливый, черт! Как-то и у меня овцы были как на подбор — длинноухие, широкоспинные и с большими курдюками, — рассказывал старик Галсандоной.

Юрта была вся в дыму от китайского табака. Развеселившиеся гости никак не могли угомониться: кто играл в хуа[48], кто продолжал обсуждать Цокзола, а те, кто захмелел больше других, уже чуть не кричали, пытаясь что-то доказать друг другу.

Цокзол, едва разыскав своего скакуна в темноте, отправился домой. К себе он приехал глубокой ночью. Жена с дочерью давно уже спали.

Войдя в юрту, он зажег свечу. Жена сразу же проснулась. Цокзол грузно сел и, набивая трубку, грубовато обратился к жене:

— Встань и найди мой ватный дэли!

— Зачем он тебе понадобился? — удивилась Цэвэлжид, потягиваясь и зевая.

— Нужен! Давай-ка шевелись побыстрее! — поторопил он ее, дымя трубкой.

Цэвэлжид, тяжело вздыхая, поднялась, достала дэли из коричневого сундука и спросила:

— А ты верблюдов-то нашел?

— Нашел! Оставил их у старика Галсандоноя… Завтра он, наверное, пригонит. У него там гуляют, и я решил было заночевать, но прискакал курьер из сомона и сказал, чтобы я утром был… Видимо, с Дамдином что-то связано. Жамьяна как будто тоже вызывают, — удрученно сообщил он, дав затем массу наставлений жене, как без него следует пасти табун и отару.

Потом он переоделся, сменил сапоги на войлочные гутулы, взял запас табака в дорогу и отправился в сомон.

Растерянная Цэвэлжид еще долго прислушивалась к топоту его скакуна и кропила ему вслед молоком, желая удачи и благополучия. Потом снова легла. Уснуть ей уже не удалось, и она невольно предалась воспоминаниям.

Вспомнила, как впервые встретила его, как вышла потом за него замуж. Вспомнила и о том, как однажды нашла в степи арканную петлю от укрюка и тайком от родных отдала ее Цокзолу. «Видимо, я любила его крепко», — думала она.

В хотоне фыркали козлы, слышно было, как жевали жвачку верблюжата и верблюдицы.

В юрте было темно. Шипел бродивший кумыс, изредка во сне что-то невнятно бормотала Улдзийма, тяжелые капли кислого молока от сушившегося творога гулко падали в ведро.

…Пришло на память и то, как Цокзол привозил ей на пастбище шерсть и конский волос, чтобы она плела из них веревки для их будущей юрты, и как она украдкой от родителей плела их и прятала в камнях у подножия горы.

Проникаясь к мужу каким-то удивительно нежным и теплым чувством, она не преминула вспомнить, как родители Цокзола выделили им старую юрту и десяток голов скота и как они, объединив свое небольшое имущество, стали жить одним айлом.

Бывало, конечно, всякое. Если иногда приезжали гости, то на всех даже пиал не хватало, и поэтому ей приходилось ждать, пока другие не напьются чая.

Теперь по сравнению с теми временами все, конечно же, совсем переменилось. Нынче они в состоянии принять любого гостя и не ударить лицом в грязь. И все благодаря тому, что Цокзол трудился не покладая рук — и не только для себя, но и для общего дела.

Цэвэлжид вспоминала все это, и ее охватывала гордость за мужа. «До сих пор его только хвалили, ни одного плохого слова о нем никто не сказал. Что же будет завтра? Все из-за этого дурака Дамдина! Надо же было такому случиться! Ну зачем он взял его с собой! Хоть бы он еще живой был!»

Тем временем защебетали ранние пташки. Стало светать.

Глава третья

Можно по пальцам пересчитать дни, когда в маленьком сомонном центре становится шумно и многолюдно. Раз в неделю собираются здесь на учебу ревсомольцы и коммунисты. Иногда проводят собрания или семинар руководители бага. Бывает еще хозяйственный учет да раза два-три в году — праздники.

В эти-то дни и приезжают сюда по своим делам люди из разных стойбищ. А тут вдруг в самый обычный будний день понаехало их более тридцати…

У красного уголка, который жители сомона уважительно называли клубом, стояли, позвякивая стременами, скакуны. Одни спокойно дремали, другие — наиболее пугливые, — навострив уши и пританцовывая, провожали беспокойным взглядом пробегающих мимо собак.

Длинный стол на сцене был накрыт красным сукном. За ним сидели секретарь аймачного комитета партии — сухощавый и высокий мужчина, — черноглазый, с длинными бровями начальник сомонной администрации, рябой секретарь партийной ячейки и еще два-три незнакомых человека.

На запыленных скамейках разместились более тридцати мужчин да две-три женщины — члены артели караванщиков, которая была организована здесь после развала коммуны 1932 года. В зале стоял крепкий запах пота и табачного дыма.

На собрании специального доклада не было, однако начальник сомонной администрации в кратком вступительном слове объяснил присутствующим, зачем их пригласили приехать.

Он сказал, что члены артели караванщиков неоднократно обращались с предложением создать на основе артели сельскохозяйственное объединение, где можно было бы трудиться коллективно, обобществив личный скот. Далее он сообщил, что сомонная администрация и партячейка обсудили это предложение и информировали вышестоящие органы, от которых теперь получен ответ, где выражается полное одобрение их инициативы.

Затем он подчеркнул, что партия и правительство придают исключительно важное значение кооперированию аратских хозяйств, которое должно в конечном итоге привести к ликвидации мелких и разрозненных единоличных хозяйств.

— Все мы хорошо знаем, как важно нам показать сейчас единоличникам преимущества коллективного труда. Для этого у нас имеются все возможности, — заключил он и посмотрел в зал.

Араты слушали его раскрыв рты, боясь пропустить хоть одно слово. Большинство из них были членами артели караванщиков, и поэтому дарга хорошо знал их всех: они, если сами решат, готовы на все, а если нет, то их никакими уговорами не перетянешь на свою сторону. Поэтому-то он и старался говорить как можно убедительнее. Оглядевшись, он снова начал:

— Товарищи! Наши сознательные араты целиком и полностью поддерживают политику партии. Об этом вы не раз заявляли. Но не все из вас, возможно, слышали о том, что я говорю сейчас. Беспокоиться вам нечего. Для того мы здесь и собрались, чтобы все обсудить сообща и прийти к единому мнению. Важно, чтобы все поняли, чтобы никаких неясностей ни у кого не осталось.

Тут встал секретарь партячейки Лха-насан.

— Это верно, нам действительно надо поговорить здесь обстоятельно, чтобы все поняли, о чем идет речь. Пусть каждый скажет, что думает, а то некоторые из нас привыкли оглядываться на соседей. На нашем собрании присутствует представитель из аймака, но стесняться и бояться, будто не то скажете, не надо. Еще раз повторяю: нужно говорить обо всем, что вы думаете. Мы здесь обсуждаем вопрос о создании сельскохозяйственного объединения, поэтому очень важно, чтобы высказался каждый…

В зале зашевелились.

Секретарь аймачного комитета партии улыбался, как бы соглашаясь с ними: «И то верно, что среди наших аратов мало охотников говорить. Ясное дело, боятся, как бы не то и не так сказать».

— Если кто хочет говорить, пожалуйста, говорите, — снова обратился к залу Лха-насан.

Араты стали оглядываться, как бы спрашивая друг у друга, кто же осмелится встать первым.

Наступила неловкая пауза.

Цокзол сидел в середине зала и, посматривая на соседа, беспрестанно теребил свои усы.

Перед началом собрания он встретил Данжура, который до этого в течение нескольких лет работал даргой артели караванщиков, тот, обращаясь к нему, сказал:

— Мы, члены артели караванщиков, внесли предложение о создании сельскохозяйственного объединения. Хочешь знать, кто это мы? В основном почти все старые члены артели. А ты ведь вступал в нее одним из первых, поэтому мы и решили, что ты будешь с нами… Надеюсь, возражать не будешь? Вообще-то надо было тебя заранее предупредить об этом, но ты ведь был в городе…

— А что мы там будем делать? — спросил Цокзол с растерянным видом.

— Да многое! Главное, что все там будет как надо, — ответил Данжур, похлопывая его по плечу. — Прежде всего всю работу будем делать коллективно. Будь то сенокос, рытье колодцев или строительство загонов для скота…

— Но ведь мы и в баге делали то же самое, — вставил Цокзол.

— Так-то, конечно, так! Но здесь все будет несколько иначе. К примеру, несколько человек или один айл отвечает только за один вид скота. Так что той неразберихи, какая сейчас есть, не будет. Не будет необходимости одному айлу одновременно гоняться за табуном, отарой и за верблюдами. Сам знаешь, как это тяжело. Если ты захочешь взять только крупный рогатый скот — пожалуйста, бери, никто возражать не будет. Зато ты будешь отвечать за него целиком, то есть за дойку и сдачу молока, за молодняк и так далее. И за все тебе будут начислять трудодни.

— Это все мне, конечно, понятно… Но тогда выходит, что скот свой надо будет сдать государству? Так? — уточнил Цокзол.

— Вернее, объединению, — поправил его Данжур, моргая глазами. — Конечно же, объединению… А члены объединения по совести распределят скот между собой и будут отвечать за него. Это же здорово!

— А себе-то часть скота можно будет оставить? — не унимался Цокзол.

— А как же?! Обязательно! А ты что думал?! — разгорячился Данжур. — Но много скота оставлять тоже, видимо, не стоит. Это может помешать работе объединения. Тяжело ведь будет совмещать всю работу…

«Да! Это дело надо, пожалуй, серьезно обмозговать. Я ведь только благодаря артели караванщиков и выбился в люди. Если не вступлю в объединение, то как смотреть людям в глаза? Да и что подумают там, в верхах?» — подумал Цокзол. Затем он невольно вспомнил о днях надома, о сельскохозяйственной выставке, разговорах, которые слышал там, в Буянт-Уха, и направился к красному уголку. Здесь он увидел Жамьяна с Бямбой, которые, стреножив лошадей, уже направлялись в здание.

— Благополучен ли был ваш путь? — поприветствовал он их и, спешившись, стал накидывать путы на ноги своего скакуна. А те, поджидая его, заговорили об объединении. Цокзол услышал, как Жамьян нарочито громко сказал:

— Зажарят наших овец на хушуры, вот и останемся без мясного бульона…

— В верхах, наверно, что-то другое имеют в виду, а местные власти… Нет! Сейчас я, пожалуй, воздержусь, — отвечал Бямба.

Пока Цокзол возился со своей лошадью, снова заговорил Бямба:

— Хотя нам-то, у кого десяток голов скота, ничего, думаю, не будет… — (У Жамьяна было более двухсот голов скота.) — Это тем, у кого пятьсот-шестьсот голов, конечно же, будет тяжело. У некоторых айлов в табунах по нескольку косяков лошадей, и какие скакуны прекрасные… Так что, если их прижмут, им деваться некуда, отдадут как миленькие, — донеслось до Цокзола, и он расстроился.

Громкая слава о прекрасных лошадях Цокзола шла далеко, о них с похвалой отзывались все. Бямба хорошо знал это и, конечно же, говорил сейчас с умыслом, чтобы задеть его.

Цокзол подошел к ним. Бямба сразу же обратился к нему:

— А ты что думаешь? Может, нам и чай теперь нечем будет забеливать…

— Кто знает… — как бы колеблясь, буркнул Цокзол.

— Поживем — увидим, — вставил Жамьян, пристально всматриваясь в его лицо.

Цокзол ничего не ответил.

До начала собрания араты, ожидая начальство, толпились на улице и делились своими новостями. Все были рады случаю повидаться со знакомыми и поговорить. Вскоре, однако, появилось руководство, и толпа последовала за ним.

— Ах, жаль! Не дали покурить! — пробубнил Цокзол и спрятал трубку за голенище.

…Первым выступил Данзан, широколицый и приземистый мужчина, который до этого много лет возглавлял баг.

— Поскольку дарги нас призывают, чтобы мы говорили обо всем, что думаем по этому поводу, я и хочу высказать свои соображения. Действительно, это самое объединение — дело, видно, стоящее, если там все будет так, как здесь уже говорилось… Создать-то его, конечно, можно, но сможем ли мы коллективно и слаженно там работать? Вот в чем вопрос-то!.. Все мы хорошо знаем, что́ из себя представляет артель караванщиков. По сравнению с объединением это, ясное дело, сущая чепуховина. Что мы там делали? Кто-то отдавал своих вьючных верблюдов для каравана, кто-то грузил вьюки, а потом из выручки получали свою долю за верблюдов или еще там за что… Здесь, сами видите, никаких недоразумений у нас и быть не могло. Я говорю, что здесь все было очень просто, но ведь объединение-то совсем другое дело… Скот, значит, будет обобществлен. А кто его будет пасти? И как быть с личным скотом? Его ведь не бросишь без присмотра… И еще. Допустим, что мы вступили в объединение. А как же в баге — тоже будем работать? Наша работа только с виду кажется легкой, а на самом деле на ней ох как, бывало, намаешься. В общем, таких вопросов уйма, и хотелось бы на них получить ответ. А так что же спорить? Правильно ведь я говорю? — обратился он к залу и сел.

Секретарь аймачного комитета партии во время его выступления часто кивал головой, видимо соглашаясь с ним, и что-то отмечал у себя в тетради.

Начало было положено, и следующий оратор встал без принуждения. Это был высокий и сухощавый арат с орлиным носом. Он глухо и невнятно заговорил:

— Действительно, о многом хотелось бы узнать поподробнее… Что же касается меня, то я ничего не могу сказать против объединения. Я уже стар стал, да и за скотом некому ходить. При прошлом учете у меня его было около восьмисот голов. В этом году, видать, столько же будет, а работников-то у нас всего двое — я да моя старушка. Я уже несколько раз обращался в сомонную администрацию, чтобы передать свой скот какому-нибудь айлу, которому под силу содержать столько скота. Да и сейчас готов все отдать объединению… Там человеку, наверное, голодать не придется. — И, уже сев, добавил: — Правда ведь? На мясной бульон будут давать, и хватит…

За ним поднялся еще один, среднего роста, с выступающими зубами, и буркнул:

— У меня есть вопрос.

Лха-насан, подбадривая его, кивнул головой:

— Спрашивай, спрашивай! Если что непонятно, каждый может спросить.

— В объединение добровольно вступать или как?

— Конечно, добровольно…

— Тогда другое дело. И если уж начистоту, то начальник нашего бага хотя и говорит, что добровольно, но это у него только на словах так. Он, к примеру, в прошлом году сказал, что нужно сдать в кооперацию три килограмма технического масла и что это дело добровольное, а потом стал требовать больше, да еще угрожал штрафом, если кто не сдаст. Пришлось отдавать последнее. Вот поэтому я и хочу повременить с вступлением в объединение… Сын у меня сейчас в армии. Без него я все равно ничего не смогу решить. Да и как я могу пойти на такое, если ровным счетом ничего не смыслю в этом деле? Вот когда сын вернется и скажет, что нужно все, включая и скот, отдать объединению, тогда я и отдам. Извините, если не то говорю.

— А когда должен вернуться твой сын? — спросил его секретарь парткома.

— Через два года, — ответил тот. Это вызвало взрыв смеха в зале.

Сомонный дарга, едва успокоив зал, переспросил:

— Значит, решил ждать возвращения сына?

— Получается, что так, мой дарга! — ответил старик.

Дарга улыбнулся и разрешил ему сесть. Ответ старика приободрил Бямбу, который, ойкнув, поднялся, держась за спинку скамейки.

— Ой! Беда у меня с ногами-то, и не встанешь… Да мне и сказать особенно нечего. Я полностью согласен с предыдущим оратором, — заявил он и, поглаживая волосы, снова уселся.

Тут встал секретарь партийной ячейки Лха-насан и объявил:

— Сейчас будет говорить первый секретарь аймачного комитета партии. — В зале раздались аплодисменты.

Сначала он напомнил собравшимся о тех мерах, которые приняла партия для подъема жизненного уровня скотоводов. Затем он особо подчеркнул важность движения за кооперирование единоличных хозяйств для развития страны по социалистическому пути.

Он, видимо, не был халхасцем[49], так как говорил с акцентом — то ли с бурятским, то ли еще с каким. В начале слова вместо «х» выговаривал «к». Начал он свое выступление тихо, но постепенно голос его окреп:

— Товарищи! Мы не для того собрались здесь, чтобы распустить нашу артель. Наоборот, мы должны преобразовать ее в объединение и поставить крепко на ноги. Об этом-то и надо нам сейчас поговорить. Некоторые из вас, видимо, хорошо не понимают значение объединения. Но я, товарищи, со всей ответственностью хочу вам заявить, что объединение дело прибыльное и полезное для всех. До каких же пор мы будем поодиночке мотаться по нашим долинам и падям?! До каких пор будем думать только о себе?! Недаром ведь в народе говорят, что дружные сороки изюбря укрощают! Хорошо, что вы собрались, чтобы обсудить вопрос о создании народного объединения. Здесь было высказано много дельного и поучительного. Это хорошо, очень хорошо! Движение это развернулось по всей стране. То, что скотоводы создают объединения и приобщаются к коллективному труду, есть настоящая революция для единоличников. Возглавив это движение, вы стали настоящими бойцами этой новой революции. Партия неоднократно указывала на необходимость создания объединений, необходимость коллективного труда. Она и впредь будет обращать пристальное внимание на это. Объединение должно стать прибыльным производством. Так, и только так, оно будет развиваться. Возьмем, к примеру, объединение «Труд». Скотоводы там уже живут оседло и создали бригады. За каждый трудодень они получают уже по одному тугрику и двадцать мингу. Да и жизнь аратов заметно улучшилась. Среди вас есть и члены партии. Они-то и должны возглавить это движение, перед которым сейчас стоит много трудностей. Нельзя думать, что с созданием объединения они исчезнут. Нет! С ними еще долгое время придется бороться. Сомнения и противоречия будут одолевать и каждого отдельно взятого человека. Но мы все трудности должны преодолеть — и преодолеем. Вот здесь-то и должны сказать свое веское слово именно коммунисты. Среди вас есть те, кто создавал артель караванщиков. И проявили они себя там с самой лучшей стороны, завоевав заслуженный авторитет. Они и сейчас идут в первых рядах движения за кооперирование аратских хозяйств. В частности… — Он сделал паузу и заглянул к себе в тетрадь. Собравшиеся тут же задвигались и устремили на него свои взгляды. В их глазах застыло любопытство: «О ком же он скажет?» Секретарь кашлянул и продолжил:

— В частности, Намжил, Данжур, Цокзол, Жамадорж… — И, оторвавшись от тетради, посмотрел в зал.

Дремавший в это время Намжил, услышав свое имя, подумал, что его вызывают, и, вскочив на ноги, громко представился:

— Я!

Раздался взрыв смеха. Намжил, ничего не понимая, стал оглядываться по сторонам. Секретарь тоже заулыбался, но в это время кто-то дернул Намжила за подол и сказал: «Садись». Намжил все-таки еще спросил с удивлением:

— А меня разве не вызывали?

В зале снова засмеялись, но начальник сомонной администрации постучал карандашом по столу и успокоил зал.

— Люди у вас прекрасные, — продолжал секретарь аймачного комитета. — С такими можно и горы свернуть. Я глубоко верю в успех вашего дела и надеюсь, что вы превратите свое объединение в передовое хозяйство нашего аймака. Надо дело поставить так, чтобы у единоличников не осталось никаких сомнений относительно пользы и выгоды коллективного труда. — На этом он закончил свою речь.

После выступления секретаря аймачного комитета произошла некоторая заминка. Никто не знал, нужно ли аплодировать ему или нет. Сначала все смотрели друг на друга, потом на Лха-насана, но в это время наконец раздались чьи-то хлопки, и их сразу же подхватил весь зал.

Цокзол был страшно удивлен. Он собирался выступить и поддержать того старика, что первым отказался, а тут вдруг начальство его похвалило и совсем сбило с толку. Теперь уже ему некуда было деваться. «Некрасиво получится. И потом, взяв столько моего скота, не оставят же они меня на бобах. Надо вступать!» — решил он.

Затем выступил один коммунист и от имени всех заверил, что коммунисты, несомненно, возглавят движение.

Желающих выступить больше не нашлось, и прения прекратились. Встал Лха-насан.

— Первый секретарь аймачного комитета партии выступил сейчас перед вами с конкретной речью. Да и многие из вас за то, чтобы создать объединение. А кто против, тех прошу поднять руки! Мы не настаиваем, чтобы именно сейчас все изъявили желание вступить в объединение. Нет! Кто сейчас не решается, может вступить и потом. Есть среди вас такие?

Но никто не поднял рук.

— Тогда поднимите руки те, кто за то, чтобы нашу артель преобразовать в объединение.

Руки подняли Данжур, Надоедливый Намжил, Цокзол… Человек десять остались сидеть не шелохнувшись, опустив головы. Тогда Лха-насан напомнил:

— Мы голосуем за создание объединения!

После некоторой заминки нехотя поднял руку Жамьян.

— Все понятно. Можно опустить руки. Все, кто сейчас не голосовал, могут идти, но вы хорошенько подумайте дома, посоветуйтесь с родными. Вполне допускаю, что многие из вас не успели еще посоветоваться, — попытался как-то смягчить создавшуюся ситуацию Лха-насан.

Встали Бямба Заячья Губа, старик-середняк, одна женщина — всего восемь человек — и направились к выходу. Все с любопытством смотрели им вслед.

В зале осталось двадцать четыре человека, которые проголосовали за создание объединения и утвердили проект примерного устава. С советами и пожеланиями выступил перед ними первый секретарь аймачного комитета.

Собрание избрало даргой объединения Данжура, завхозом, учитывая его прыть в таких делах, — Надоедливого Намжила и председателем контрольно-ревизионной комиссии — Данзана. Затем выступил Данжур:

— Я очень рад, что вы оказали мне столь высокое доверие. Ясно, что один Данжур не может создать объединение, и поэтому я глубоко верю в наш коллективизм. Я очень хочу надеяться, что вы все будете оказывать мне необходимую помощь.

Так в безбрежной степи зажегся очаг новой жизни.

Араты решили назвать свое объединение «Дэлгэрхангай-Ула».

Глава четвертая

Через несколько дней члены объединения «Дэлгэрхангай-Ула» отправились на сенокос (по местному — «собирать сено», так как понятия «косить» у них не было). Они впервые собрались все вместе, и им предстояло доказать единоличникам силу и мощь коллективного труда.

Араты разделились на две бригады. Одна отправилась в местность Зог-Шагшурга заготавливать чий, другая — в Баян, нарезать полынь.

…У дарги Данжура вид был чересчур официальный. Он носил за собой старую кожаную сумку, до отказа набитую разными бумагами и документами, касающимися объединения. Здесь были списки членов объединения, его внутренний устав, списки поголовья скота — в целом и отдельно по видам, чистые листы бумаги, карандаши. Все это, конечно, совсем не обязательно было брать с собой на сенокос, но Данжур и до создания объединения никогда не расставался со своей сумкой, а теперь и подавно чувствовал себя без нее словно без рук.

До объединения он находился на разных должностях, больших и малых. За это время с ним случалось всякое: то он низко падал, то вдруг взлетал вверх и лишь последние несколько лет не занимал должностей и пас скот.

Вообще же он страстно любил руководить и охотно соглашался с любым назначением. И к своим обязанностям относился всегда со всей ответственностью, отдавая себя работе днем и ночью, так что частенько забывал даже о еде.

Правда, сказать, что у него все получалось гладко, было бы неверно, но, как говорится, не ошибается только тот, кто ничего не делает. Данжур всегда старался найти к людям соответствующий подход: с лентяями был официален и строг, с теми, кто недопонимал поставленных задач, — вежлив, обходителен, старался все им разъяснить, и не голословно, а ссылаясь на соответствующие бумаги и документы, которые всегда носил при себе. Были, конечно, и такие люди, которых приходилось уговаривать и упрашивать. Вот и получил он от односельчан прозвище «канцелярская крыса». И не только это! О нем в те времена можно было услышать много смешных и веселых историй.

Один курьезный случай произошел с ним, когда он работал начальником сомонной кооперации. Именно в это время пришло предписание оформлять все официальные документы новой письменностью, и ему ничего не оставалось, как бросить старое письмо и взяться за новое. К его чести надо сказать, что он старался вовсю, просиживая ночи напролет над новым письмом. И все же долгое время не решался сам оформлять официальные бумаги по-новому и пользовался чужими услугами. При этом он прибегал к маленькой хитрости.

К взрослым обращаться ему было неловко, поэтому его основными помощниками стали школьники. Вызывая кого-нибудь из мальчишек к себе, он, к примеру, просил написать его: «Выдать 10 кг муки», а затем неизменно добавлял: «Теперь распишись внизу поразмашистей моим именем». После он переписывал все это своей рукой и пускал в ход. В то время без подписи дарги нельзя было и шага шагнуть. Вначале все шло без сучка и задоринки, но однажды все же он попал впросак. До сих пор он вспоминает тот случай с дрожью в сердце.

Как-то Жамьян, отправляясь с верблюжьим караваном, попросил у кооперации несколько килограммов муки для личных нужд. Данжур, внимательно ознакомившись с его заявлением, сказал ему:

— Ты прекрасно знаешь, что с мукой сейчас туго, но поскольку ты отправляешься с караваном, то я тебе выделю. — И наложил резолюцию на его заявлении.

Не прошло и нескольких минут, как дверь его конторы с шумом распахнулась, и на пороге показался Жамьян. Данжур тотчас вскинулся:

— Ты что же врываешься без разрешения?! Ты что, не знаешь или забыл, что здесь официальное учреждение?! Выйди сейчас же! Выйди и попроси разрешения войти!

Но тут Жамьян и сам с пеной у рта набросился на него:

— А тебе, думаешь, можно издеваться над бедным аратом?! На что мне твои три метра веревки? Может, ты хочешь, чтобы я повесился?!

— Объясни толком! Что, в конце концов, произошло? Чего разорался?

— Я просил у тебя муки, а ты выписал мне веревки. Зачем они мне?!

Стали разбираться, и действительно оказалось, что Данжур вместо муки выписал веревки, а к тому же, расписываясь, вместо «ж» написал «ш», и получилось у него «Доншур»[50].

Острословы не заставили себя ждать. Они тут же окрестили своего даргу Доншуром, и эта кличка на долгое время прилипла к нему. В первое время стоило ему показаться где-нибудь, как его встречали хохотом.

Однако Данжур не падал духом. В течение целого года штудировал он новое письмо по солидному учебнику, регулярно посещал молодежные вечера и даже с большим успехом выступал на них с чтением популярного стихотворения Дамдинсурэна «Моя седая мать».

Он никакого внимания не обращал на тех многочисленных шутников, которые зло посмеивались над ним, говоря, что старый мерин решил выучиться иноходи.

Данжур любил работу. Он и часа не мог усидеть без дела, но больше всего ему была по душе именно руководящая работа. Об этом знали многие односельчане, если вообще не все.

В худоне он и впрямь был незаменимым человеком. Глава бага, хорошо зная его увлеченность, бросал его в самые горячие точки. Нужно было, к примеру, поторопиться с рытьем колодцев или строительством загонов или сырье вовремя сдать — лучше Данжура никто не мог это сделать.

Если же ему чего-то не доверяли, дело доходило до кровной обиды. Порученное дело он обязательно доводил до конца. Случалось, что он сам добровольно участвовал в некоторых кампаниях и выступал там в главных ролях. Как-то проводили хозяйственный учет, а его почему-то не привлекли, но он пролез в комиссию и проявил такую активность, будто сам же ее и возглавлял.

Данжур был безмерно рад, что его избрали руководителем объединения, и поэтому готов был всего себя отдать общему делу, хотя порой и сомневался в своих силах и способностях. «Стать бы снова молодым, получить образование…» — частенько думал он.

С началом сенокоса Данжур неотлучно находился при своих двух бригадах. Рабочей силы прибыло маловато — всего пять-шесть мужчин; остальные прислали детей и стариков.

Айл Цокзола представляла Улдзийма. Работа шла туго. В бригаде, которая работала в Баяне, Данжур пробыл два дня, и дело заметно продвинулось. До его прихода там работали только по утрам и вечерам — за день араты метали не более двух-трех копешек, а потом расходились. Данжур установил строгий распорядок дня и положил конец безделью и расхлябанности.

Заметив, что араты обедают поочередно, по два-три человека, он снял с сенокоса одну старушку, уговорив ее быть поваром. Улдзийму он назначил бригадиром и дал ей множество наставлений: строго соблюдать распорядок дня, вечером регулярно проводить учет убранного сена и обязательно складывать его в копны. В свободное от работы время устраивать читки газет и все такое.

Затем он поехал в другую бригаду. Угодья здесь оказались богатыми, и потому араты уже успели сделать немало, но и тут не все было благополучно. Дело в том, что раньше эти угодья принадлежали седьмому багу, и теперь тамошние араты заявляли на них свои права.

Данжур прибыл как раз в тот момент, когда между членами его объединения и представителями седьмого бага, явившимися туда тоже на сенокос, чуть ли не начиналась потасовка.

Руководитель бага требовал, чтобы дэлгэрхангайцы немедленно убирались домой. Данжур, разгневавшись, вмешался в спор:

— Да что вы себе позволяете?! Вместо того чтобы поддержать новое объединение, вздумали еще гнать наших аратов?

Араты из бага в один голос зашумели:

— Объединению, значит, свой скот кормить надо, а нам нет? Нашему скоту уже можно с голоду подыхать?!

По-видимому, их дарга рассуждал так же и полностью поддерживал своих аратов.

Данжуру нечем было крыть, и он, чтобы как-то уладить конфликт, смягчился и сказал:

— Ну что вы! Мы вовсе так не думаем. Все мы находимся в одинаковом положении. В конечном итоге скот нашего объединения и ваш скот являются государственной собственностью. Так что беречь его и заботиться о нем мы должны в одинаковой мере. Поэтому-то мы и вышли на сенокос, и незачем здесь делить на свое и чужое… Думаю, что мы не помешаем друг другу, наоборот, нам надо работать сообща.

— У нас свой план заготовки сена. Где же нам теперь столько накосить? Нет! Так дело не пойдет! В нашем баге живут и несколько членов вашего объединения. Они приехали сюда вместе с нами. План-то нам надо выполнять! Кто же за них будет работать? Выходит, что вы сами для них и будете заготавливать сено, — сказал дарга Дагвахорло.

Данжур снова вышел из себя:

— А что тут такого?! Они будут заготавливать для объединения, а вы для себя! Какое вам до них дело?

— Нет! Не совсем так. Живут они у нас и подчиняются нам, а это главное. И пока я дарга, я заставлю их работать на наш баг!

Слушая спор своих руководителей, некоторая часть аратов заколебалась. Одни считали так: раз мы относимся к багу, туда и нужно отдать заготовленное сено, зачем нам работать на двух хозяев. Другие же, наоборот, склонялись к тому, чтобы отдать его объединению, полностью отмежевавшись от бага.

Больше всех шумели члены бага, словно дэлгэрхангайцы собирались сейчас же забрать себе все угодья и увезти сено. Некоторые из них, подходя к дэлгэрхангайцам, прямо говорили:

— Жили ведь мы все в ладу и согласии в одном баге, чего теперь вам вдруг вздумалось отделяться от нас? Самостоятельности захотелось, да? Отщепенцы несчастные!

Данжур места себе не находил, слушая их, как ему казалось, глупую болтовню. А впрочем, такая ли уж болтовня на самом деле?.. Может, это чьи-то происки?..

Он тут же собрал всю свою бригаду, распорядился разобрать палатки и грузить заготовленное сено. Сам же сказал Дагвахорло:

— Теперь понятно, что вы за народ! Мы еще посмотрим, кто вам позволит притеснять объединение! Посмотрим!

— Вот и хорошо! Обижаться нам нечего, остается только радоваться. Поскорее бы вы убирались отсюда! — ответил тот.

— Дагвахорло! Ты находишься на ответственном государственном посту и мелешь такую чепуху. Подумал бы сам, какие идеи ты тут высказываешь! — зло бросил Данжур. Тот промолчал и ничего не ответил.

Дэлгэрхангайцам ничего не оставалось, как отправиться в Баян на соединение с другой бригадой.

Данжур на протяжении всего пути ни с кем не обмолвился ни единым словом. Он понимал, что был посрамлен единоличниками, сметен, словно перекати-поле. Тем не менее он твердо верил в завтрашний день и в свою победу. «Будущее за нами, и никто нас не столкнет с избранного пути», — подумал он, и настроение у него сразу поднялось. Он стал разговорчив и не заметил, как приехали в Баян.

У палаток никого не оказалось. Все разбрелись, собирая сено. Лишь одна старушка копошилась у костра, готовя обед бригаде. Данжур, как только остановились, скомандовал всем сразу же отправляться на сенокос. Он и сам взял серп и подошел к Улдзийме. И тут его ожидала еще одна неприятность. Оказалось, что несколько человек после малого полдника бросили работу и отправились к старику Галсандоною на гулянку.

Айл Галсандоноя недавно перекочевал из Богинодоя в Замын-Гашун, и хозяин решил устроить по этому случаю праздник, пригласив на него соседние айлы. Был у него и другой повод для гулянья — завершение валяния войлока.

— Тьфу! — плюнул Данжур, окончательно выходя из себя. — Ну что это за старик! Каждый год закатывает такие гулянки, что весь народ сбегается к нему, а его айл и не подумал выходить на сенокос! — И тотчас отправился прямо к нему.

На закате солнца он вернулся, ведя за собой беглецов. Всем бросилось в глаза, что и сам дарга был слегка навеселе.

Выяснилось, что Данжур, явившись к старику, попытался разогнать компанию, но из этого ничего не вышло, хотя он и урезонивал прогульщиков начальническим тоном. На его отказ от угощения не обратили внимания и чуть не силой заставили его принять архи и кумыс.

Обо всем этом рассказали остальным свидетели происшедшего, прежде чем снова взяться за работу, чтобы искупить свою вину и наверстать упущенное.

Некоторые поддержали своего даргу, другие, у кого рыльце было в пушку, стояли на том, что Данжуру не следовало бы особенно распинаться в такой обстановке: праздник есть праздник и ничто не должно омрачать его.

За несколько дней члены объединения заготовили столько сена, сколько не заготавливали в сомоне, наверное, за последние двадцать лет. Все сено было сложено в три огромных стога. Глядя на них, кто с завистью, а кто с удивлением говорил:

— Как же им удалось собрать столько? Уму непостижимо!

Бригада, разумеется, была довольна, а дарга Данжур, нахваливая своих работников, обращался к ним не иначе как: «Сынок!.. Сестричка!.. Браток!..» — и все приговаривал:

— Вот где мы показали преимущества коллективного труда!

Однажды приехал к ним секретарь партийной ячейки сомона Лха-насан и вручил красное знамя победителей соревнования. Побывал в гостях и корреспондент аймачной газеты, написавший о них заметку. Прочитав ее, все воодушевились и трудились на сенокосе до тех пор, пока всю траву в окрестностях не подобрали.

Глава пятая

Отцвели и завяли белые зонтики многокорешкового лука. Зеленый ковер степи пожелтел и теперь золотисто поблескивал. Изредка моросил косой дождь, напоминая о наступающей осени.

Приближался учет скота, и араты начали собирать свои стада поближе к айлам. Время поджимало. Некоторые спешно отправились на поиски отбившихся животных, другие торопились взыскать свой скот у должников: чего доброго, потом не докажешь, кто хозяин. Те, кто уходил на дальние стойбища, уже пригнали скот домой.

…В день, когда закончился сенокос, Улдзийма вместе с двумя девушками, с которыми успела подружиться на работе, весело, с песнями доехала до Замын-Гашуна и, расставшись с ними на перекрестке, отправилась домой.

Солнце клонилось к закату… Улдзийма спешила вернуться домой до вечерней дойки. Подстегивая коня, она, преодолев немалое расстояние, приехала домой вовремя. Табун уже был в загоне, а овцы паслись рядом с юртой.

Приблизившись к юрте, она почувствовала резкий запах свежего помета, доносившийся со стороны загона; приятно потянуло дымком горевшего аргала, но ей почему-то стало грустно, будто она не домой приехала, а в безлюдную степь. И дни, проведенные на сенокосе, показались самыми прекрасными в ее жизни.

Навстречу выбежала ее пятнистая, словно леопард, собака и начала ластиться. Она погладила пса по голове, и тот, визжа от радости, встал на задние лапы и принялся обнюхивать ей лицо. Улдзийме это не понравилось, и она, отогнав собаку, вошла в юрту. Мать стояла, держа в руках скамеечку для дойки кобылиц — собиралась уже идти в загон.

— Ой! Доченька моя вернулась… Устала, наверно? — запричитала она и поцеловала ее в щеку, пахнущую терпким запахом полевой полыни. — Что так скоро? Неужто успели уже все сено собрать? — засыпала она ее вопросами.

Улдзийма улыбнулась в ответ:

— Неужто и впрямь скоро? — И затем добавила: — Все сено убрали, вот и приехала.

Цэвэлжид отставила скамеечку в сторону и, подбросив в печку аргал, ласково обратилась к дочери:

— Пей пока кумыс, доченька, а я сию минуту сварю чай… И много вы собрали сена?

— Много! Очень много!.. А что, мама, мы собираемся откочевывать отсюда?

— Да, доченька. Видно, послезавтра и откочуем.

— И куда же отправимся?

— В Хангийн-Хундуй. Отец говорит, в другой баг переходить… Здесь-то у нас все родное… Ведь всю жизнь провели мы в этих местах, с каждым бугорком, с каждым камешком сроднились… А там? Все чужое и незнакомое… Тяжело, наверное, будет. Отец сказал, что еще до учета скота все члены артели караванщиков будут объединяться в один баг. И свой скот, видать, тоже в этот баг сдадут. Прямо не знаю, что и делать… Мне бы не хотелось срываться с насиженного места, — проговорила Цэвэлжид и с надеждой посмотрела на дочь.

— Да это же очень хорошо! — обрадовалась Улдзийма. Она давно мечтала перекочевать.

Цэвэлжид, пока дочь была на сенокосе, неоднократно пыталась переубедить мужа, но тот твердо стоял на своем. Дошло даже до того, что он отругал жену и приказал ей больше не вмешиваться не в свое дело. Она очень обиделась на него и надеялась, что дочь станет на ее сторону, поэтому и ждала с нетерпением ее возвращения. Но радость ее оказалась преждевременной.

Цокзол всегда кочевал в гордом одиночестве, держась особняком от других айлов. Из года в год он выбирал для своего стойбища самые глухие места, подальше от людских глаз. Из-за этого приходилось всю работу делать самим, а скота у них было много. Но даже не поэтому Улдзийме хотелось перебраться поближе к айлам — просто она давно соскучилась по людям, по живому разговору и веселью.

Радостное возбуждение дочери не пришлось по душе Цэвэлжид, но, понимая, что ей уже не уговорить ни мужа, ни дочь, она как-то сникла и вся ушла в себя.

Утром мать с дочерью встали чуть свет и за целый день не присели даже передохнуть. Дел по хозяйству, пусть и незаметных, накопилось множество, а тут еще надо было тщательно подготовиться к перекочевке: наполнить кумысом бурдюки, вскипятить полный котел молока и сделать творог, спрессовать сыр, собрать и уложить вещи.

Солнце еще только начинало клониться к западу, когда Улдзийма погнала кобылиц на водопой. Цокзол отправился за верблюдами.

Лошади, растянувшись цепочкой и фыркая, послушно направились к озеру Увтийн-Нур. Улдзийма, насвистывая, словно степная птичка каменка, ехала за табуном на высоком гнедом скакуне.

На душе было светло, сердце взволнованно билось, точно впереди ожидала ее какая-то радость. Неужели любовь? Но кто тогда он? Тревожное, неведомое, но, видно, долгожданное чувство охватило все ее существо, и она вся трепетала от счастья, будто вот-вот должна была встретить своего избранника.

В последнее время в жизни Улдзиймы произошла какая-то необъяснимая перемена, и она пыталась разобраться в ней. Еще вчера для своих односельчан она была лишь девочкой, а теперь отношение к ней резко изменилось: на нее стали смотреть как на невесту и гадать — какой же айл готовится к свадьбе? И говорили об этом уже в открытую. Не слышать об этом девушка не могла и поначалу немного сердилась, но злость ее оказалась напрасной, поскольку она сама вскоре поняла, что никто над ней не насмехается, наоборот — стали больше уважать и смотреть на нее с каким-то благоговением. Но как-то незаметно исчезла и детская непосредственность в ее отношениях с людьми — словно ее отделила от них невидимая пропасть.

«Неужели я и впрямь стала таким уважаемым человеком, что всем непременно надо отвешивать мне поклоны?» — задумывалась иногда Улдзийма.

Оснований для таких сомнений у нее было предостаточно, хотя бы одно то, что к ее сверстницам по-прежнему обращались запросто, без того почитания и восторга, которые она стала замечать по отношению к себе.

Беда Улдзиймы заключалась в том, что она никак не могла осознать простую вещь: она расцвела и превратилась в прекрасный цветок, мимо которого без восторга невозможно было пройти.

Как к яркому цветку летят бабочки, чтобы насладиться его нектаром, так и Базаржав стремился к Улдзийме.

После праздника урса из уст в уста, от айла к айлу стали передавать: «Дочь Цокзола, говорят, выходит замуж за Базаржава… Улдзийма, сказывают, не будет дальше учиться и выходит замуж… Базаржав как будто уже живет у Цокзола и готовится к свадьбе…»

Улдзийма, когда впервые услышала об этом, от стыда несколько дней не могла смотреть людям в глаза.

…Табун уже достиг озера, лошади вошли в воду. Вспугнутые утки с шумом перелетели на другой берег, а пара турпанов высоко взмыла вверх и с криком «гааг-гааг» покинула озеро.

Улдзийма разнуздала своего скакуна и тоже подвела его к воде, чтобы напоить. Солнце уже опустилось на гребень хребта, его лучи скользнули по ослепительно сверкнувшей глади озера, коснувшись верхушек и стеблей камыша, густо росших у берега.

Табун, фыркая, растянулся цепочкой, как стадо коров, и медленно направился на восток. Улдзийма, любуясь представшей перед ней картиной, все еще стояла на берегу.

Ее конь наконец-то поднял голову и отряхнулся, словно хотел сбросить усталость. Улдзийма окликнула лошадей, но они не остановились. Не дав потуже подтянуть подпруги, скакун ее потянулся за табуном. Улдзийма снова крикнула и, на ходу вскочив в седло, поскакала вдоль берега. И вдруг она заметила, как какой-то всадник бросился наперерез к ее лошадям и, размахивая кнутом, стал гнать их обратно.

«Кто бы это мог быть?» — подумала она, отпуская поводья. Скакун резво взял с места и в один миг примчал ее к табуну.

— Ну и отчаянная же ты! Земля ведь твердая, — улыбаясь, встретил ее Базаржав.

Улдзийма стыдливо улыбнулась в ответ, поправила полы дэли, раскрывшиеся во время скачки, и посмотрела на Базаржава, но взглянуть ему прямо в лицо все-таки не решилась. Опустив взгляд, она молчала — ею овладел не то страх, не то радость.

Базаржав тоже не находил, что сказать, и ерзал в седле. Затем буркнул:

— Ваши… Это… — Он кашлянул и наконец нашелся: — Отец твой дома?

— Дома. За верблюдами отправился! Мы собрались откочевывать, — ответила Улдзийма.

— Да? И куда же?

— В Хангийн-Хундуй, наверно…

— Все, похоже, туда собрались… Два-три айла я там уже заметил, — сообщил Базаржав.

Сердце у него в груди трепетало. Ему хотелось так много сказать, но он ничего не мог поделать с собой — язык как отнялся. И он молчал, хотя во всей округе трудно было сыскать более словоохотливого человека, чем он.

Они молча следовали за табуном и вскоре достигли южного склона Номгона. Ехали рядом, то коленом, то стременем задевая друг друга. Можно было, конечно, и разъехаться, но они, словно привязанные, держались рядышком. Улдзийма так и не взглянула Базаржаву в лицо, хотя успела заметить его новые кожаные сапоги, загрязнившийся коричневый дэли. Грива его вороного скакуна была аккуратно подстрижена, каждое его движение говорило о том, что хозяин успел уже хорошо его объездить.

Улдзийме казалось, что Базаржав смотрит на нее, и поэтому она, боясь встретиться с ним взглядом, не решалась поднять глаза. Солнце уже село. Пора было оставить табун и возвращаться домой, но они все продолжали гнать его вперед. Лошади уже прошли весь склон и повернули направо. И тут Улдзийма, словно опомнившись, остановила коня.

— Ну хватит… И так слишком далеко угнали… Мне пора уже возвращаться.

Базаржав, придержав коня, вздохнул, потом посмотрел на закат и произнес:

— Можно мне немного проводить тебя?

— Зачем? — испуганно спросила Улдзийма.

— Да просто так! Проедем немного вместе… Хорошо с тобой…

— А что тут хорошего?

— С тобой, говорю, быть хорошо!

— Не обманывай.

— Истинную правду говорю!

Они оставили табун и повернули на восток. Скакун Улдзиймы сначала никак не хотел расставаться с табуном, но затем все же нехотя поплелся за лошадью Базаржава. Сначала они ехали шагом, потом рысью и, наконец перейдя на галоп, не заметили, как оказались у айла Улдзиймы.

— Пора и мне домой… — с грустью вымолвил Базаржав.

Улдзийме было неловко, что она припозднилась, и, решив, что так будет легче оправдаться перед родителями, она пригласила его:

— Между прочим, наша юрта для гостей всегда открыта.

— Конечно! Я сам давно знаю о вашем гостеприимстве, но дело вовсе не в этом: побаиваюсь я твоего отца… Так что мне пора, — снова с грустью проговорил Базаржав и, повернув коня, тут же ускакал.

Улдзийма некоторое время смотрела ему вслед, потом тяжело вздохнула. Базаржав летел в сторону заката, над степью еле слышно разнеслась его печальная песня. Улдзийму тоже охватила грусть, и сердце ее сжалось.

Любовь! Без сомнения, она! Всем своим существом девушка почувствовала невыносимое одиночество, ей захотелось улететь за Базаржавом. Нехотя повернула она коня и подъехала к своей юрте.

Утром айл Цокзола собрался в путь. Небо, еще ночью чистое и усыпанное звездами, обмануло: начал накрапывать мелкий дождь. Но Цокзол сборов не отменил.

Цэвэлжид, собирая вещи, без конца причитала:

— Надо же такому дню случиться! Вчера ведь было ясно. Что за напасть такая?.. И почему обязательно в такой день надо кочевать?

Ее упреки, разумеется, относились вовсе не к небу, они прямо предназначались Цокзолу. Ей бы хотелось, воспользовавшись непогодой, остаться в родных местах и никуда не откочевывать.

Цокзол все прекрасно понимал и поэтому ни слова не обронил, пока не кончили укладывать вещи.

Улдзийма отмалчивалась, не желая становиться ни на чью сторону. У нее сейчас одно было на уме — поскорее отправиться в путь, поближе к своим сверстницам, и она проворно помогала родителям.

Когда все было готово, Цокзол подсел к еще дымящемуся очагу, закурил, выпил чаю и, глядя на небо, проговорил:

— Думаю, скоро прояснится… Цэвэлжид! А ты не хочешь чаю? И ты тоже, Улдзийма… — Он повернулся к дочери и подал ей чашку.

Цэвэлжид в это время подбирала сор: нельзя, откочевывая, оставлять после себя на старом месте грязь и мусор.

— Улдзийма! Ты попей, а я, пожалуй, не буду… Не вздумай только выливать остатки, принесешь сюда!

Испокон веков считалось плохим предзнаменованием разливать, пусть и нечаянно, кумыс, молоко, чай и любую другую жидкость на старом стойбище в день перекочевки, а на новом месте, наоборот, все позволялось — это считали добрым знаком.

Улдзийма с удовольствием выпила чай, а остатки отнесла матери, которая к этому времени успела закончить уборку. Та взяла чайник и принялась засовывать его в угол сундука, уже навьюченного на верблюда, но задела вьюк другого верблюда, с бурдюком, — немного кумыса пролилось на землю.

Цэвэлжид, испуганно вскрикнув, тут же наклонилась, коснулась пальцами мокрой земли, обмазала себе лоб и стала причитать:

— Боже! Не к добру это… Кто знает, как теперь доедем…

Цокзол тоже расстроился — в душе он и сам был человеком суеверным.

Боясь, что встревоженные верблюды начнут толкать друг друга, Цэвэлжид быстро подошла к головному и повела его, а за ним тронулись и остальные. Цокзол тоже оседлал своего скакуна. Улдзийма, пристроившись за вьючными верблюдами, в хвосте каравана, погнала овец.

По-прежнему накрапывал дождь.

Так айл Цокзола оставил свое родное кочевье и отправился в Хангийн-Хундуй, где ждала их новая, неведомая жизнь. И сколько таких кочевий было оставлено на необъятных просторах Монголии, жители которых отправлялись строить новую жизнь!

Ах, родные кочевья! Заросли вы теперь травой, и навсегда стерлись с лица земли ваши следы.

Глава шестая

Словно стая перелетных птиц, слетелась в долину Хангийн-Холой большая группа юрт, и она от обилия скота запестрела узорчатым ковром.

Члены объединения «Дэлгэрхангай-Ула» были довольны, и не только тем, что выбрали хорошее место для стойбища. Ведь им впервые удалось собраться вместе, одной семьей.

Они были твердо убеждены, что так будет веселее и дружнее работать. Но, пожалуй, больше всех был доволен дарга Данжур. Тому были свои причины. Во-первых, он считал, что так постепенно можно будет приучить людей к коллективному труду, а заодно и выбрать подходящее место, чтобы окончательно осесть и объявить Хангийн-Холой землей объединения. С другой стороны, его не менее радовало и то, что все айлы охотно согласились на совместную кочевку.

Семья Цокзола тоже решила перекочевать в тот же день в Хангийн-Холой, но обосноваться в местности Аман-Ус, откуда хорошо просматривались бы юрты, расположившиеся в долине.

День выдался дождливый, и Цокзол спешил. После полудня дождь усилился. Цокзол с женой и дочерью, едва успев разгрузить все свое имущество, тотчас же взялся собирать юрту. Не оставаться же им под проливным дождем без крыши над головой, да к тому же еще со скарбом.

Помогая мужу собирать юрту, Цэвэлжид, не скрывая своего недовольства, успела ехидно заметить:

— Говоришь, объединение, объединение, а куда же оно делось? Люди, можно сказать, в такую беду попали, а эти все в свои норы попрятались. Вот тебе — все за одного, один за всех! Признался бы уж, что обманывал меня…

— Что ты мелешь! Давай связывай стены! С юртой надо как можно быстрее управиться, а ты тут разводишь всякую болтовню! — зло крикнул Цокзол. От волнения у него и так ничего не клеилось, а тут еще жена подбавила масла в огонь.

Улдзийма молча таскала под наспех сколоченный навес вещи. Услышав перебранку родителей, она заступилась за отца:

— Вот всегда ты, мама, так, без упреков не можешь обойтись! Откуда же им знать, что мы здесь маемся? Если бы знали, наверняка бы пришли на помощь.

Улдзийма определенно была на стороне отца, хотя и не успела во всем как следует разобраться. Правда, она много читала в газетах о разных объединениях, но до конца понять, что же это такое, так и не смогла. И тем не менее она поддерживала отца и радовалась его решению.

Но Цэвэлжид не хотела сдаваться:

— Надо же! Какими революционерами все стали! Видать, я одна осталась темной недоучкой.

Однако никто ей и не перечил.

Дождь усиливался, и Улдзийме очень хотелось, чтобы кто-нибудь их заметил и помог. Она частенько посматривала в долину, но оттуда никто не ехал. И все-таки именно она первой разглядела всадника, появившегося из-за холмика с восточной стороны, и стала следить за ним, боясь, что он не заметит их и проскочит мимо.

Она уже собралась крикнуть, но в этот момент всадник повернул своего коня прямо на них.

Едва успев закрепить стены, взялись стыковать решетчатую стену и дверь. Надо было вставить жердь в отверстие верхнего круга и закрепить ее на штырях решетки — после этого уже ничего не стоило натянуть крышу и покрыть войлоком стены юрты.

Цокзол стоял в середине юрты, держа над головой внутренний обод тоно с крестовиной, а Цэвэлжид с дочерью пытались завести жердь, но у них ничего не получалось. У Цокзола онемели руки, и он уже стал кричать на своих. В это время к ним и подъехал всадник. Это оказался Базаржав. Он проворно спрыгнул с коня и бросился помогать женщинам. При этом успел поинтересоваться у Цокзола:

— Как прошла кочевка?

Одна из жердей была наконец установлена, и на ней закрепили обод тоно. Только теперь Цокзол вышел из юрты и ответил:

— Перекочевали-то благополучно, но вот упустили время и попали под дождь. Сам видишь. — И повернулся к своим: — А вы поторапливайтесь, начинайте таскать вещи, не то намокнет все. — Потом, взявшись за очередную жердь, спросил у Базаржава: — Что нового? Где был? Нашел ли своих лошадей? — И показал рукой: — Эта жердь, кажется, от притолоки, не перепутай!

А Базаржав, хотя и хорошо знал Цокзола, смотрел на него сейчас с удивлением. Его мокрое обветренное лицо показалось ему суровым, да и весь он был словно высечен из гранита, на который лег утренний иней. «И как у такого здоровяка могла родиться такая нежная, хрупкая, словно горная серна, дочь?» — подумал он и ответил:

— Да тут, съездил недалеко.

На самом же деле он был на вершине Номгона — высматривал оттуда Улдзийму, чтобы перехватить ее во время перекочевки и поговорить. Однако она все время ехала с караваном, и он не решился приблизиться к ней при родителях. А когда дождь усилился, решил заехать в какой-нибудь айл и переждать там — так и пропустил их.

— Я все время расспрашиваю людей, но пока твоих лошадей никто не видел, — сообщил Цокзол.

— Лошади-то, говорят, были купленные, да притом еще откуда-то издалека. Наверно, к себе убежали.

На этом разговор о лошадях оборвался, и они, покончив с жердями, взялись за прокладки между стенами юрты. Улдзийма продолжала таскать вещи, а Базаржав украдкой поглядывал на нее и улыбался.

В том-то и заключается тайна любви, что ей не нужны слова. Влюбленные сердцем чувствуют друг друга и переговариваются меж собой взглядами. Они всегда найдут место и время, чтобы раскрыть друг другу свои сокровенные чувства. Так и здесь шел безмолвный разговор влюбленных сердец.

Цэвэлжид уже давно гремела посудой и суетилась у очага, готовя еду и чай. При этом она не переставала приговаривать:

— Вот молодец-то, сынок! И вправду хороший человек всегда вовремя поспевает, а что бы мы делали без тебя — до нитки бы промокли…

Что и говорить, Базаржав был рад ее словам. Дождь еще больше усилился — лил как из ведра. Цокзол с Базаржавом едва успели управиться с юртой и, накрыв стеганым войлоком остатки вещей, забежали под крышу.

Постепенно ливень перешел в мелкий, но густой дождик.

— Вот поливает! Не успел обежать юрту, как насквозь промок. Смотрите-ка! — вертел свой тэрлик Цокзол.

В юрте стелился густой дым от аргала, и лишь тусклый свет просачивался в открытую дверь. Пока Цокзол с Базаржавом занимались юртой, Улдзийма с матерью почти все расставили внутри, только пол еще не успели застелить, и поэтому пришлось усесться прямо на землю. Цэвэлжид хлопотала у очага и не могла скрыть своей радости.

— Вовремя управились… И все благодаря Базаржаву. Ну что это такое? Прямо на землю постороннего человека усадили! Подай-ка хоть стеганый тюфяк! — обратилась она к дочери.

Базаржав в душе обиделся, что Цэвэлжид назвала его посторонним человеком, но тем не менее, продолжая курить, сказал:

— Ничего-ничего! Не беспокойтесь!

Цокзол тоже вытащил кисет, набил трубку и, прикуривая у Базаржава, мягко спросил:

— Сынок, а ты седло-то занес?

— Не успел, но это не страшно — я накрыл его чепраком.

— Да что ты! Надо занести, а то подпруги намокнут!

В этот момент Улдзийма принесла ему тюфяк, и он, не посмев отказаться, сел на него. Конечно, Базаржаву было приятно, что его так принимают, но он все еще стеснялся Цокзола и с трудом скрывал волнение.

К вечеру дождь прекратился.

Цокзол в тот день не успел натянуть веревку для привязывания жеребят, и теперь они резвились в табуне.

Базаржав стал собираться в дорогу.

— Будет время, заезжай, сынок! Поможешь бычка зарезать, — не забыл пригласить его Цокзол.

Тот, даже не спросив, когда нужно приезжать, только буркнул в ответ:

— Как-нибудь приеду.

Базаржаву очень хотелось на прощание поговорить с Улдзиймой, но он не знал, как это сделать. Наконец придумал.

— Попридержите пса.

Цэвэлжид тут же напустилась на дочь:

— Да что ж это ты!.. Вот горе! Иди быстрее!

Улдзийма вышла из юрты, и Базаржав последовал за ней. Догнав девушку, он поманил ее пальцем, а сам, не останавливаясь, направился к своему скакуну. Улдзийма послушно пошла следом, и когда она поравнялась с ним, он сказал ей:

— Я ждал тебя на перегоне и не дождался…

— Правда?

— А ты как думала? Ждал, ждал, но тебя точно привязали к твоим овцам…

— Не могла я мать одну оставить.

В юрте громко кашлянул Цокзол, и они испуганно оглянулись. Базаржав легко вскочил в седло, а Улдзийма вернулась в юрту. Вот до чего пугливой бывает иногда любовь…

Наутро Цокзол наконец-то натянул веревки для привязывания жеребят и отправился за табуном. Когда он перед малым полдником пригнал его домой, то заметил у своей коновязи пять-шесть оседланных лошадей.

В ту же минуту из юрты появился Носатый Жамба, за ним еще несколько человек. Подойдя к Цокзолу, гости чинно осведомились:

— В сохранности ли твой табун? Все ли с ним ладно?

Затем они стали помогать ему отделять жеребят от кобылиц. Но сделать это оказалось не так-то просто — жеребята за сутки успели привыкнуть к свободе и теперь резвились вовсю. Мужчинам едва удалось справиться с ними. Покончив с делом, сели перекурить. Одни взялись нахваливать лошадей Цокзола, другие — вспоминать легенды о знаменитых скакунах.

Цокзол любил, когда говорили о его лошадях, и теперь тоже, обрадовавшись начавшемуся разговору, старался вовсю, расписывая достоинства каждой понравившейся им лошади. Все прибывшие, за исключением Носатого Жамбы, были членами объединения. Поэтому-то Цокзолу было с ними особенно легко — скрывать что-либо от единомышленников он не собирался.

Продолжая разговор о лошадях, они направились к юрте. Тут-то Носатый Жамба и заявил:

— Таких лошадей отдавать в объединение! Как подумаю об этом, на душе черно становится.

— Почему? — удивился Надоедливый Намжил.

— А как же! Ведь по своему усмотрению ими уже не распорядишься… Свое есть свое! Захотел — заколол! Захотел — куда надо поскакал! Я, может, и не прав, но ты сам посмотри, табун-то у него какой! Он сейчас как раз в рост пошел. Через пару годков все бы ахнули от зависти…

— Да что тут говорить! Я сам давно завидую Цокзолу! — поддержал его один из гостей.

— А какая разница, где будет скот — дома или в объединении? Не все ли равно? Думаешь, там наши табуны смешают? — ответил Намжил.

— Наверное, ты прав, — улыбнувшись, согласился Жамба.

А у Цокзола словно оборвалось что-то внутри, и он подумал: «Действительно, года через два мой табун мог бы стать хоть куда, на зависть всем…»

В юрте они налегли на кумыс, и разговор пошел веселее. Вдобавок Цэвэлжид стала угощать их самогоном, от чего гости быстро захмелели. Тут Носатый Жамба пододвинулся к Цокзолу и зашептал:

— Ты, я вижу, собираешься в объединение вступать, а я, брат, повременю… Мы с тобой давно знакомы, и ты меня хорошо знаешь… Так что, я надеюсь, ты не откажешься выделить мне несколько лошадей от своего табуна.

Цокзол не совсем понял его просьбу, но все же ответил:

— А что ж! Можно и договориться!

Жамба затянулся и, пуская в потолок дым, продолжал:

— Ты, наверно, не обидишься, если я признаюсь, что уже успел присмотреть нескольких… Вот их-то мне бы и взять… А лошадки у тебя, что и говорить, просто загляденье.

Здесь к разговору присоединился Жамьян. Нарочито громко обращаясь к Цокзолу, он сказал:

— Лошадки-то ведь твои здесь и останутся, в нашей же впадине. Никуда их не угонят. До того как сдать свой скот в объединение, надо ими как-то воспользоваться… Другого такого счастливого случая может и не представиться… Овец-то с тобой вовремя сбыли…

Жамба оглядел всех своими помутневшими глазами и, явно надеясь урвать выгоду для себя, стал нахваливать Цокзола:

— Со скотом теперь просто беда! Требуют выращивать, а вырастишь много — сами начинают упрекать: разбогател, мол! С одной стороны, Цокзол наш правильный путь выбрал! Действительно, сдал свой скот, и баста — никаких налогов. Так ведь? А с другой стороны, не надо забывать — сейчас самое благодатное время, чтобы кое-что в свой сундук положить…

Носатый Жамба был середняком, слыл азартным игроком и не однажды за разные делишки привлекался к ответственности. Было время, когда он вдруг лишился дара речи и три года разговаривал с односельчанами на пальцах. Но потом съездил в город и тут же заговорил.

— Врачи — это сила! Вылечили каким-то лекарством, — любил повторять он сам. Люди же говорили, что он схитрил, чтобы избежать призыва в армию.

Правда, его все уважали за находчивость и смекалку — при необходимости он мог хоть из-под земли достать то, что другим было не под силу.

И вот он с Цокзолом начал торговаться, а остальные внимательно наблюдали за ними, словно за борцами, схватившимися на надоме. Торг затянулся — они что-то долго не могли сойтись в цене. Между тем Намжил, видать, крепко захмелел, и его потянуло с кем-нибудь потолковать по душам. На глаза ему попалась Цэвэлжид.

Намжил любил играть в шахматы, но почти никогда не выигрывал. Все дело в том, что в игре он признавал только шахи и при первой же возможности начинал беспрестанно шаховать, а в итоге неизменно проигрывал партию. Если охотников играть в шахматы не находилось, не отказывался сыграть с ребятишками в хуа и заставлял играть до тех пор, пока не выиграет сам. Из-за этого-то и пристало к нему прозвище Надоедливый Намжил.

— Создали мы объединение, и теперь у нас, я думаю, все пойдет как по маслу, — заговорил он, обращаясь к Цэвэлжид. — Даже не сомневаюсь в этом… Вот в позапрошлом году я перегонял овец в Алтан-Ово. Тогда-то и посмотрел на одно объединение. Вроде бы говорили, что название у него «Бяртзаны»[51]. Встретился я в тот раз с одним бяртзаном и все-то у него выудил… Бяртзан тот был хорошим человеком, воевал в полку вождя Сухэ-Батора. Да и после занимал довольно высокие посты. А медалей и орденов у него — на груди не вмещается. Ну точь-в-точь маршал! Он-то мне и открыл глаза, и с тех пор я все время мечтал об объединении… Ты же знаешь нашего Данжура. Так вот, как мы с ним встретимся, так, бывало, сразу же заговорим об объединении… а теперь вот создали его. И Цокзол наш вступил в него. Мы-то с ним знаем друг друга как облупленных! Сколько лет вместе ходили с караваном!.. Не сосчитать! Вот и секретарь аймачного комитета на недавнем собрании назвал его бяртзаном… — Намжил уже не мог остановиться, а Цэвэлжид заинтересованно слушала его.

Пока он болтал, сделка состоялась, и Носатый Жамба стал отсчитывать деньги. Намжил заметил это и тут же спросил у Жамьяна:

— Так на чем они сошлись?

— Три скакуна по пятьсот тугриков.

— Ай! Продешевил!.. — сорвалось у него.

— Лучше так, чем даром в объединение отдать, — ответил Жамба и добавил: — Хорошо ли иметь целый моток ниток и при этом ни единой иголки? — И громко захохотал.

Вскоре все разъехались.

Принимая гостей, семья Цокзола и не заметила, как пролетел день. Вечером Цэвэлжид впервые сказала добрые слова об объединении:

— Если объединенцы и дальше будут вести себя так, то будет прекрасно. Видел, как они помогли нам с жеребятами?

— Это что! И не такое еще увидишь, — отозвался Цокзол.

Он был очень доволен женой за щедрое угощение, поданное гостям. Успокоенный, он сидел теперь и с любовью смотрел на нее. А ночью лежал, вдыхая молочный аромат ее волос, и думал: «Все же жена моя умница и вовсе не упрямица. Сообразила все-таки, что объединение — дело стоящее».

Потом он несколько огорчился, вспомнив, что сам-то еще не очень хорошо разбирается в этом деле, но тут же успокоил себя тем, что в любом случае он знает больше, чем она. В этот момент мысли его прервала жена:

— А кого называют бяртзанами?

Цокзола ее вопрос застал врасплох, но после некоторого раздумья он ответил:

— Человека, который хорошо умеет грузить вьюки, и силача, который любит бахвалиться своей силой.

Его донельзя странный ответ до того насмешил Улдзийму, что она с головой спряталась под одеяло и дала волю неудержимому смеху.

Глава седьмая

Было тихо и спокойно. Осеннее солнце грело по-летнему тепло. Наступил полдень, время дойки кобылиц. Доила их Улдзийма, а отец возился с жеребятами. Обласканный теплыми лучами солнца, табун разбрелся, и многие лошади легли подремать. Изредка было слышно, как они фыркали своими мягкими, бархатными ноздрями. Присмирели и жеребята, некоторые из них не хотели даже вставать, и приходилось Цокзолу поднимать их силой.

Сегодня он почему-то вспомнил Базаржава, подумав: «Отличный парень. К нему только ключик подобрать надо…» Потом спросил у дочери:

— Куда это Базаржав пропал?

Улдзийма от неожиданности растерялась. Сердце ее гулко застучало, но она ничего не ответила. Цокзол и сам почувствовал себя неловко, заметив, как смутилась дочь. Взглянув в сторону Хангийн-Хундуй, он увидел, как от одной из белеющих юрт отделился всадник и понесся во весь опор в их сторону.

Следя за верховым, он определил, что скачет какой-то паренек: взрослый, а уж тем более пожилой человек не летел бы сломя голову, лавируя между кустарниками.

— Хм! Куда это он подался в такую жару? — буркнул Цокзол. Улдзийма тоже присмотрелась. Всадник по-прежнему мчался стрелой, поднимая за собой облако пыли.

У юрты, от которой он отъехал, было видно много оседланных лошадей.

«Гуляют, видно… А что там еще может быть? Верховой-то, видать, навеселе. Может, хочет на праздник пригласить?..» — строил догадки Цокзол.

Они закончили дойку и направились к юрте. Едва успели подойти к дверям, как всадник уже был здесь. Это оказался сын Данжура. Мальчуган ерзал в седле, еле сдерживая разгоряченного скакуна.

— С какими вестями прискакал, сынок? — осторожно поинтересовался Цокзол.

— Отец вас приглашает на собрание, — ответил тот.

— А что за собрание?

— Не знаю! Отец только сказал, чтобы вы приехали.

— Ладно. Передай, что приеду.

— Он просил сейчас же приехать, аха, а мне нужно еще в другой айл сгонять, — выпалил мальчишка, поворачивая коня.

— Да ты что? Слезай и попей кумыса, — пригласил его Цокзол и крикнул жене: — Цэвэлжид! Угости малыша хурутом[52].

Улдзийма, не скрывая любопытства, смотрела на забавного паренька. Тут появилась Цэвэлжид и, протягивая ему хурут, умильно спросила:

— Это чей же такой славный?

Тот, как и положено, принял его на протянутых ладошках, повернул коня и умчался.

— Какой славный мальчик! Чей? — повернулась Цэвэлжид к мужу.

— Дарги Данжура, — ответил Цокзол.

— Так и знала! Такой умница…

Цокзол немедля принарядился и отправился на собрание. У юрты уже было много народу. Люди, разбившись группками по два, по три, сидели в тени и курили. Среди них он заметил Жамьяна и Надоедливого Намжила. Подойдя к ним, поздоровался и стал набивать трубку. В юрте, судя по всему, тоже собралось много народу — слышно было, как там разговаривали и шумели…

Цокзол, взяв Намжила за рукав, спросил:

— Что за собрание? Ты знаешь?

— Говорят, будут обсуждать вопрос об обобществлении скота.

— Надо же! — пробасил в ответ Цокзол.

А старика точно прорвало вдруг:

— Нет, ты только посмотри, как все в жизни интересно! Как-то жил здесь, в Хангийн-Ус, один русский. Наши звали его Высокий Рыжий, хотя у него и свое настоящее имя было… — Тут он невнятно выговорил какое-то слово, и все решили, что старик произнес его русское имя. Кто-то поинтересовался:

— А ты так хорошо его знал?

Намжил небрежно бросил:

— Мало того, что знал, но даже торговался с ним… Табак хотел у него купить.

— Вот черт! — похвалил его кто-то. А старик, воодушевившись, продолжал:

— Тот русский однажды мне сказал: «Намжил! Очень скоро в этой просторной долине будет пастись скот коммуны. Много, очень много скота здесь уместится…» Значит, верно говорят, что русские умные. С тех пор десять лет прошло. Теперь-то я понимаю, что говорил он правду… Видать, еще тогда знал, что́ здесь будет в наши дни…

Кое-кто поверил словам старика, другие засомневались, считая, что Намжил все выдумал — от него всего можно ожидать.


Действительно, одно лето в Хангийн-Ус в белой остроконечной палатке жили русские. Поваром у них был тот самый Рыжий, с которым говорил Намжил. Местные звали их «древесные русские», так как они целыми днями только тем и занимались, что ставили столбики. Это были топографы.

Однажды, когда тот остался один в палатке, Намжил пришел к нему попросить махорки. Дело было в первое послевоенное лето, поэтому с красным табаком и зеленым плиточным чаем было туговато.

Если бы кто слышал их разговор, то со смеху живот бы себе надорвал. К счастью старика, беседа их происходила наедине. Когда Намжил вошел в палатку, Рыжий накрывал на стол, сколоченный из длинных досок, выкладывал соленую рыбу.

— Конец света! Это у тебя змееныши, что ли?

Русский в ответ дружелюбно улыбнулся и, видимо подумав, что старик приветствует его, сказал:

— Сайн, сайн! (Хорошо, хорошо! — Он знал по-монгольски только это слово.)

Намжил на это тут же возразил:

— Да что тут хорошего?! Муу! (Плохо!) — И, указывая на рыбу, поднял мизинец.

Русский громко расхохотался и снова повторил:

— Сайн, сайн!

Тогда Намжил взял одну рыбешку, рассмотрел ее и пробубнил про себя:

— Надо же! Чем человек питается… — Затем, обращаясь к нему, добавил: — Ой! Муу! Муу! Ты лучше купи овцу и мясо ешь! Ваш человек понимать или не понимать? — Все это он выговорил по-монгольски, но, как ему самому казалось, на русский манер.

Однако тот не понял и покачал головой. Тогда Намжил заблеял как овца и, показывая пальцем на рот, сказал:

— Иднээ! Иднээ! (Кушать, кушать!)

Тот снова не понял и, очевидно решив, что старик рассказывает какую-нибудь шутку, чтобы поддержать его, громко захохотал. Наконец Намжил, отчаявшись вдолбить ему, что надо есть баранину, попросил закурить.

Тут-то они легко поняли друг друга, и русский насыпал ему в горсть табака. Старик сразу же упрятал подарок в кончик пояса, перевязал его и, подняв большой палец, сказал:

— Сайн, сайн!

Тот тоже ответил:

— Сайн, сайн!

Конечно же, никакого разговора о «Коммуне» у них не было.

Зато вечером Намжил, с удовольствием покуривая трубку, рассказывал жене, как он общался с русским и они вполне понимали друг друга. К этому он еще добавил, что хотел заплатить ему за табак, но тот якобы отказался. Его жена, всегда преклонявшаяся перед его умом и находчивостью, за вечерней дойкой овец тоже рассказала соседкам, как ее муж встречался с русским. Старик из соседнего айла, прослышав об этом, сразу же явился к ним, чтобы попробовать русский табак, и за густым дымом, заполнявшим юрту, едва нашел Намжила. Он тоже набил трубку табаком и, жадно раскурив ее, нахваливал Намжила, утверждая, что у него проходит головокружение. Старик за разговорами еще и схитрить успел: докуривал не до конца и сумел остатками табака набить себе кисет.


Народ собрался, и Данжур всех позвал к себе в юрту, где и состоялось собрание.

Сам он прошел на хоймор, встал за маленький круглый столик, на котором уже были разложены всякие бумаги, кашлянул и, объявив собрание открытым, огласил повестку дня, в которой значился вопрос об обобществлении скота.

Об этом все араты уже знали, и интересовало их главное: сколько скота должно быть обобществлено. Ясно, что они очень переживали, боясь, как бы не потребовали обобществить слишком много.

В первую очередь дарга Данжур вновь подробно ознакомил собравшихся с внутренним уставом объединения, по нескольку раз зачитывая отдельные его пункты.

Затем он перешел к основному:

— Мы этот устав, если помните, сами же утвердили открытым голосованием. И устав должен быть уставом. Каждый из нас должен ему подчиняться. Все это яснее ясного. Но я хотел здесь сказать о том, что нам предстоит сделать после обобществления скота. Прежде всего надо решить, где мы его будем пасти, то есть где будут наши стойбища. Объединение и должно быть объединением. Правильно я говорю? — Он вопросительно посмотрел на аратов.

Те зашевелились и шепотком подтвердили:

— Да, да! Конечно…

Данжур снова заговорил:

— Мы успели изучить опыт некоторых передовых объединений, которые уже гремят на всю страну. В частности, опыт объединений Центрального и Завханского аймаков. Скажу откровенно: многое у них можно перенять. Мы скот нашего объединения не станем делить на плохой и хороший. Ко всему скоту у нас должно быть одинаковое отношение. Оплату будем производить соразмерно действительно выполненной работе, в трудоднях. — Тут он вытянул шею и закричал, глядя на дверь: — Эй! Потише там! Что за разговоры затеяли? — Потом продолжил: — По нашему уставу каждый член объединения должен вырабатывать не менее семидесяти пяти трудодней. Вот это мы и должны помнить прежде всего…

На этом доклад дарги Данжура закончился, и начались прения. Первым взял слово тот горбоносый и узкоглазый старик, что выступал на собрании, где решался вопрос о создании объединения. Он сказал, что готов отдать весь свой скот объединению, а сам уехать в аймачный центр или в город.

Затем выступил один арат, у которого была большая семья, а скота для обобществления не было. Сначала заявил, что готов, учитывая размеры его семьи, взять на свое попечение как можно больше голов общественного скота, а под конец внес предложение об объединении всех айлов, вызвав тем самым шум и смех.

Кто-то крикнул ему:

— А почему ты не сказал, что в год хотя бы два раза будешь рожать детей?

В юрте все засмеялись.

Попросил слова и Жамьян. Он был уже опытным оратором, но на сей раз как-то растерялся и говорил сумбурно. Однако большинству собравшихся показалось, что говорил он остро и по существу.

— Мы создали объединение. Хорошее дело! — начал он. — Однако некоторые из нас еще до обобществления успели сбыть своих лучших скакунов и прочий скот на сторону. Как прикажете понимать таких людей?! Похоже, они хотят, чтобы меньше скота досталось объединению, и думают только о собственной наживе…

Дарга Данжур, весь напрягшись, потребовал:

— Подтверди примером!

Жамьян украдкой посмотрел на Цокзола: тот сидел, уставившись в пол, в напряженном ожидании чего-то неминуемого и неотвратимого.

— К примеру, Цокзол! Он продал Носатому Жамбе трех своих лучших скакунов.

Народ сразу же загудел, многие стали оглядываться на Цокзола. Он же сердито и зло посмотрел на Жамьяна, затем оглядел собравшихся и ухмыльнулся; но что-то жалкое и печальное выразилось на его лице, что не могло ускользнуть от людских глаз.

После того как Жамьян закончил свою речь, дарга Данжур, подытоживая, заключил:

— Хорошо сказал! Подобные факты не должны у нас иметь места, в противном случае мы будем резко критиковать таких людей и направлять их на правильный путь.

Желающих выступить больше не нашлось, однако возникло много вопросов. Одни интересовались трудоднями, другие, например, можно ли сдавать объединению скот только одного вида.

Дарга Данжур на все вопросы дал четкие и исчерпывающие ответы. Затем, листая свои многочисленные записи и вырезки из газет, которыми он пользовался, когда еще был старшим пропагандистом бага, рассказал об опыте работы разных объединений.

Все собравшиеся оживились и начали переговариваться:

— А чем мы хуже других?

— Работать так работать!

— Давайте строить контору нашего объединения!

— А где же будет центр объединения?

— Может, приткнемся к сомонному центру?

— Не лучше ли на Чавчире?

Прислушиваясь к оживленному и заинтересованному разговору, Данжур воспрянул духом:

— Товарищи! В один день нельзя построить социализм. Так учит нас партия. Поспешишь — людей насмешишь. Мы все будем делать по порядку и организованно. Будем и скот свой пасти, и одновременно строиться. Понадобится — будем работать днем и ночью, не жалея своих сил. Будем устраивать и праздники, и надомы.

Собрание подошло к концу. Народ потянулся к выходу, и тут Данжур, опомнившись, закричал:

— Эй! Садитесь! Садитесь! Совсем забыл одно важное дело. После обобществления скота нам придется избирать бригадира. Раз уж собрались сегодня, то не лучше ли сделать это сейчас?

Все снова сели на свои места и, гадая, кого же изберут, стали озираться. После некоторой паузы кто-то попросил слова и предложил Жамьяна.

Это предложение совпало с тайным желанием Данжура. Уже из его выступления он понял, что тот всей душой печется за дела объединения. Поэтому-то дарга Данжур в него и поверил.

— Предложение, думаю, правильное. Как думаете?

После некоторого замешательства из задних рядов донеслось:

— Правильно! Подойдет!

Цокзол тоже подал голос:

— Конечно же! Давайте голосовать!

Цокзол не посмел выступить против кандидатуры Жамьяна, понимая, что это будет выглядеть некрасиво. Еще, чего доброго, люди сочтут, что он мстит.

За Цокзолом все подняли руки — бригадиром был избран Жамьян.

Все начали расходиться. Данжур, убирая свои бумаги в кожаную сумку, напомнил:

— Товарищи! Послезавтра с утра будем обобществлять скот. Начнем с северо-восточной впадины и так пойдем в западном направлении. Держите скот поближе к своим айлам. — И, повернувшись к соседу, обронил: — Может, попьем кумыса?

В этот момент в юрту ворвался Базаржав и, громко поздоровавшись, прямиком направился к Данжуру. Люди удивленно посмотрели на него, как бы спрашивая: что бы это могло значить? Но Базаржав, не дав всем опомниться, вынул из-за пазухи какой-то листок и протянул дарге. Тот торопливо пробежал его глазами и, пристально посмотрев в глаза Базаржаву, спросил:

— А ты твердо решил?

— Да! Мне сказали, что это может решить только собрание, поэтому я и приехал.

Тут Данжур высоко поднял руку и закричал:

— Товарищи! Подождите расходиться, еще один вопрос надо обсудить!

— Надо было сразу уходить, а то, похоже, собрание не кончится и до утра, — проворчал кто-то из толпы.

— Вот именно, похоже, так оно и будет, — поддакнули ему из толпы.

Но дарга Данжур кашлянул и сказал:

— Вот этот человек хочет вступить в наше объединение. Как вы смотрите на это? Я думаю, надо рассмотреть его заявление, так как он показывает хороший пример другим. — И он предложил Базаржаву прочитать свое заявление.

Тот бойко и задорно начал:

— Я, Базаржав, по фамилии Бурхэт, арат седьмого бага настоящего сомона… — Дочитав, вытер рукавом пот, обильно выступивший на его лице.

Он, видимо, не на шутку разволновался. В юрте было тихо: некоторые уставились на него, другие опустили головы.

Все ведь знали, что Базаржав человек бестолковый! Потому-то и произошла заминка. Араты, видно, крепко задумались: можно ли такого человека принимать в объединение?

Наконец молчание нарушил Жамьян. Придав своему голосу сугубо официальный тон, он сказал:

— Есть у меня вопрос к нему.

Данжур с радостью отозвался:

— Очень хорошо! Спрашивайте, товарищи! Надо хорошенько познакомиться с человеком, а потом уже решать, принимать его или нет…

От этих слов сердце Базаржава затрепетало, но ему так и не дали опомниться: вопросы посыпались один за другим, и он стал держать ответ.

— Ты сам решил вступить в объединение?

— Да!

— Может, кто-нибудь заставил тебя?

— Нет!

— А почему ты все время шляешься где попало и никогда не бываешь дома?

— Просто так… — буркнул он.

— А сможешь соблюдать дисциплину?

— Смогу!

— А ты не будешь торговать общественным скотом?

— Еще чего!

— А чем ты собираешься заниматься в объединении?

— Буду делать все, что мне поручат.

— Наверно, правду говорит!

— Похоже!

На этом вопросы иссякли, и люди снова замолчали. Видно, их все еще одолевали сомнения.

«Что же они решат? Хоть бы приняли…» — думал Базаржав, открыто глядя на всех.

Первым заговорил Надоедливый Намжил:

— Верно и то, что он бестолков, но он ведь еще так молод, не то что мы, старики, которым пора уже отправляться… сами знаете куда. Поэтому-то я и хотел строго его предупредить.

Потом выступили еще несколько человек — и все высказывались за то, чтобы принять его. Лишь один человек был против.

После всех взял слово Данжур:

— Мы должны воспитывать людей. Я знаю Базаржава. Ему ничего не стоит десяток голов своего скота обменять на какого-нибудь скакуна. Но в объединении у него времени не будет заниматься этим, потому что он будет работать. Хотя вообще-то Базаржав парень несобранный и непутевый. Вот и сейчас, посмотрите, как он одет: дэли не застегнут, грудь голая…

На это Базаржав кисло улыбнулся и стал застегивать дэли. Данжура очень удивило его неожиданное послушание, и он про себя отметил это с удовлетворением. Затем он решительно обратился к собравшимся:

— Кто за то, чтобы Базаржава принять в члены объединения, — прошу поднять руки! — И сам первым поднял руку. За исключением пяти-шести воздержавшихся, все проголосовали «за». Так Базаржав стал членом объединения.

Глава восьмая

Для старушки Бурхэт день начался неудачно. После утренней дойки она не уследила за верблюжатами, которые увязались за стадом. Верблюдицы, почувствовав рядом своих малышей, сразу же устремились к самому дальнему урочищу.

Ей ничего не оставалось, как отправиться за ними. День выдался на редкость жаркий, так что старушке пришлось прошагать немалое расстояние по палящему солнцу. Молодому человеку, может быть, это и не доставило бы особого труда, но ей, пожилой и грузной женщине, пришлось тяжко. Она, пока догнала их, прокляла все на свете и только теперь немного успокоилась, после того как вернула верблюдов и водворила их в хашан[53].

Ее уже давно мучила жажда, и она, едва переступив порог своей юрты, с удовольствием выпила холодного чаю. Отдохнув немного, собралась варить новый, но заметила, что пора уже отправляться и за овцами.

Ее отара с самого утра осталась без присмотра, а тут еще столько чужого скота нагрянуло в Хангийн-Хундуй, что теперь попробуй разберись, где ее овцы, а где чужие: могли ведь смешаться с общественным скотом или еще с чьей-нибудь отарой.

Выйдя из юрты, она долго вглядывалась из-под руки в окрестности, пытаясь найти свою отару, но тщетно. Лишь далеко-далеко у оврага, поросшего густым кустарником, заметила едва различимые точки. «Должно быть, овцы, но мои ли?» — подумала она и глубоко вздохнула. Затем взяла с крыши юрты плеть и отправилась в путь.

Дорогой читатель! Представь себе старушку Бурхэт, которая по солнцепеку отмахала километров пять-шесть, гоняясь за своими верблюжатами, а потом, не отдохнув и получаса, снова отправилась за отарой, тогда, может, и ты поймешь ее состояние. Да! Я совсем забыл сказать, что она ходила за верблюжатами в шерстяных носках и в гутулах с подошвой толщиной в большой палец.

Ей, конечно, следовало бы сварить ароматный чай, хорошенько отдохнуть, набраться свежих сил, но нельзя же бросать своих овец на произвол судьбы. А теперь представь еще, что у тебя есть сын, который на многие сутки, ничего толком не объяснив, исчезает из дома. Что бы ты делал на месте Бурхэт? Ясное дело, как бы ты его ни любил, честил бы сейчас его вовсю.

Вот и старушка Бурхэт, опираясь на плеть, ковыляла и, представь, винила себя: «Дурная моя голова! Имея сына, плетешься в этой пыли, словно и помочь тебе некому».

Разопревшие от жары ноги ее налились свинцовой тяжестью, и она еле-еле отрывала их от земли. Но все-таки продвигалась, хоть и медленно, к своей цели. Остановившись отдохнуть, она снова взглянула на кустарники… Какой-то всадник на соловом коне на всем скаку подъехал к отаре, повернув овец, погнал их в ее сторону.

«Если это и впрямь мои овцы, что за добрый человек тогда взялся мне помочь?» — мелькнуло у нее в голове. Однако сомнения не оставляли ее, и она снова зашагала вперед.

Тем временем отара приблизилась, и ей действительно показалось, что это ее овцы. Обрадовавшись, Бурхэт хотела уже сесть на землю и подождать, но не выдержала и снова устремилась вперед.

Она шла, не отрывая глаз от отары, и вдруг услышала, как всадник, размахивая над головой чем-то черным, что-то кричит. «Чего ему надо?» — подумала она и остановилась как вкопанная. Потом поняла, что он велит ей возвращаться, и села прямо на землю. От раскаленной за день земли пахнуло жаром.

Всадником оказался Базаржав. Материнское сердце вздрогнуло от нахлынувшей радости, и она подумала: «Молодец мой сынок! Откуда только он узнал, что я здесь мучаюсь?.. Да, пусть и избалован он у меня, но сердце у него доброе. Бедненький мой, устал поди и изголодался…»

До чего же легко проходит материнская обида! Светлая душа матери не может, никак не может долго таить в себе зло и обиду.

Опираясь на рукоять плети, Бурхэт поднялась навстречу отаре, обдавшей ее ароматным запахом полыни. Шагнула к сыну. Под ним был великолепный, соловый конь — словно натянутая струна. «Видно, купил где-то», — подумала она.

Базаржав свистнул овцам и, подъехав к матери, сказал:

— Я же просил тебя возвращаться, а ты плетешься в такую даль.

— Да я и не узнала тебя.

Базаржав спешился и подал ей поводья.

— Сейчас вдвоем поедем, мама. Лошадка смирная, точно овца. Давай, забирайся!

Бурхэт недоверчиво посмотрела на лошадь.

— Да смогу ли я, сынок? Отвыкла уже от них… Чего доброго напугаю.

— Ничего-ничего! Только быстро вскакивай!

Бурхэт сложила плеть и, подойдя к лошади, взглянула в глаза сыну. Потом подобрала поводья и сунула ногу в стремя.

Базаржав, взяв мать под руку, предупредил:

— Осторожно! Правой ногой не прижимай бок!

Бурхэт с трудом вскарабкалась в седло; оно было узкое и высокое, так что она еле вмещалась в нем. Базаржав запрыгнул сзади прямо коню на спину, и они погнали отару.

Дорогой почти не разговаривали. Но мать не могла нарадоваться, думая о сыне. Вскоре они подъехали к своей юрте.

Базаржав до этого очень редко помогал матери по хозяйству. На сей раз он сам управился с ягнятами, подпуская и отделяя их от маток во время дойки.

Затем он сел отдохнуть и, закурив свою толстенную трубку, наконец-то сообщил:

— Мама! Я вступил в объединение. Надо сдавать скот.

Мать хотя и слышала все, но решила уточнить и переспросила:

— О чем ты, сынок?

— Я говорю — вступил в объединение.

— Не знаю, что и сказать тебе, сынок!

— Ничего, мама! Беспокоиться нам не о чем. Нашему стаду до тысячи далеко, так чего нам мотаться между двух огней… Отдадим его весь объединению и будем делать то, что попросят.

— А сами как же? Ничего себе не оставим?

— Об этом я не подумал… Даже и не знаю, как быть. Может, и вправду стоит несколько голов оставить?

— Не знаю, сынок. Решай сам. Ты же у нас глава айла. Где берега, там и река… Разве может мать перечить взрослому сыну?

— От объединения много пользы, мама.

— Не знаю, не знаю, сынок. Лишь бы тебе было хорошо, а мне, что козе, жить-то осталось…

— Уж больно захотелось мне вступить, вот и написал заявление. Его уже рассмотрели на общем собрании и приняли меня. Теперь обратной дороги нет.

— Если ты так твердо решил, то сам думай о своем будущем и о работе. А что я могу сказать? Коли пойдешь правильной дорогой, то и до луны доберешься.

На этом их разговор оборвался. Базаржав поднялся, вошел в юрту, лег на постель и погрузился в думы. В тоно был виден кусочек ясного синего неба. Он смотрел на него и продолжал размышлять.

В последние дни его душа была охвачена каким-то странным смятением. Иногда ему казалось, что если он запоет или заплачет, то непонятная тревога пройдет. В степи он даже пробовал петь, но тревога не только не проходила, но и с еще большей силой отдавалась в сердце. А плакать он не умел.

Временами появлялось желание выговориться, поделиться с кем-нибудь своими терзаниями, но с кем?.. Он перебирал в памяти всех знакомых и никого не находил, кроме, разумеется, Улдзиймы. А встречаясь с ней, робел, хотя без нее мучился и тосковал. Он еще не успел ей признаться в своих чувствах, но почему-то глубоко верил, что она все поймет.

Вообще-то голова у Базаржава была хорошая, только характер не удался — вздорный, строптивый. Из-за этого-то ему и не везло.

В детстве он ничем не отличался от своих сверстников. В худоне, известное дело, стоило ребятишкам окончить начальную школу, как они, словно клещи, прирастали к седлу и конской гриве и начинали носиться по степи, ничего другого знать не желая. Им бы учиться дальше и набираться ума, но нет — об ином счастье они и не догадывались.

Незаметно проходили годы, и уже ничего нельзя было изменить. Юноши становились табунщиками, пастухами и, кроме длинного укрюка и быстроногого скакуна, ни о чем больше не помышляли.

А девушки мечтали о хорошем женихе и нарядах. Этому всячески потворствовали и родители, считая, что ничего другого им и не надо.

Базаржав всегда помнил об одном случае, приключившемся с ним, когда ему было шестнадцать лет. Как-то ревсомольцы решили своими силами построить в сомоне красный уголок. Базаржав тогда был дружен со всеми своими сверстниками, и всем им не терпелось совершить что-нибудь необычное, героическое. Базаржав, узнав о стройке, запасся провизией и прибыл в сомон. Ревсомольцы разделились на две бригады и дружно взялись за работу: кто таскал кирпичи, кто возводил фундамент — словом, трудились не покладая рук. Все были воодушевлены тем, что за каких-нибудь десять-двадцать дней своими руками построят такое здание, какого еще не было в этих краях. Дело для них было совершенно новое и незнакомое, но тем не менее они глубоко верили в успех своего начинания.

В один из жарких дней Базаржав отправился к близлежащей горе обтесывать камни для фундамента. Парни трудились в поте лица, без передышки — кто тесал, кто собирал камни в кучу.

Перед обедом прискакал к ним дарга сомонной администрации Дагвахорло, пожилой человек с суровым, почерневшим от ветра лицом, и приказал:

— Теперь надо перетаскивать! Половина людей пусть складывает, а другие начнут таскать. Не теряйте время!

— Таскать, говорите? А не кажется ли вам, что это нам будет не под силу? — первым воспротивился Базаржав.

— Чего? — переспросил дарга. — А ты что предлагаешь? Хочешь, чтобы я их таскал?!

— Ну почему же? Разве нельзя их перевезти на школьной тачке? Расстояние все-таки не близкое…

— Вот заела лень человека! Надо же быть таким лентяем! А если сломаете ее, кто платить будет?

— Ломать совсем не обязательно, — надменно ответил Базаржав.

Дагвахорло вышел из себя:

— Нашелся бездельник! А спина у тебя для чего?! Нагрузить бы на нее кучу камней, тогда бы ты узнал что к чему! Посмотрел бы я на тебя!

Обычно такая угроза означала, что человека хотят отправить на принудительные работы или в тюрьму. Такая практика в то время была в моде. Некоторые руководители местной сомонной администрации не гнушались тем, что неугодных и строптивых работников наказывали и усмиряли таким образом. К их числу принадлежал и Дагвахорло.

Базаржав почувствовал себя так, точно ему в душу плюнули. Вспомнив, что он приехал на стройку добровольно и с большим желанием потрудиться со всеми, он не выдержал:

— За что же меня-то наказывать? Я ведь ничего преступного не совершил. А если вы на это пойдете, то и сами можете там оказаться.

— Ну, смотри! Ты еще у меня поплачешь! — сквозь зубы пригрозил дарга.

Действительно, через несколько дней за Базаржавом приехали. Ему вменялось в вину, что он пререкался с официальным лицом, умышленно срывал работу и агитировал остальных следовать его примеру. Базаржаву ничего не оставалось, как отправиться в аймачный центр под конвоем, точно он был преступником.

Случай этот глубоко запал в его душу — он на себе убедился, что у сильного всегда слабый виноват. С тех пор Базаржав возненавидел Дагвахорло и затаил на него зло.

Целых два месяца таскал он на себе камни в аймачном центре. И если до этого труд казался ему чем-то светлым и облагораживающим, приносящим радость и силу, то теперь он считал его адом и старался забыть о нем.

Отбыв срок, он сразу же вернулся домой и, чтобы как-то досадить Дагвахорло, стал крайне небрежно одеваться: дэли свой подпоясывал так, что верхняя часть висела мешком, из-за чего полы поднимались выше колен (а это коробило всех, особенно пожилых); ездил на коне со стриженой гривой — опять-таки чтобы оскорбить, по его мнению, Дагвахорло, хотя и другим пожилым людям на него смотреть было тошно. В таком вот виде Базаржав появлялся во всех айлах, где затевался какой-нибудь праздник или совершался какой-нибудь обряд.

Он уже ни с кем не считался. Никакие начальники для него больше не существовали, а если они и обращались к нему, то он отсылал их подальше. Работать он так и не захотел — ему это было противно.

Односельчане постепенно привыкли к его выходкам и перестали обращать на него внимание. Зато он сам оттолкнул от себя друзей и стал одинок.

И все это Базаржав делал только из мести Дагвахорло, не понимая, что этим унижал и опустошал себя. Очень скоро от его табуна ничего не осталось, а отара заметно поредела. Занимаясь куплей-продажей, он не разбогател, наоборот — его айл на глазах приходил в упадок.

Вскоре Дагвахорло был освобожден от должности сомонного дарги, но все же назначен даргой бага. Это еще более взбесило Базаржава, так как Дагвахорло, по его мнению, стал к нему еще больше придираться. Из-за этого он отказался вступать в баг и все искал повод, чтобы перекочевать куда-нибудь подальше.

Тут-то он и узнал о создании объединения, где каждый получал по труду. Но не это его привлекло, а то, что объединенцы не ладят с Дагвахорло; Базаржав уже знал об инциденте на сенокосе и решил, что со временем сумеет рассчитаться с обидчиком.

Пока Базаржав лежал в юрте и вспоминал свою прошедшую жизнь, его мать пыталась понять: почему ее сын надумал вступить в объединение? После долгих и мучительных размышлений она так ни к чему и не пришла. «Наверно, хочет таким образом вернуть себе авторитет, — решила она наконец и стала с жалостью глядеть на своих овец. — Надо бы предупредить, что Черноглазка прихрамывает на переднюю ногу, а сизый валух пьет воду всегда один, когда другие уже напьются. Как бы они там не оставили его без воды — ничего ведь не знают! Да, и еще!.. Наша серая верблюдица после отела не подпускает к себе верблюжат, а рыжий верблюд взбрыкивает, когда его навьючивают… Как бы не забыть им обо всем сказать, а то ведь замучают наших бедняжек…»

Глава девятая

Базаржав, вступив в объединение, твердо решил честно трудиться. Их серая юрта по-прежнему одиноко стояла в Цаган-Усе. Внешне будто ничего и не изменилось, однако для старушки Бурхэт начиналась новая жизнь, и она вот уже несколько дней не переставала думать: «Как-то скажутся на нас эти перемены?»

А в просторной долине вблизи Аман-Уса терзался в это время Цокзол. Собрание, обсуждавшее вопрос об обобществлении скота, расстроило его донельзя. Он пришел домой удрученный — из головы не шло выступление Жамьяна. Перебирая в памяти все, что сказал Жамьян, он понял, что тот нарочно хотел опозорить его доброе имя — других причин он не находил.

Когда Цокзол еще был членом бага, его на собраниях только хвалили. И было за что! Он действительно был рачительным скотоводом, а его скот заметно выделялся среди стад других айлов. И если уж говорить о разных там поставках, к примеру шерсти, то он сдавал ее всегда вовремя и, главное, самого высокого качества. За это и несколько грамот имел.

Ни для кого не составляло секрета, что айлы излишки скота сбывают на сторону. В сомоне не было ни одного айла, который хотя бы пару голов в году не пускал в продажу.

Здесь Цокзол мог быть спокоен. Но его задело, когда Жамьян в своем выступлении представил все это так, будто он, Цокзол, продавал умышленно, чтобы меньше голов досталось объединению.

Верно, что он продал несколько лошадей, но об объединении он тогда и не думал вовсе. Правильнее было бы даже сказать — не продал, а уступил настойчивой просьбе торговца. Да и сам Жамьян прекрасно знал об этом, но как он ловко все повернул!

Цокзол был сильно обижен на него. И все же в душе решил, что не ударит лицом в грязь и передаст объединению своих самых лучших животных.

Придя домой, он рассказал жене о собрании, заключив напоследок:

— Жамьян-то совсем испортился, видать…

— Ты же сам его все время нахваливал… А душа-то у него черная, завистливая…

— Кто его знает! Мне он всегда казался порядочным человеком. Ну да бог с ним! — И он глубоко вздохнул.

— В мою молодость о нем говорили, что он отважный революционер, — заметила Цэвэлжид.

— А что он такого сделал, чтобы удостоиться этой чести? Что? Где его дела? — зло и с пренебрежением выпалил Цокзол и, немного успокоившись, стал рассказывать: — Историй с ним в те бурные времена приключалось много… Однажды, помню, купил он у кого-то новенькие русские сапоги и сразу же их надел, но вернулся домой без каблуков: сам же их вырвал и выбросил у своей юрты. Хохоту было! А когда разрушали собор монастыря Мингэт, то он, говорят, такое рвение проявил, что его потом чуть не мешком денег наградили. Может, поэтому и прославился как революционер… — Он сказал это уже снисходительно и, как бы спохватившись, продолжил: — Пустой это разговор… Лучше приберись как следует в юрте да приготовь серебряные чашки, кумысницы и все прочее, праздничное. Народу, наверное, нагрянет много… Встретить бы надо как полагается.

Цэвэлжид немедля взялась за уборку. Улдзийма отправилась за верблюдами, сам же Цокзол стал приводить в порядок двор. Однако отвлечься и забыть Жамьяна он так и не смог. Непонятная тревога, словно тяжелый камень, засела в его душе.

Присев отдохнуть в тени юрты, он снова вспомнил о Жамьяне… В тридцатые годы, когда революционное пламя забушевало и в худоне, Жамьян принимал самое активное участие в уничтожении соборов и монастырей. Он без разбору сжигал все, что попадалось на его пути, включая и редкие книги, сутры. Дело доходило даже до того, что он вместо ремня носил хадак. «Где еще найдешь такого революционера?» — подумал Цокзол и хмыкнул себе под нос.

Назавтра у Цокзола ожидалось много работы, поэтому он еще вечером, как только пригнали отару, выбрал крупного и жирного валуха, заколол его, а утром сам принял участие в подготовке юрты к приему гостей: в ход пошли лучшие ковры и тюфяки для сидения, а уж об угощении и говорить нечего — архи, самогон, настойки, кумыс могли удовлетворить самого взыскательного гостя.

Из ночного Цокзол пригнал свой табун рано, а овец и верблюдов и вовсе не стал выгонять на пастбище. Он с нетерпением ждал комиссии по обобществлению скота, которая могла нагрянуть в любое время.

Прежде всего принарядился так, будто собирался поехать на надом — свой новенький чесучовый дэли он действительно до этого надевал только один раз в год, в дни надома. Затем он проследил за женой и дочкой и заставил их надеть свои лучшие наряды, не преминув при этом напомнить о коралловых бусах, кольцах и серьгах с драгоценными камнями.

Но и это было еще не все. Он расчесал гриву своему любимому иноходцу и оседал его для Улдзиймы. Седло было богато украшено серебром и давно предназначалось для нее, но до сих пор как-то не представлялось случая воспользоваться им. Себе же приготовил Серого, на котором обычно арканил лошадей.

Все, что делал отец, Улдзийму удивляло, но в то же время и радовало. «Отец у меня все-таки мудрый человек, потому-то все это и затеял. Хочет с честью вступить в объединение», — размышляла она.

Цокзол никак не мог дождаться комиссии и, поминутно выбегая из юрты, в бинокль осматривал степь. Наконец в полдень он вбежал в юрту и затеребил жену:

— Готовь чай, Цэвэлжид! Да побыстрее! Комиссия едет! — И лицо его осветилось радостью.

К приему гостей все уже давно было готово, но Цокзол никак не мог успокоиться:

— Ничего! Все будет как надо! Раз уж довелось нам сполна испытать все десять благ земных, то теперь и совесть не позволяет ни о ком плохо думать… Что нам жалеть — и зачем? Все, что мы сейчас имеем, добыто честным трудом. Будем работать, а остальное приложится. Убывает только то, что в мешке, а скот, если за ним ухаживать как следует, никогда не убывает, а растет… К тому же и достигли мы всего только благодаря народной власти. Цэвэлжид! Ты не жалей свой скот! Нехорошо это!

Затем он выпил кумыса и подумал про себя: «За скотом-то своим, пожалуй, мы ухаживали как никто другой, а как там будут? Надо бы как следует наказать им».

Вскоре показалась группа всадников. Это была комиссия — человек пять-шесть. Цокзол встречал их у своей юрты. Первыми подъехали счетовод и председатель контрольно-ревизионной комиссии Данзан. Следом за ними прискакали дарга Данжур с Жамьяном.

— Я и не надеялся, что вы успеете сегодня приехать, но все-таки ждал вас, — сказал Цокзол после первых приветствий.

— А с чего нам было задерживаться? — сходя с коня, буркнул Жамьян. — Да и у вас пробудем недолго, хотя поработать придется немало, — добавил он, оглядываясь на остальных. — Надо же! Вороного иноходца-то своего успел уже оседлать. Значит, не собирается с ним расставаться.

— Попридержал бы ты свой язык! — упрекнул его Данжур.

Цокзол, конечно, все слышал, но особого значения словам Жамьяна не придал, точно это была шутка.

Он подождал, пока они управятся с лошадьми, и пригласил всех в юрту. Стол уже был накрыт, и гостям предложили садиться. В корытце был выставлен крестец валуха, которым поручили распоряжаться Данжуру. Он охотно согласился и стал всем раздавать мясо.

— Хозяин-то успел одного барана до нашего приезда уложить, — снова взялся за свое Жамьян.

Цокзол искренне, от души собирался угостить руководство объединения, и сейчас, услышав слова Жамьяна, он обиделся. У него сразу пропало праздничное настроение. «Человеку, во-первых, хочется соблюсти добрые народные обычаи, во-вторых, показать результаты своего труда, а этот, кроме подвоха, ничего не видит. Почему?» — размышлял он.

Дарге Данжуру был приятен прием, оказанный им Цокзолом, и он с удовольствием выпивал до дна все, что ему подносили. В отличие от Жамьяна он хорошо понимал, что здесь нельзя нарушать традиции, да и к тому же был совершенно уверен, что все это делается от чистого сердца. Кампанию по обобществлению скота Данжур воспринимал как большой праздник. Почему же тогда и у Цокзола не могло быть такого чувства? Подумав об этом, Данжур круто повернул разговор:

— У нас всякие люди есть — одни берегут свой скот как зеницу ока, а другим он и даром не нужен… Вот, скажем, жениться или выйти замуж труда не составляет, однако после свадьбы-то и начинаются настоящие испытания. Разве найдешь семью, где все было бы гладко? Нет! Лебединых пар не бывает, к сожалению. То же самое может и у нас на первых порах получиться. Трудностей, думаю, будет хоть отбавляй. А потом, конечно, все образуется, когда в гору пойдем.

— Да, не ошиблись мы, когда выбирали своего даргу… Если мы все ему еще и поможем, то дело у нас, конечно, пойдет, — залебезил Жамьян.

Данжуру не понравились слова Жамьяна, однако он промолчал.

— Говорят, если исток реки чистый, то и в устье вода прозрачная. Лично я думаю, что мы начали хорошо. Так должно пойти и дальше, — вступил в разговор Цокзол.

— И то правда, — согласился Данжур.

— А как объединенцы-то? Трудятся как? — спросил Цокзол.

— Хорошо! — ответил Данжур, а Данзан тут же подхватил:

— У вас-то, ясное дело, работа кипит, да только у членов объединения пока что-то больших успехов не видно… Если говорить начистоту, многие еще жалеют, что расстались со своим скотом. Просто беда…

— А как же? — прервала его Цэвэлжид. — Ведь мы все с малолетства только и делаем, что ходим за ним, лелеем его…

Продолжая ее мысль, Данжур рассказал много смешных и грустных историй, случившихся за то время, пока шло обобществление.

…Бывало всякое. Некоторые айлы, например, заранее начинали делить свой скот по возрасту, по масти, а потом, когда дело доходило до главного, ни с того ни с сего отказывались отдавать, и точка.

Затянувшийся разговор как-то незаметно начал затухать, и этому больше всех был рад Цокзол. Ведь он, пока гости беседовали, сидел как на иголках: а вдруг Цэвэлжид заупрямится… От нее этого вполне можно было ожидать. Но она, к счастью, сдержала себя и смолчала.

Комиссия приступила к делу. Обе стороны разложили свои списки и застучали счетами.

— Значит, всего у вас около пятисот голов скота. Это мы держим в уме… Так, все ясно. Дальше… Вы отдаете объединению около двухсот голов… Об этом знаете?

— Да-да, конечно! Но ведь речь идет в основном о мелком скоте? Так, кажется? — уточнил Цокзол.

Данжур кивнул головой. Цокзол раскурил трубку и предложил всем выйти во двор:

— Тогда давайте пройдем к скоту и начнем отделять его по возрасту и по масти.

— Вот это правильно! Пора, товарищи, — поддержал его Жамьян и первым направился к двери.

Последними, взяв с собой связку веревок, вышли Цэвэлжид с Улдзиймой.

Руководил Жамьян. В суматохе и шуме Цокзол и вовсе не стал выбирать для себя животных, а пустил все дело на самотек. В конце концов отделили сто двадцать четыре головы мелкого скота, тридцать шесть лошадей и двадцать девять верблюдов. В это число вошли животные самых разных возрастов, но в большинстве — взрослые. Из овец и коз можно было составить целую отару, из лошадей — целый косяк во главе с жеребцом, а из верблюдов — полноценный караван.

Обобществление скота на этом не кончилось: учетчики, как и полагалось, составили еще отдельные списки на молодняк, маток, самцов и занесли их в документацию объединения. Только после этого все облегченно вздохнули и вошли в юрту. Во дворе осталась одна Цэвэлжид.

Едва успела закрыться дверь юрты, как она подошла к скоту, который теперь переходил к объединению, и начала присматриваться к животным. Оказалось, что туда попали именно те, которых она вырастила сама.

Подходя к каждому, она стала выдергивать по волосинке и собирать их себе в подол — набрался целый пук волос и шерсти.

Только у дверей юрты она, опомнившись, остановилась. Сложила шерсть в мешочек и спрятала его в щель под крышей. Потом тоже зашла в юрту.

Гости уже собирались в дорогу. Жамьян на прощание подошел к Улдзийме и сказал:

— У нас в объединении пока что маловато грамотных кадров. Так что мы тебе просто так сидеть не дадим.

Улдзийма ничего не ответила.

Цокзол, поднося Данжуру архи в серебряной чаше, заметил:

— Вообще-то можно было отдать и весь скот, оставив себе лишь несколько голов на пропитание да на разъезды, но я пока решил подождать. Посмотрю на других.

— Верно решил. Пока что наше объединение слабовато, оно не сможет всех содержать — плату за трудодни в достаточной мере нам еще не обеспечить. Так что ты все правильно предусмотрел, — ответил Данжур и заулыбался.

— Послушай, дарга! У моих овец, сам знаешь, шерсть отменная… Несколько лет назад я привез барана из одного айла, что в сомоне Цокт. От него и пошли такие овцы. Члены нашего бага удивлялись, а некоторые и открыто завидовали, когда мы валяли войлок, а секрет очень прост — он в породе. Надо бы к этим овцам бережно отнестись в объединении… Что же касается моих лошадей, то среди них попало несколько быстроногих скакунов. Об этом тоже подумай. Вот и весь мой наказ…

Данжур кивал головой, соглашаясь со всем, что говорил ему Цокзол, а на прощание дал слово, что наказ его выполнит обязательно.

Вскоре комиссия погнала скот. Хозяева провожали их, стоя у юрты. Цокзол некоторое время смотрел им вслед, потом, обращаясь к Цэвэлжид, сказал:

— Жамьян-то, а?.. Все в бутылку лезет.

— Все же странный он какой-то… Тараторит чего-то невпопад… Балаболка! — ответила жена.

— Да, действительно… Наверно, опьянел малость, — поддакнул жене Цокзол и направился в юрту.

Улдзийма промолчала.

Цэвэлжид, пропустив мужа в дверь, достала мешочек с шерстью и волосинками и, пряча его за спиной, вошла в юрту. Там она незаметно от Цокзола положила его в укромное место.

Глава десятая

Весть об обобществлении скота объединением «Дэлгэрхангай-Ула» в один миг разнеслась по всем айлам, а следом за ней поползли и слухи. Смысл их сводился к тому, что объединение долго не продержится и что его ждет участь тех коммун тридцатых годов, которые развалились тогда, едва успев возникнуть.

В те годы коммуны создавались по иному принципу: обобществлялся весь скот и все имущество. Сначала все были довольны, особенно бедные араты: о еде и одежде, казалось, уже можно было не заботиться.

Наступил полный «коммунизм» — чаши и ножи не выпускались из рук. Рты заработали бесперебойно, а у многих руки забыли, что такое труд, — никто уже не хотел работать.

Коммуна, правда, успела построить черную восьмистенную юрту, вырыла несколько колодцев в живописных местах.

А чем же там занимались коммунары? Устраивали бесконечные праздники… Резали в день по пятьдесят-шестьдесят голов овец. Целая бригада варила мясо, а за стол садились все — никому и дела не было, что большинство пировавших были отъявленные бездельники и тунеядцы.

Ясное дело, что такое искажение подлинной сути коммун не могло продолжаться долго. Вскоре они и в самом деле распались.

Опыт тех лет не прошел бесследно. Недобрая слава о коммунах цепко держалась в памяти аратов, которые и к объединению подходили с той же меркой. Им было о чем поразмышлять, прежде чем принять окончательное решение.

Большинство из них насмехались над теми, кто обобществлял свой скот, и в открытую называли их балбесами и дураками. Часть считала, что бедные и зажиточные поставлены в неравные условия: если первые останутся в выигрыше, то вторые непременно проиграют. Но были и такие, которые уже успели соскучиться по коммуне.

И все же основная масса аратов была, несомненно, против объединения. Встречаясь друг с другом, они то и дело заговаривали об этом:

— Беда пришла на наши головы…

— Как бы за нас еще не взялись…

— Разорят наши хотоны[54], и все тут…

— Что же будем делать без скота?

— Монгол без коня что птица без крыльев…

Хотя объединение еще никого насильно не принуждало обобществлять свой скот, слухи, один злее другого, продолжали ползти по айлам.

В чем дело? А все очень просто! Кооперирование аратских хозяйств, развернувшееся на обширных просторах Монголии, начало подрывать и выкорчевывать основу частной собственности.

Единоличник каким-то внутренним чутьем понял это и пошел в атаку. Как же можно отдавать свое, веками, из поколения в поколение накапливаемое, в общий котел — этого он боялся как огня.

Объединение «Дэлгэрхангай-Ула» начало с создания гуртов и стойбищ для оседлой жизни аратов. Задача состояла в том, чтобы как-то сконцентрировать на сравнительно небольшом пространстве айлы, разбросанные по всей безбрежной степи, словно стаи птиц. По твердому убеждению Данжура, оседлая жизнь должна была облегчить аратам их труд.

В основном за каждым айлом закрепляли скот одного вида. Семье Цокзола достался табун, и они переселились на готовый гурт в местности Адагийн-Хашат. Вначале Цокзол отказывался:

— Не смогу, наверное. Мне бы лучше что-нибудь другое. Кумыс свой я никогда не сдавал, дело это для меня новое, непривычное… Так что, пожалуйста…

На это Дарга Данжур, похлопывая его по плечу, решительно возражал:

— А кому другому прикажешь поручить это ответственное дело?! Я считаю, что лучше, чем ты, никто не сможет справиться с табуном. У меня только на тебя надежда.

Цокзол в конце концов уступил и дал согласие, подумав: «Чего я буду артачиться, если человек на меня так надеется». Сам и стал ходить за табуном, а Улдзийма возила кумыс. Ежедневно она сдавала начальной школе сомона сорок литров кумыса.

Изредка Цокзол сам доставлял кумыс в сомонный центр. Дорогой он думал: «Если встретятся знакомые, то позора не миновать. Когда же монголы сбывали белую еду на сторону? Одно утешение, что везу официальным организациям, а не какому-нибудь частнику. Да и кумыс не свой…»

Объединение заключило договор с учреждениями сомона о снабжении их аргалом, и сбор его поручили верблюдоводам и пастухам. Дарга Данжур всех обеспечил работой и умело, расчетливо распределил обязанности.

Тем временем солнечный август незаметно пролетел, и наступила середина сентября. На крышах юрт заблестел серебристый иней, но держался он недолго — до первых лучей солнца.

Табуны, нагуливая жир, стали уходить далеко в степь; шерсть у лошадей начала лосниться. Пожелтели головки многокорешкового лука, зато распустился пышными бутонами хонгор-зул[55]. Дни незаметно, но все же укоротились. Детвора отправилась в школу.

Осень! Благодатная осень степных просторов! Трудно представить ее без загорелых и обветренных аратов-степняков.

Но почему с ее приходом охватывает человека непонятная грусть и тревога? Стоит чуть заколыхаться крыше юрты на осеннем ветру, как сердце теряет покой, словно что-то ушло безвозвратно.

Вот именно такое чувство и охватило Улдзийму. Она не могла найти себе места, предаваясь необъяснимой грусти. Ведь она родилась и выросла здесь — бескрайняя степь была для нее как бы продолжением ее родной юрты. Десяти лет пошла в школу и каждую осень уезжала от родителей до следующего лета. Так что последние семь лет она почти не была дома.

И вот только теперь она, можно сказать, по-настоящему поняла, что такое сельская осень. С каждым днем все сильнее овладевала ею щемящая тоска по школе. Стоило ей остаться одной, как она начинала вспоминать своих сверстниц, строгих учителей, шум и веселье на переменах; если бы были у нее крылья, то она не задумываясь улетела бы к себе в школу.

Улдзийме даже родная юрта стала казаться холодной и неприветливой. Она злилась и на родителей, считая, что они ее не понимают. Ложась спать, долго не могла уснуть и частенько плакала, жалея себя.

Однако Улдзийма не решилась настаивать на продолжении учебы, так как тогда нужно было бы ей поехать в город, а это для нее было слишком далеко, да и никого она там не знала. Чувствуя себя словно птичка в клетке, она совсем сникла.

Ночь! Светила ли луна или наступала кромешная мгла, ей было уже безразлично — грусть и тревога не проходили.

День! Ничего нового он не приносил ей. То, что было вчера, повторялось сегодня, а завтра будет то же, что и сегодня. Изо дня в день она делала одно и то же: собирала аргал, варила самогон, доила кобылиц, сгоняла отару.

Особенно тяжело ей было оттого, что к ним почти никто не приезжал — араты все были заняты своими делами.

По пятницам и воскресеньям Улдзийма вставала очень рано, так как в эти дни обычно привозили аймачную почту. Изредка почтовики заезжали к ним и, попивая кумыс, рассказывали о новостях.

Такие дни были для Улдзиймы самыми радостными, поэтому она еще с утра прибиралась в юрте и ожидала почтовиков. Однако чаще всего они проезжали мимо, и тогда Улдзийма с невыносимой грустью смотрела вслед пылящей машине и снова замыкалась в себе.

Цэвэлжид, конечно же, замечала состояние дочери и старалась как-то занять ее. Иногда она открывала сундуки и, перебирая вещи, говорила Улдзийме:

— Здесь все твое: и эти шелковые дэли, и жемчужные украшения, кольца, сережки; а вот из этого шелка, монист и из чесучи хочу тебе сшить праздничный дэли… Тебе, доченька, тоже надо научиться шить.

Улдзийма не возражала и послушно училась кроить и шить, когда Цэвэлжид дотошно объясняла ей, как надо держать иголку, как делать петли…

Улдзийме нравилось рукодельничать, но стоило ей подумать: «Где, когда я все это буду носить?» — и настроение у нее тут же портилось. В школе она научилась хорошо вязать и вышивать, все ее хвалили. И дома изредка вышивала, но по-настоящему никому до ее занятий не было дела — в худоне все это не ценилось.

Однажды к ним приехал дарга Данжур и похвалил Цокзола за то, что тот сдает хороший кумыс, и главное — всегда в срок. Настроение у всех поднялось, и окрыленный Цокзол решил воспользоваться случаем:

— Работать можно, но некому за табуном присматривать. Было бы хорошо, если бы ты выделил мне какого-нибудь толкового табунщика, а то осень на носу, и я, чего доброго, не справлюсь со сдачей кумыса. Договор-то надо выполнять… Пошлешь кого, тогда можно и поголовье табуна увеличить.

— Подумаю! Надо посоветоваться с бригадиром скотоводов. Можно и кобылиц пригнать, но тогда ведь и работы прибавится… А в самом деле, возьми в придачу два косяка кобылиц — и будешь сдавать кумыс еще и на фельдшерский пункт…

Больше всех обрадовалась этому Улдзийма. Она прекрасно понимала, что дарга Данжур обязательно пришлет к ним целый айл, а не одного человека. Ей хотелось, чтобы приехала какая-нибудь ее сверстница, тогда можно было бы ходить друг к другу в гости и не так уж было бы скучно.

Цокзол же несколько приуныл, сообразив, что работы прибавится. Но отступать уже было некуда, и он сказал:

— Пусть будет по-твоему. Только постарайся побольше прислать ведер и бидонов для кумыса, а то куда же его девать.

— Все постараюсь сделать, как просишь. Пришлю тебе и табунщика, и посуду, — пообещал Данжур и уехал.

Бывая в сомонном центре, Улдзийма навещала Должин и давала ей по литру, а то и по два кумыса. Старушка всегда была рада ей и каждый раз спрашивала о своем сыне: «Нет ли вестей от моего Дамдина?»

Однажды, уже в сумерках, Улдзийма хотела зайти к ней, но, подойдя к юрте, услышала, как Должин говорит сама с собой. Видимо, она молилась. Улдзийма хорошо расслышала ее слова: «Сохрани сына моего! Верни мне его! Он ведь мучается без меня…»

Улдзийма не решилась войти в юрту и повернула обратно. Снова какая-то грусть охватила ее, и она задумалась: «А что, если Дамдина нет уже в живых? Должин-гуай ведь сойдет с ума… Неужели правда, что его одежду нашли на берегу Толы? Бедняжка… Может, все-таки жив? Наверно, и вправду мучается… Хороший он все-таки человек…»

Она не пропускала ни одной проезжавшей мимо машины, надеясь, что на какой-нибудь из них вернется Дамдин, и все спрашивала себя: «Почему у нас с ним ничего не получилось? Видно, потому, что он и сам не питал ко мне никаких чувств…»

Новый айл не заставил себя долго ждать: не прошло и недели, как к ним перекочевал Базаржав с матерью. Дарга Данжур, как и обещал, прислал с ним два косяка кобылиц.

Цокзол, помогая ставить юрту Базаржаву, про себя размышлял: «Парень ты, конечно, вполне приличный, да и к лошадям имеешь вкус, но не будешь ли нам в тягость?.. Дочь-то совсем уже взрослая…»

Его опасения подкреплялись и поведением Улдзиймы: она заметно повеселела и любое дело у нее спорилось. Не укрылось от него и то, как Базаржав не сводил с нее глаз, приветливо улыбаясь. Зато Цэвэлжид, ничего не замечая, тараторила с Бурхэт, угощая ее крепким чаем.

У Базаржава кошма, покрывающая крышу юрты, и войлочные стены были старые, да и все имущество скромное. Прежде он почти никогда не обращал на это внимания. А вот теперь, поселившись по соседству с Цокзолом, почувствовал, что ему стыдно. Поэтому-то он более-менее сносной частью кошмы покрыл крышу со стороны Цокзола, а противоположную часть постарался незаметно залатать. Много энергии и находчивости вложил он и тогда, когда обставлял свою юрту. Свою кровать он поставил у правой стены, прямо напротив узкого оконца, чтобы в него смотреть на Улдзийму.

Никогда раньше Базаржав так не заботился о своем добром имени, как сейчас. Чуть ли не каждый день наказывал он матери, чтобы та убиралась в юрте, протирала пыль с сундуков и в чистоте держала всю посуду. Решил он и новые гутулы ей купить. Уж больно ему хотелось понравиться Улдзийме.

Вскоре в юрте действительно воцарился порядок и все так заблестело, что Базаржав не скрывал своей радости. Соседи стали заходить друг к другу в гости. Если Бурхэт угощала гостей чаем с пшеном, то Цэвэлжид непременно отвечала чаем с рисом.

Чуть свет Базаржав отправлялся за табуном. В душе он был уверен, что это должно характеризовать его как настоящего мужчину. Он специально проезжал мимо юрты Цокзола, чтобы Улдзийма слышала звон его уздечки. И в самом деле, она каждый раз просыпалась от топота его скакуна и прислушивалась в полудреме, пока совсем не стихнет звук.

С приездом айла Базаржава Улдзийма совсем потеряла покой. Им никак не удавалось спокойно поговорить. Во время дойки кобылиц, бывало, затевали они какой-нибудь приятный разговор, но закончить его времени не хватало. Не проходило и часа, как Базаржав опять прибегал к ним и спрашивал: «Не пора ли доить кобылиц?» Удивленный Цокзол, разгадав его уловку, отвечал:

— Да вы же только что доили… Неужели они так быстро успели нагулять молоко? Садись-ка лучше, попей кумыса!

Базаржав в таких случаях краснел как рак и молча усаживался у хоймора, а Улдзийма, не скрывая лукавой улыбки, подносила ему кумыс. Принимая из ее дрожащих рук кумысницу, он и сам не мог скрыть дрожи в руках и совсем терялся.

Изредка Улдзийма забегала к ним. Однажды старушка Бурхэт сидела и шила дэли. Увидев девушку, она сразу же обратилась к ней за помощью:

— Доченька! Помоги-ка пришить пуговицы, а то сама ничего не вижу.

Улдзийма охотно согласилась и постаралась показать свое мастерство. Бурхэт же, сидя рядом, ворковала о своем сыне:

— Когда уж он у меня обзаведется семьей? Есть ли кто на примете… не знаю даже… Хоть бы поскорее он женился…

Ей, видимо, очень хотелось, чтобы ее сын женился именно на Улдзийме, но та вела себя так, будто это ее вовсе не касается, хотя внутреннее чутье ей подсказывало, к чему клонила старушка.

Однажды Базаржав вернулся из сомонного центра, куда отвозил кумыс. Улдзийма в это время доила кобылиц, а Цокзол отделял жеребят. Базаржав прямиком направился к ним и, спешившись, стал помогать Цокзолу. Потом, подойдя к Улдзийме, с радостью сообщил:

— Из аймачного клуба приехали… Вечером, говорят, будут давать представление… Ты поедешь?

Улдзийма обрадовалась, как ребенок, и выпалила:

— Как же! Надо обязательно посмотреть!

Цокзол, будто и не слышал, спросил у Базаржава:

— Что нового в центре?

— Говорят, приехали артисты из аймака и будут играть спектакль. Я хочу поехать, — опередив Базаржава, ответила Улдзийма; затем, обращаясь к нему, переспросила:

— А какой спектакль? Ты узнал?

— «Три печальных холма»[56], кажется.

— «Три начальственные головы» — прекрасный спектакль… Я видел его в Улан-Баторе, — вставил Цокзол.

— Надо же! — сказала Улдзийма и разразилась смехом. Не удержался и Базаржав.

— А что тут такого? — удивился Цокзол.

— Отец! Ты такое сказал! — ответила сквозь смех Улдзийма.

— И чего ржать-то! Можно было бы и поправить, — пробормотал Цокзол.

Вечером Улдзийма с Базаржавом отправились в сомонный центр.

Улдзийма так принарядилась, что ее было не узнать. Не обратить на нее внимания было невозможно. Базаржаву это не понравилось. «Зачем же такой красавице такое щегольство? Это уж слишком», — подумал про себя он.

Однако он тут же забыл об этом, когда они стремя в стремя выехали на дорогу. Он наконец-то почувствовал себя раскованно и начал рассказывать ей смешные истории.

Она, наверное, целый месяц не смеялась так, как сейчас. Базаржав безошибочно уловил ее настроение и неожиданно спросил:

— Ты не забыла мои слова?

— О чем это ты?

— О том, что было написано в письме…

— Да ну тебя!

— Ничего не «ну». Сколько огня там было, а? — И расхохотался.

Вскоре они въехали в сомонный центр и направились к красному уголку, где толпилось множество празднично одетых людей. Невдалеке, у коновязи, стояли оседланные лошади.

«Вот они, соперники, понаехали… Как бы не вздумали на смех меня поднять», — с беспокойством подумал Базаржав. Перед ними он ни в чем не был виноват, но почему-то ему стало неловко. Рядом с ним разрядившаяся в пух и прах Улдзийма выглядела неописуемой красавицей, но тем не менее он решил не обращать ни на кого внимания и с высоко поднятой головой проехал мимо сотни любопытствующих глаз. Вспомнил при этом слова дарги Данжура, который накануне говорил ему: «Сынок! Ты на правильном пути, и все образуется. Судьба каждого человека в его собственных руках!»

Глава одиннадцатая

Дарга Данжур руководил объединением не сходя с коня. Работе не видно было конца, а рабочих рук явно не хватало. Стоило завершить самое важное, как казалось ему, дело, тут же появлялось новое, без которого объединению никак нельзя было обойтись, а за ним маячило уже и другое…

Близилась зима, первая после создания объединения, и к ней надо было тщательно подготовиться.

Дарга Данжур предварительно выбрал места для зимних стойбищ, затем создал специальную бригаду из десяти человек для подготовки к зимовке скота и закрепил за ними столько же вьючных верблюдов. Руководить бригадой взялся сам.

За короткое время они подготовили более десяти стойбищ — в основном расширяли загоны и поднимали ограды повыше.

Сравнивая их со старыми, Данжур был доволен. Раньше баги сами себе строили загоны и обновляли их перед каждой зимой, но что это были за загоны? Небольшой круг, огороженный камнями, который трудно было заметить, не подъехав к нему вплотную. Некоторые нерадивые айлы даже не окружали свои участки камнями.

— Все-то делали для отвода глаз… — бурчал Данжур, глядя на ограждения. Теперь они сделали их высотой в человеческий рост. — Пусть единоличники посмотрят и увидят, что такое коллективный труд, — с гордостью говорил он.

На каждом загоне прикрепили табличку с надписью: «Чабан такой-то…» или «Табунщик такой-то… Объединение «Дэлгэрхангай-Ула».

Без этого никак нельзя было обойтись: единоличники могли опередить объединенцев, и тогда пришлось бы сооружать новые загоны. Попробуй потом доказать, что к чему! Так что дарга все делал предусмотрительно.

Покончив с последним загоном, они уже направлялись домой, когда заметили всадника, мчавшегося в их сторону. Это был Базаржав. Все решили, что он пьян.

Данжура зло взяло, и он, даже не поздоровавшись, набросился на него:

— Ты откуда взялся? Посмотри на своего коня!.. Если с осени будешь его так гонять, и до зимы не дотянешь!

— Да нет, Данжур-гуай! Подождите, дарга!.. Сейчас… — толком ничего не мог объяснить Базаржав.

— А ты вообще-то трезв? — вытаращив глаза, уставился в его раскрасневшееся лицо Данжур.

— Конечно, трезв! Просто я торопился, чтобы вам сообщить…

— Разве можно ради этого калечить коня? Он ведь объединению принадлежит, а не тебе!

— Да я знаю! Вы сначала меня выслушайте!

Данжур сделал равнодушное лицо, будто и не к нему обращались, и стал ждать. Остальные окружили их и с любопытством разглядывали Базаржава. Тот, наконец-то придя в себя, выпалил:

— Таблички на ваших загонах сломали…

— Что?! — переспросил Данжур, надвигаясь на Базаржава.

— Таблички, говорю, выдрали…

— Кто это сделал?!

— Не знаю! Я только что видел своими глазами… У стойбища Ихэр даже сожгли, а у Хух-ово изломали… Вот я и хотел сообщить… Если сейчас все на восстановить…

— А ты сам что там делал? — оборвал его Данжур.

— Искал лошадей — несколько кобылиц ушли из табуна. Вижу — на стойбище Ихэр что-то горит… Я сначала глазам своим не поверил. Потом решил побывать на остальных. Оказалось, что они и там похозяйничали…

Дарга Данжур растерянно посмотрел на него; потом дал команду расходиться по домам, а сам с Базаржавом отправился на стойбища.

Подъехав к первому, Данжур убедился, что Базаржав говорил правду. Табличка была выдернута вместе со столбиком, к которому она была прибита. Внизу корявыми буквами было написано: «Пусть развеется пепел коммуны!»

Данжур огляделся по сторонам, словно враги были где-то здесь, рядом, схватил табличку и пошел вдоль загона. Затем остановился и заговорил:

— Развеется, говоришь?.. Не выйдет! Ничего не развеется… Пепел, говоришь?.. Нет, шалишь! Не пепел, а пламя! А где тот ветер, которым вы собираетесь нас развеять? Где?! Пусть он только дунет! Наше пламя от него так разгорится, что не потушить вам его! Так ведь? — Он посмотрел на Базаржава. — Скоро мы вам покажем, какая сила в нас таится.

Базаржав, глядя на решительное лицо Данжура, точно думал: «Попались бы вы мне в руки!..»

Они вдвоем стерли надпись и, крупно написав химическим карандашом: «Это стойбище чабана объединения «Дэлгэрхангай-Ула» товарища…», снова закрепили табличку.

Базаржав отсюда уехал домой, а Данжур осмотрел остальные стойбища. Потом заглянул в несколько айлов.

Дарга Данжур, интересуясь жизнью и делами скотоводов, каждый раз снимал с пояса свою коричневую сумку, вытаскивал оттуда толстенную записную книжку, сшитую из нескольких ученических тетрадей, и что-то скрупулезно и долго в нее записывал. С книжкой этой он никогда не расставался. В ней у него были записаны названия айлов, количество людей, скота, закрепленного за ними, но и не только это — Данжур заносил туда и свои мысли о том, как улучшить жизнь аратов и работу объединения. Книжка пухла день ото дня.

Сначала он заехал к Довчину — у него в айле были яловые овцы и козы. Едва отбившись от бросившейся на него злой собаки, он буквально ввалился в юрту, и здесь его глазам предстало такое зрелище: жена Довчина спала, лежа прямо на земле между столиком и печкой. Данжур громко кашлянул, и она, проснувшись, приоткрыла один глаз, потом приподнялась, сладко зевнула и взяла трубку с кисетом.

— Да это никак дарга Данжур? Проходи, начальник, садись! А я вот напоила овец, прилегла и, надо же, вздремнула… — Женщина подала Данжуру пиалу. Дотянувшись до чайника, встряхнула его, чайник оказался пуст, так что утолить жажду Данжуру не удалось.

Он спросил о Довчине и попытался завести с ней беседу о том, как идут дела. Однако она не поддержала его, а начала сварливым голосом жаловаться на свою жизнь:

— В такую-то благодатную осень — и остаться без молока… Небеленый чай — это разве чай? Когда мы такой пили? Несколько дойных коз у нас, правда, еще есть, но какой от них толк… Даже на чай молока не дают… Попросили мы верблюдицу у бригадира, а он не дал. Не дал, и все… Деваться некуда — пришлось обращаться к Носатому Жамбе; так он для нас пять дойных верблюдиц не пожалел. Крепко выручил… Может, со временем договоримся и скот его пасти, тогда от общественного придется отказаться…

Закрепленный за ними скот оказался в лучшем состоянии, чем предполагал Данжур, и все-таки его взяло зло.

— Как же можно так поступать? — вскипел он. — Разве может член объединения опираться на единоличников? Это ведь подрыв нашего авторитета! Мы обязательно примем меры на этот счет, — пообещал он напоследок и ускакал.

Заехав к верблюдоводу Самдану, он узнал, что они дней десять назад потеряли десяток верблюдов. «Верблюды-то все разные, не привыкли друг к другу…» — оправдывались Самдан с женой.

— А что же вы до сих пор не ищете их? Кто за нас станет работать, если мы сами будем вот так относиться к своим прямым обязанностям? — снова не сдержался Данжур.

Айл Гочодоржа оказался на высоте. За ним была закреплена отара в восемьсот голов, а старик успел уже сдать всю шерсть. Пожаловался дарге только на то, что одна овца заболела и что сами они никак не могут вылечить ее.

Заметив, что Гочодорж ходит за такой большой отарой пешком, Данжур пообещал выделить ему лошадь, а сам подумал: «Ветеринар нам позарез нужен. Где только его найти?»

Затем он поехал в Аман-Ус, где гуртовались табунщик Дагва и чабан Бата, и заночевал там. Здесь его ожидали неприятности: Дагва, не жалея красок, рассказал ему, как сцепились два жеребца и во время драки убили жеребенка. Свой рассказ он сдобрил богатым угощением.

До отвала наевшись жирного жеребячьего мяса и хлебнув архи, Данжур хорошо выспался и лишь утром заглянул к Бате.

Айл Баты был одним из самых бедных, это можно было заметить, еще подъезжая к юрте. Детей у них был полон двор, и они, полуголые и голодные, вечно бегали по пятам за матерью, выпрашивая что-нибудь поесть. Жена Баты была женщина упрямая и своенравная. Она никогда не вступала в разговор с гостями — при них отходила к печке, садилась и молча предавалась только ей известным думам и размышлениям. Постель у них всегда была свалена в кучу, и от нее несло запахом детской мочи.

И на этот раз Данжур не заметил никаких изменений. Хозяин, правда, был в бодром, веселом настроении — сосед-табунщик, видимо, не оставлял его без кумыса.

Данжур, лаская их маленького сына, приговаривал:

— Вот через несколько лет посмотришь, как мы с тобой заживем… Чашка у тебя будет целой, юрта белой, а мать радостной и веселой… Айлу объединения будет почет и уважение…

Ясное дело, что Данжур адресовал свои слова его родителям, чтобы их проняло.

«Что же надо сделать, чтобы такие айлы стали обеспеченными и счастливыми? — думал дарга Данжур, покидая их юрту. Заметных успехов за два дня поездки он не обнаружил, и это его расстроило. Объединение создали? Создали. Скот обобществили? Обобществили. Гурты и стойбища создали? Создали. Говорят, что козье мясо надо есть, пока оно горячо. Да и мы вроде бы все делаем в срок, вполне оперативно. Почему же тогда не видно успехов, пусть хоть и малых? Где тут собака зарыта?

Мы вот толкуем, что надо показать преимущества коллективного труда. А показываем мы их или нет? Вот здесь-то и кроется, видимо, разгадка. Но как же нужно работать для этого? Члены объединения вроде бы в хорошем настроении. Может, я сам плохо организую их труд?.. В общем, так — надо заехать домой переодеться, сменить коня и поехать в сомонный центр, поговорить обо всем с секретарем партийной ячейки».

Навстречу ему дул юго-западный ветер, но не сильно. Данжур обогнул Шорвогийн Хух-ово и вдруг заметил всадника, гнавшего перед собой стадо верблюдов. Сначала он не придал этому особого значения, но потом удивился: «Кто же в такую погоду гонит верблюдов?»

Верблюды бежали, сбившись в плотную кучу и наскакивая друг на друга. «Опытный пастух такого никогда не допустит», — подумал Данжур и повернул своего коня. Погонщик, не обращая на него никакого внимания, продолжал подгонять верблюдов своим длинным кнутом. Они, раскрыв рты, бежали так быстро, что лошадь едва поспевала за стадом.

Данжур подстегнул коня и, подъехав поближе, признал Бямбу Заячью Губу. Тот, видимо, его не заметил.

— Благополучен ли твой путь? — крикнул Данжур.

— Благополучен, благополучен! А ваш? — отозвался Бямба, вздрогнув от неожиданности и чуть не свалившись с лошади.

— Что произошло? Ты почему их так гонишь?

— Да вот, прицепились к стаду несколько чумных верблюдов… Бесхозные, видать. Мало того, что чумные, они еще и чесоточными оказались! Все стадо ведь перепортят, черти! Вот и гоню их, — ответил он и тут же огрел кнутом одного с такой силой, что тот чуть не свалился. — У юрты их держать никак нельзя! Черви по ним ползают… Куда только хозяева смотрели!

Данжур подумал, что из-за них может разразиться какой-нибудь скандал, и решил помочь Бямбе. И вдруг, не веря своим глазам, увидел на ноге одного верблюда тавро объединения. Внимательно приглядевшись, еще более удивился: за исключением двух животных — кастрированного верблюда и верблюдицы, в самом деле зачервивевших и облезлых, — все были с тавром объединения.

— Эй! Стой! — крикнул Данжур и резко остановил коня. — Это же наши верблюды… Я-то сперва и не заметил… Останови!

Бямба, натянув поводья, удивленно спросил:

— Чего?..

— Говорю тебе, это наши верблюды! Верблюды объединения! Хм… Кто же их пасет?

— Да, нехорошо получилось… Тогда забирайте их и гоните обратно… Так оно и есть! Я и то подумал, уж больно они неухоженные, словно нет у них хозяина. Раньше, бывало, о таких вот доходягах безошибочно говорили, что они уртонные. Да и сейчас…

Данжур резко оборвал его, спросив сквозь зубы:

— Хочешь сказать, что верблюды объединения — доходяги? Не будет этого никогда! У них есть хозяин! Ты зачем их загнал? Как прикажешь тебя понимать?

— Да я ведь не знал, чьи они! Ну хорошо, это моя вина… Но почему вы держите чесоточных животных? Хотите остаться без единого верблюда?

Пока они спорили, верблюды, остановившись, печально глядели на них, тяжело водя боками. Данжур, внимательно разглядывая пару больных животных, твердо и убежденно сказал:

— Это не наши!

В этот момент оба заметили всадника, галопом направлявшегося к ним. Оказалось, что это верблюдовод Лут. Он, даже не поздоровавшись с ними, с руганью проскочил мимо и завернул своих верблюдов. Данжур с Бямбой подъехали к нему. Лут встретил их бранью:

— Вы что, совсем спятили? Какой же скотовод так поступает?! — Он весь дрожал от негодования. Затем, сурово взглянув на Данжура, сказал: — Дарга! Что это происходит? Спокойно пасущееся стадо вдруг взяли да и погнали неизвестно куда!

— Я ничего не знаю! Это Бямба их гонит, — с удивлением ответил Данжур.

— Какой же ты монгол, черт бы побрал тебя! Зачем ты это сделал? Ты разве не видел, что стадо спокойно паслось?! — набросился на Бямбу Лут.

— Спокойно паслось, говоришь? Вот это сказанул! Спокойно, говорит… Зачем бы мне тогда надо было их гнать? Так слушай! Вот эти твои чесоточные подошли к моей юрте и чуть ее не снесли — так они чесались! Ты сначала разберись, что к чему, а потом глотку дери. Понял?!

Данжур чувствовал себя неловко из-за того, что он, сразу не узнав своих верблюдов, как бы выступил пособником Бямбы. «До чего же порой может довести неосмотрительность», — удивлялся он сам себе.

Лут с Бямбой так разошлись, что в перепалке припомнили друг другу все, что было и чего не было. Дело дошло до грубых взаимных оскорблений. Данжур пытался урезонить их и примирить, но из этого ничего не получилось: они и не думали прекращать перебранку.

Конечно, Лут определенно был прав, а Бямба виноват, но ни одна сторона не хотела сдаваться. В конце концов Бямба стегнул коня и убрался восвояси.

Однако, удаляясь, он то и дело оглядывался и продолжал осыпать Лута ругательствами. Тот, не желая оставаться в долгу, отвечал тем же. Даже тогда, когда Бямбу уже не стало слышно, Лут что-то крикнул несколько раз и с нескрываемым удовольствием плюнул ему вслед.

Данжур успокоился и уехал своей дорогой.

Глава двенадцатая

Весть об избрании Жамьяна бригадиром не в меру развеселила Носатого Жамбу. Он в открытую стал говорить, что если бы и он вступил в объединение, то для него пришлось бы искать должность повыше, чем у Жамьяна. Сам, правда, думал совсем о другом: «Как же легко удалось им вскружить головы аратам… Отдали все свое богатство, накопленное отцами и дедами, на растрату этому Данжуру… Уму непостижимо! Прямо-таки рок какой-то! Видать, от судьбы своей никому не уйти. А объединению-то, пока оно поднимается на ноги, до этого ох как еще далеко!.. Беднякам-то что? Набьют свои голодные животы за чужой счет, да и баста, а вот зажиточных жалко. Придет ведь день, когда и они окажутся у разбитого корыта, но тогда уж будет поздно…»

Бывая в айлах, Жамба непременно находил предлог, чтобы завести разговор о делах объединения.

— Как же! Слыхал, что создали… А вы-то сами не собираетесь вступать? — испытующе спрашивал он.

Многим это не нравилось, и ему прямо отвечали:

— Зачем же вступать, если никто не просит!

Но были и колеблющиеся, которым не терпелось узнать что-нибудь новое.

— Да-да! Говорят, что создали, а какая польза от него? Ты не знаешь?

Таким Жамба отвечал:

— Пользы, думаю, никакой, но решайте сами.

Сам же всячески пытался очернить дела объединения, умело подбрасывая самые невероятные выдумки и небылицы:

— Говорят, члены объединения пьют теперь чай без молока… Видно, без разрешения начальства молоком не распоряжаются… Ходят слухи, что они кумыс и другие молочные продукты продавать собираются… А кто же у них, интересно, будет покупать? Мы, что ли? У нас и своего вдоволь, хоть самим продавай… Да-да! Все объединенцы пьют черный чай… Сам видел! А те, кто вступают в объединение, должны отдавать свой лучший скот. Это у них в уставе записано, никуда не денешься… И еще говорят, что объединение будет забирать себе лучшие пастбища для зимовки…

Слухи, которые распускал Жамба, быстро становились достоянием всех айлов.

«Надо успеть занять хорошее место для зимовья!» — передавалось из айла в айл. И те, кто уже собирался вступать в объединение, откладывали свое решение, а колеблющиеся и подавно отворачивались от него.

— Намжил-то не справился, говорят, со сдачей шерсти государству, за него объединение сдало…

— Объединение бесплатно ремонтирует юрты семьям бедных аратов…

— Говорят, что если дети членов объединения живут в интернате, то родители за них ничего не платят.

Слухи ползли всякие, и плохие и хорошие…

Однажды Носатый Жамба оседлал своего рыжего скакуна, купленного у Цокзола, и приехал к Бямбе Заячьей Губе. Тот был рад редкому гостю и незаметно дал понять жене, что его необходимо принять как подобает.

Жена проворно накрыла на стол и достала самогон. Хозяин, чтобы как-то начать разговор, спросил у гостя:

— Куда направляешься?

Тот шмыгнул своим розовым, словно коралл, носом и уклончиво ответил:

— Да тут недалеко…

Постепенно за чарочкой самогона они разговорились, и Носатый Жамба, осмелев, перешел к делу:

— Через несколько дней собираюсь в город… Нынче, слышал, овцы там в цене… Сперва хотел только своих погнать, но потом рассудил, что никакой выгоды не будет. Вот и думаю теперь, нельзя ли у кого-нибудь еще прихватить…

Бямба сразу же решил, что не сможет ему помочь, и, не мешкая, рубанул:

— У меня, правда, есть несколько баранов, но их придется приберечь для заготовок будущего года… Неизвестно, какая еще зима будет… Наверно, тебе лучше поспрашивать в соседних айлах.

— Вот не ожидал… А может, все-таки поможешь? На тебя ведь только и надеялся! Тем более что у тебя теперь такие возможности появились…

Бямба не совсем понял его, но про себя подумал: «Неужели он хочет, чтобы я их украл?»

Носатый Жамба выжидательно смотрел на хозяина, стараясь угадать его мысли. Наконец ему показалось, что тот готов уступить, но не знает, как это сделать, и он решил брать быка за рога.

— А ты, кажется, хорошо знаешь Жамьяна?

— Нашего-то Жамьяна?.. Еще бы не знать! Знаю, да еще как, но он, дурачина, в объединение вступил… Не смог я его отговорить… Уперся, и все тут.

— Ну, тогда, думаю, все будет в порядке… Теперь-то он там поди процветает…

Бямба обрадовался, что разговор пошел о другом, и поддержал его:

— Там он даргой стал. Да только будет ли с него какой прок? Правда, с Данжуром может спеться…

Тут Жамба и прервал его:

— А ты с Жамьяном хорошенько поговори. Может, есть у него какая-нибудь возможность обменять несколько овец. Если его прижать, он не откажет, я-то его знаю. А я со своей стороны в долгу перед тобой не останусь…

После некоторого раздумья Бямба пообещал поговорить с Жамьяном.

Носатый Жамба был страшно доволен успехом дела и как бы невзначай заметил:

— Я слышал, Жамьяну нужна швейная машина. При случае скажи ему, что у меня есть.

Жамьян, став бригадиром, в действительности ничего сам не решал, только Данжуру в рот смотрел. Иногда он, правда, проявлял кое-какую инициативу, но в самый последний момент все равно терялся, боясь, как бы чего не испортить, и снова начинал привычно ждать указаний Данжура.

При обобществлении скота он от Данжура не отходил ни на шаг и с важным видом заносил в свою тетрадь все, что касалось скота и айлов.

Данжур частенько интересовался делами его бригады, советовался с ним, что можно было бы сделать, а Жамьян все воспринимал как прямое указание и тут же мчался исполнять (айлов в его бригаде было немного). За день успевал встретиться со всеми, кто был нужен, и домой возвращался с чувством исполненного долга.

Его, правда, никак не выделили среди простых аратов и поручили пасти столько же голов скота, что и всем членам объединения. Советуясь с женой о том, какой скот лучше выбрать, он рассуждал:

— Если верблюдов взять, то слишком много ответственности, а с табуном хлопот не оберешься… Можно было бы, конечно, взять и отару… Овец держать в загоне у юрты, и никаких забот… Но когда начнется окот, света белого невзвидишь…

В конце концов они решили взять валухов, кастрированных козлов и яловых овец, коз.

Объединение им выделило около двухсот голов мелкого скота, где в основном были валухи и козлы, и отправились они на осеннее стойбище в Хангийн-Ус.

И все же Жамьян считал, что, став даргой, он кое в чем выгадал. Если раньше он пользовался только своими лошадьми, то теперь табунщики через каждые два-три дня меняли ему скакунов. С другой стороны, он, как бригадир, почти полностью отошел от обычной черной работы.

Однажды вечером, когда он возвратился домой, прямо на пороге юрты встретил его маленький сын и радостно сообщил:

— К нам Амбаа приехал!

Гостем оказался Бямба Заячья Губа. После обмена приветствиями первым заговорил Бямба:

— Приехал поглядеть, как ты тут процветаешь в своем объединении. — И засмеялся.

— Ну и как? Уж успел, наверное, рассмотреть?

— Вижу, что неплохо… В загоне полно валухов и козлов. Что же еще надо?

Жамьяну, видимо, понравились его слова, и он признался:

— Маток не решился брать. Сам знаешь, как с ними потом, а с этими баранами да козлами… Лишь бы уберечь их от волков, вот и вся забота…

— Жить-то нам осталось ерунда, а вот сынишка твой как бы голодным потом не остался… Ему, должно быть, многое доведется испытать… — проговорил Бямба.

Это, разумеется, было сказано не просто так… Айлы их раньше никогда не соседствовали, но оба глубоко уважали и поддерживали друг друга. От разгоревшегося аргала в юрте было тепло, приятно пахло борцем[57].

Бямба решил заночевать, и жена Жамьяна сразу же после ужина постелила ему. Однако гость не торопился ложиться.

Жамьян давно догадался, что Бямба заехал к нему неспроста, и ждал, когда же тот заговорит о деле. Вскоре жена Жамьяна взяла на руки сына и ушла спать. Бямба с Жамьяном остались вдвоем и, усевшись у лампадки, задымили трубками.

Настоящая крепкая дружба связывала их раньше.

Как-то в год Синей обезьяны случился страшный дзут[58], и айл Жамьяна лишился всего своего скота. К весне запасы мяса у него кончились, а муки вообще не было…

Зимовал же Жамьян далеко от других айлов, так что положение оказалось безвыходное. Но как-то вечерком подъехал к ним Бямба, ведя на поводу лошадь, которую и оставил Жамьяну, чтоб тот заколол ее на мясо.

Такую помощь Жамьян — да и любой другой на его месте, — конечно же, не мог забыть.

Он хотел было сразу же заколоть ее, но не решился, подумав: «Какой же монгол может поднять руку на свою лошадь, да притом единственную… Какой позор!»

Затем, оседлав дареного коня, он сказал жене: «Сегодня уж как-нибудь потерпи», а сам поехал осматривать окрестности. Вокруг их юрты ни одного айла не было — все успели перекочевать в более благодатные для скота урочища.

Однако, поднявшись на гребень холма, Жамьян с удивлением обнаружил трех лошадей, видимо отбившихся от табуна и вернувшихся в родные кочевья, и тут же решил воспользоваться ими.

К вечеру он пригнал их домой и одну заколол. С того дня он начал собирать в степи отбившийся скот и пользоваться им, как своим. К весне у него набрался целый косяк лошадей, да и несколько вьючных верблюдов. Вот и надумал он вернуться в свое родное кочевье.

У некоторых его лошадей и верблюдов сразу же нашлись хозяева, которые в знак благодарности передали ему кое-какой молодняк. У большинства же хозяева так и не объявились.

Жамьян часть из них добровольно передал в сомон, но при этом не обидел и себя. Довольно легко и быстро ему удалось обменять оставленных для себя лошадей на овец и коз. Таким способом он и поднял свое пошатнувшееся хозяйство.

Жамьян считал, что только человек с щедрой и хорошей душой мог пожертвовать своим скакуном. Здесь-то и была отгадка, почему он сам и вся его семья так чтили Бямбу.

Но и Бямба, конечно же, не дремал, продолжая заниматься куплей-продажей, как и Жамьян, и притом ничуть не хуже его. Они хорошо знали повадки друг друга и поэтому при перекочевках по соседству не селились, хотя через других всегда были осведомлены о делах друг друга.

Когда Жамьян услышал о создании объединения, он решил вступить в него. При этом он рассудил так: «Дело новое и, надо полагать, обещающее, а с моими способностями и жизненным опытом можно будет достичь многого».

У лампадки то и дело кружились ночные бабочки, залетевшие в юрту через тоно; одни, опалив кончики крылышек, трепетали на столике, другие, более нежные, уже успели затихнуть. Пламя от лампадки было с большой палец, но тем не менее огромные тени Жамьяна и Бямбы грозно маячили на стенах юрты.

Бямба долго не решался заговорить, но в конце концов выложил Жамьяну все, о чем просил Жамба; только при этом еще добавил, что и сам собирается поехать с ним в город.

Жамьян слушал внимательно его, однако, когда тот закончил говорить, почему-то сильно испугался и переменился в лице. От Бямбы это не укрылось.

— Никто ничего не узнает… — постарался успокоить он Жамьяна.

А тот и вовсе растерялся и, тяжело вздохнув, мысленно обругал себя за трусость.

Бямба между тем спокойно курил, делая вид, будто ничего и не произошло. Наконец Жамьян поднял голову и в упор посмотрел на Бямбу: «Неужели ничего святого у тебя не осталось?» Но, вспомнив, как тот ему помог когда-то, подавил в себе злость и промолчал.

Жамьян и сам часто ездил торговать в город, но с подобной просьбой никогда к нему не обращался. И все же сейчас ему трудно было отказать Бямбе.

«Обобществленный скот — это золотой фонд объединения, и его надо беречь как зеницу ока. Это общественная собственность! Теперь его хозяевами являются все члены объединения», — вспомнил Жамьян слова, которые так часто повторял Данжур, и еще больше растерялся. «А с другой стороны, Бямба ведь помог мне в такое трудное время… Что же делать?»

— Я вижу, твои новые друзья совсем тебя испортили… — снова заговорил Бямба. — Раньше-то вроде бы человеком был, а теперь… Каши с тобой, видно, не сваришь… — И, отложив трубку, повернулся к своей постели.

Жамьян в душе возмутился: «Ну нет! Напрасно ты считаешь, что объединение вскружило мне голову». Но вместо этого он примирительно сказал:

— Бямба, дружище! Ты сперва подумай хорошенько! За это дело ведь и головой можно поплатиться…

— А что сделается с твоим объединением, если обменять несколько овец на валухов? Ровным счетом ничего! Никто и не узнает! Игра стоит свеч, — решительно возразил Бямба.

Жамьян ничего не ответил, продолжая мучительно размышлять: «И в самом деле, не даром же берет… Обменять, и все тут. Лишь бы никто не узнал. И все-таки позорное это дело! К тому же и овцы у меня, как назло, заметные».

После неловкой паузы он выдавил:

— Подумаю… Давай до утра отложим, а то уже слишком поздно, — и потушил лампадку.

Юрту окутала темнота. Было слышно, как в загоне фыркали и бодались козлы.

Через несколько дней Бямба в сумерках пригнал Жамьяну около двадцати овец, а вместо них забрал столько же валухов. В придачу оставил еще Жамьяну совершенно новую швейную машину. Был ли это подарок или компенсация за более крупных и упитанных валухов, так и осталось загадкой.

Жена Жамьяна не могла нарадоваться машине и всякий раз, когда выдавалась свободная минута, садилась за шитье. А Жамьяна даже стрекот машинки страшил. Ее острая игла казалась ему языком какой-то страшной змеи, и он все ждал укуса… Порой он беспричинно вздрагивал, будто кто шептал ему на ухо: «Что же ты, Жамьян, наделал?» Овцы, которых пригнал Бямба, еле таскали ноги, и при взгляде на них у Жамьяна становилось так тошно на душе, словно он жира объелся.

Вскоре он узнал, что Бямба Заячья Губа и Носатый Жамба отправились в город, и немного успокоился.

Глава тринадцатая

Старушка Должин по-прежнему жила одна у гранитного утеса, не собираясь никуда откочевывать. Но в один из дней она нежданно-негаданно обрела соседа. Надоедливый Намжил, видать, лучшего места для своего летнего стойбища не нашел. Это и понятно — его двадцатилетний сын работал сторожем в кооперативе, да и самому Намжилу каждое утро приходилось пешком отправляться в сомонный центр. Отсюда же ходить было недалеко.

Можно было, конечно, остаться и в сомонном центре, но ко всему прочему его дородная жена решила еще взять на свое попечение небольшую отару объединения. Короче, старик перекочевал сюда из-за овец.

Старушке Должин стало веселее жить, да и легче управляться со своим хозяйством. Теперь по утрам она выгоняла своих коз вместе с отарой, а вечерами помогала жене Намжила загонять животных обратно.

Иногда Намжил настойчиво уговаривал ее вступить в объединение:

— Бессловесная скотина и та понимает, что к чему, и пасется вместе, а ты, разумное существо, продолжаешь жить в одиночку… Когда же ты поумнеешь?

Но Должин каждый раз отмалчивалась.

Старик Намжил был человеком бывалым, снискавшим уважение у своих односельчан честностью и прямотой. За свою жизнь ему немало пришлось испытать — и нужду и лишения, но никогда и ни перед кем он на колени не становился. Да и сейчас жил небогато, хотя его семья не ложилась спать голодной. Уже не первый год пас он скот кооператива, и опыта ему было не занимать.

Теперь же он оказался незаменимым человеком в сомоне. Чуть свет надевал он свою стеганую куртку и торопливо шагал в центр. Дорогой старик не выпускал изо рта своей трубки, дымя, как паровоз, китайским табаком. Неизменно прихватывал с собой засаленную, измятую тетрадь вместе с огрызком карандаша — без нее ему не обойтись. В тетради, испещренной каракулями, содержались важные записи: кто и сколько сдал в сомон аргала и кумыса, кто и когда валял войлок…

Сейчас ему поручили отремонтировать в сомонном центре маленькое приземистое здание, в котором раньше помещалась контора артели караванщиков, а затем и столовая. С утра до вечера возился он с глиной, обмазывая раствором внутренние и наружные стены здания.

Ты, наверно, помнишь, дорогой читатель, именно здесь старик Намжил и угощал Дамдина хушуром.

За несколько дней старик вполне управился с ремонтом — привел в надлежащий вид две комнатки, покрасил стены, заново сколотил расшатавшуюся дверь. Затем в одной из комнат аккуратно сложил все имущество, переданное объединению артелью: хомуты, веревки, недоуздки, ведра. В другой он решил устроить кабинет для дарги Данжура. Огорчало его лишь то, что нечем было обставить помещение: ни стульев, ни столов в сомоне не было. И все же, прохаживаясь взад и вперед по пустой комнате, он вслух успокаивал себя:

— Ничего! Что-нибудь да придумаем. Жаль, что с древесиной у нас туговато, а то стали бы мы возиться с этой глиной… Так или не так?

Вопрос не остался без ответа, за спиной послышался знакомый голос:

— Так! Именно так!

Обернувшись, старик увидел Данжура и, переводя дыхание, воскликнул:

— Ну и перепугали же вы меня! Как вы сюда прошли? Почему я вас не заметил? — И сел прямо на пол.

— Испугался? Герой, ничего не скажешь, — подтрунил Данжур.

— Ладно, не ребенок ведь, — обиделся старик.

Данжур громко рассмеялся:

— Да ладно, успокойся. Лучше расскажи, как у тебя тут дела идут.

— Терпение и труд все перетрут! Жаль только, что материалов не хватает, а то можно было бы такое сделать… Досок нет, вот беда. А эту комнатку я думаю под ваш кабинет оборудовать. Достать бы где-нибудь стулья да стол…

Данжур оглядел комнатку и согласился:

— Ну что ж, неплохо! А насчет досок ты прав… Кажется, до Сайхан-ово отсюда километров восемьдесят, не так ли?

— А на что он тебе сдался? Пусть тысяча будет, деревья ведь там не растут.

— Да ты не торопись! Можно ведь лес спустить на плотах по Ону до Сайхан-ово, а там наземным транспортом…

— А где мы возьмем телеги? На верблюдах нельзя — сразу угробишь…

— А машины для чего? Наше объединение скоро будет в состоянии и машину купить!

Старик при этих словах чуть не подпрыгнул.

— Неужели? Ради такого дела и в лепешку расшибиться можно. Правда, дарга? — В глазах старика светилась неподдельная радость.

Данжур, радуясь вместе со стариком, продолжал рассуждать:

— Нам еще многое предстоит сделать: купить сенокосилки, провести электричество в сомонный центр, построить несколько зданий… Если сразу за все браться, то силенок у нас, пожалуй, пока не хватит.

— До электричества, конечно, нам еще далеко, а вот хотя бы одну машину купить… Вот это я понимаю…

Данжур заметил, что старик не верит ему, и спросил:

— А ты что же, не веришь?

— Верить-то верю, но когда это будет… Сколько еще придется ждать. — Намжил снова покачал головой.

Данжур зашагал к выходу, бубня под нос: «Будет, будет, да еще как». Подойдя к своему коню, он обернулся и крикнул:

— Мы и мотоцикл купим!

Намжил выбежал на крыльцо:

— Что, говоришь, купим? Какой еще молцок?

— Мотоцикл, говорю…

— А это что такое? — Старик подошел поближе.

— Ну, вроде велосипеда… Который тарахтит… На нем тоже верхом ездят.

— Да кто же на такой сядет? Шуму-то от него… Весь скот разбежится!

— Бригадиры будут ездить… Да! Я совсем забыл тебе сказать, что к нам ветеринар приезжает. Надо бы ему приготовить жилье. — И Данжур вскочил в седло.

— Временно или как?

— На все время. Работать едет, — ответил Данжур и ускакал.

Намжил посмотрел ему вслед и задумался: «Наверно, из города приедет. Куда же его прикажете селить? Скоро, пожалуй, их много сюда прибудет: сегодня ветеринар, завтра врач, потом еще кто-нибудь. Юрты с собой, ясное дело, не привезут. Хорошо, если будут приезжать по одному, тогда еще куда ни шло, а если гурьбой? Всех и не разместишь… Вот будет дело! Надо немедленно начинать строиться. Поговорю еще хорошенько на этот счет с Данжуром… У кустарей большой запас досок и бревен. Скажу ему, чтобы он попросил у них заимообразно для нужд объединения. Ох, и работы же у меня — конца и края не видать…»

Затем он подумал, что если бригадиры будут ездить на этих трещотках, то и он пешком ходить не станет, и радостно улыбнулся.

Данжур уже подъехал к зданию сомонной администрации и привязывал своего коня. Глядя на него, старик продолжал размышлять: «Да-а, дарга у нас башковитый… Говорит такое, что мне самому и в голову бы никогда не пришло… Значит, наметил уже и машину покупать… Так я и предполагал, что это объединение еще себя покажет. А чем черт не шутит? Кроме машины со временем, видно, можно будет и другой техникой обзавестись…»

Вообще-то, поверить, что объединение может приобрести машину, было нелегко, и все же у него стало так радостно на душе, словно машину уже купили. Намжилу снова захотелось поговорить с Данжуром, и он отправился за ним следом.

Войдя в коридор здания, он услышал голос Данжура, раздававшийся за дверью с вывеской «Партячейка», и остановился. Решив подождать его, вышел на крыльцо, закурил. Вскоре появился Данжур.

— А ты что тут делаешь?

— Жду вас. Надо поговорить, и очень серьезно…

— Выкладывай! — бросил Данжур и, выпучив глаза, уставился на него.

Намжил заметил, что дарга в хорошем настроении. Они пошли рядом, и он сразу же начал:

— Дарга! Надо нам незамедлительно начать строительство. Хорошо бы для этого попросить у кустарей строительный материал. Разумеется, с возвратом. Да и кирпич пора заготавливать. А во-вторых, в скором времени нам потребуются юрты. Кроме ветеринара, видимо, ожидаются и другие специалисты. Так ведь?

— Верно говоришь! Мы только что обсуждали этот вопрос с секретарем партячейки. Теперь надо обсудить со всем руководством, а потом и на общем собрании членов объединения. Подумаем и об оплате труда строителей. А тебе придется, видимо, руководить ими. Не мешало бы, наверно, создать также вспомогательные бригады для ремонта и строительства загонов. Будущей весной попробуем посеять овес на корм скоту. Для этого надо обработать землю по берегу Онын-Гол. Плот сколотим, чтобы лес сплавлять — древесина нам всегда пригодится. Пора и загоны с навесом для скота соорудить. Хорошо бы еще найти нам какую-нибудь организацию, которая бы взяла над нами шефство и помогала в трудные минуты. Я, наверно, скоро в аймак поеду. До этого надо бы успеть подвести итоги нашей работы, а потом организовать праздник в честь создания объединения. Пусть наши араты отдохнут и повеселятся: борцы померятся силами, а табунщики покажут, на что способны их скакуны…

Вскоре они расстались. «Да! Теперь есть над чем потрудиться… Староват стал, но что поделаешь… Где ума не хватит, там эти самые руки выручат», — думал Надоедливый Намжил, возвращаясь в свою юрту.

Глава четырнадцатая

День выдался пасмурным, ветреным. Вершины далеких гор тонули в густой мгле, словно там уже свирепствовал буран. Суровая осень спускалась в долины. От ее холодного дыхания стало зябко в легких тэрликах.

Цокзол рано утром отправился в сомон и теперь, сдав свой кумыс, возвращался домой. В сомонном центре он услышал много новостей.

Надоедливый Намжил, принимая у него кумыс, выложил ему все, о чем накануне узнал у дарги Данжура. О машине, которую объединение вот-вот собиралось купить, о строительной бригаде и о том, что подготовка к первому празднику объединения уже началась. При этом он показал Цокзолу то маленькое приземистое здание, которое только что сам отремонтировал, и с гордостью добавил, что там будет размещаться контора дарги Данжура, счетовода и его самого.

Цокзол только теперь заметил огромный шатер и, подойдя к нему, заглянул в окно. Там толпилось много народу. Какой-то юноша писал на алых полотнищах лозунги, и Цокзол успел по слогам прочитать: «Члены объединения! Давайте покажем силу и мощь коллективного труда!», «Да здравствует народное объединение!»

Все стало ясно: праздник действительно был не за горами.

Когда он вернулся к Намжилу, тот как раз собирался приколотить вывеску к своей конторе.

— Ну, убедился? А теперь благослови меня на подвиги! — пошутил старик. Цокзол улыбнулся в ответ, обошел его конторку и с радостью подумал: «Конечно, если ко всему относиться по-хозяйски, то можно многое сделать».

Затем он торопливо зашагал к своей лошади и рванул прямо с места, твердо решив выставить на первом надоме объединения одного из своих быстроногих скакунов.

Подъезжая к своей юрте, он заметил Базаржава, гнавшего табун, и страшно удивился: «С чего это он так припозднился? Время ведь уже за полдень».

У их коновязи стояла оседланная лошадка с большим брюхом, и он смекнул, что к ним приехал гость. В это время показались Улдзийма с Базаржавом, ехавшие от гурта к юрте.

У него тотчас мелькнула мысль, что все это неспроста, но он тут же успокоил себя, подумав, что Базаржав парень все-таки неплохой. Пока он возился с бочонками, подъехал и Базаржав. Цокзол нарочито небрежно обратился к нему:

— Как табун? Почему так поздно? Скоро ведь вечерняя дойка…

Базаржав сначала бросил на землю свой укрюк, спешился и только тогда сказал:

— Сегодня табун почему-то далеко ушел, я его повернул у самого Баянгинского холма. Обычно лошади дальше долины Буйет не уходили. Кто-то, видимо, испугал их…

— Что же могло произойти? — удивился Цокзол.

Объяснить Базаржав, конечно, мог, но на сей раз он промолчал. Все дело в том, что с некоторых пор кое-кто из парней возненавидели Базаржава из-за Улдзиймы и, чтобы унизить его в глазах девушки, стали ему всячески вредить. Вот и сегодня они решили показать, какой он нерадивый табунщик, угнав его табун.

Базаржав, разумеется, обо всем этом догадывался. Да и как он мог не догадываться, когда ему и не такое подстраивали. Однажды, например, освободили от пут его верховую лошадь. Но чаще всего они окружали его гурьбой и начинали ехидничать и издеваться.

Многие это видели, но никому в голову не приходило, что это делается по наущению ярых врагов объединения. Именно они-то и науськивали парней на Базаржава. Сам же он смотрел на них снисходительно, считая, видимо, что они не смогут помешать его счастью.

Как-то он решился и рассказал обо всем Улдзийме. Та очень расстроилась. Вот и сейчас, возвращаясь с гурта, они обсуждали сегодняшнее происшествие.

Цокзол, войдя в юрту, увидел старика Галсандоноя, сидевшего у хоймора с дымящейся трубкой, и поприветствовал его:

— Благополучен ли был твой путь?

— Благополучен… Благополучен… — едва выговорил старик и зашелся надсадным кашлем. С ним это бывало частенько. Отдышавшись, он вытер рукавом дэли выступившие слезы и повторил: — Благополучен… А что нового в сомоне? Ты ведь там был сегодня?..

— Объединенцы-то наши к надому готовятся, — не скрывая радости, сообщил Цокзол.

Старик не проявил к его сообщению никакого интереса.

— Верблюдов своих ищу. С красными ошейниками… Да ты-то моих сразу признаешь, — сказал он.

— В последние дни я нигде не был — с табуном работы много.

— Ну да ладно с моими верблюдами! Вот ты человек бывалый и много знаешь… Объясни-ка лучше мне, что будет дальше с этим вашим объединением… Разговоров-то вокруг сам знаешь сколько! Говорят, что теперь члены объединения пьют только черный чай и что без особого на то разрешения не могут позволить себе выпить хотя бы чашку кумыса… Еще я слышал, будто кумысом разводят глину. Верно ли говорят?

Цокзол сначала набил трубку, закурил и только потом заговорил:

— Что касается нас, то мы черный чай пока не пьем, а насчет остальных я не знаю… В объединении задарма ничего не дается. Хочешь быть сытым — надо работать! Оплата ведь идет по труду. Да и когда мы получали тугрики за пастьбу своих овец? Нам такое и не снилось… Мне вот сказали, будто люди шумят, осуждают меня за то, что я свой лучший скот передал объединению. Но меня ведь никто не заставлял… Прежде чем это сделать, я все обдумал и решил, что нашему объединению от этого польза будет…

Старик, внимательно выслушав его, глубоко вздохнул:

— Ничегошеньки-то я не пойму. Мои поначалу захотели было вступать, но потом почему-то пошли на попятную… Короче, не знаю, что и думать… И что дальше будет, тоже не могу сказать. Кстати, слышал я тут на днях, что Жамба с Бямбой отправились в город торговать овцами. Вроде бы люди и твоих несколько валухов у них в отаре видели. Ошибиться не могли, поскольку твои метки все хорошо знают. А ты продал их, что ли?

— Еще чего! Не продавал ни одной головы! — поспешил ответить Цокзол.

Сообщение старика Галсандоноя вывело его из равновесия. Тот продолжал донимать его своими вопросами, но у Цокзола пропала всякая охота отвечать. В мыслях он был уже далеко отсюда…

Цокзол не очень-то поверил старику и поэтому решил во что бы то ни стало сегодня же узнать правду. Как только Галсандоной уехал, он оседлал коня и помчался к Жамьяну. Вскоре он был уже у него.

Увидев Цокзола, Жамьян внезапно изменился в лице, но тот ничего не заметил. Обменявшись приветствиями, они присели и стали пить чай. Цокзолу не терпелось спросить о Жамбе с Бямбой, и он едва сдерживал себя. Наконец, немного успокоившись, осторожно поинтересовался:

— Ты продавал Жамбе валухов?

Жамьяна вопрос застал врасплох, но он тут же овладел собой и ответил:

— Нет!

Услышав твердый ответ Жамьяна, Цокзол поначалу успокоился, но потом, заметив его растерянный вид, все же подумал: «Похоже, старик правду говорил». Он еще больше укрепился в своих подозрениях, когда Жамьян вдруг начал что-то сбивчиво говорить, путая слова.

Цокзол снова стал допытываться:

— Тебе нечего от меня скрывать… Скажи правду, а то люди судачат, а я ничего не знаю…

Жамьян, собравшись с мыслями, глубоко вздохнул и решительным тоном заявил:

— Объединение все делает так, как считает нужным… И ни у кого совета не будет спрашивать. Неужели ты думаешь, я пойду на такое, если сам днем и ночью болею за общественное дело?

Его жена, переживая за мужа, в это время зло, с ненавистью смотрела на Цокзола: «Вот черт! Теперь уж не упустит своего, чтобы отомстить за прошлое!»

Помолчав немного, Цокзол сказал:

— Собственно, я никому плохого не желаю… Мне от чистого сердца хочется, чтобы дела в объединении шли хорошо… Потому-то я при обобществлении скота и отдал своих лучших овец. — И, докурив трубку, засунул ее за голенище сапога.

Жамьяну на это нечего было сказать. Он очень волновался: сердце его громко стучало, а на ладонях выступил обильный пот. «Не делай другому зла… Рано или поздно самому придется отвечать. Вот и пришел мой черед», — думал он.

Цокзол, уезжая от Жамьяна, сделал-таки крюк, чтобы поглядеть на его отару, и сразу же обнаружил пропажу своих валухов. Отправившись дальше, заглянул к знакомому чабану и увидел одного своего валуха, заболевшего вертячкой, — он понуро стоял, привязанный к изгороди. А у соседской коновязи дремал исхудавший до неузнаваемости один из его лучших жеребцов, на которого он возлагал большие надежды на скачках. Спина у него была вся заезжена и в ранах.

Отсюда удрученный Цокзол отправился домой и по пути встретил чабана, гнавшего перед собой голов тридцать овец. Это оказался Намнан.

Поздоровавшись с ним, Цокзол сразу же спросил:

— Куда овец гонишь?

— В сомонный центр… Овцы для надома… Так распорядился Жамьян, — ответил тот.

Цокзол стал присматриваться и опять обнаружил среди них несколько своих овец, а впереди вышагивал его любимый корноухий козел.

Задыхаясь от гнева, он тут же поскакал домой. Голова раскалывалась от мрачных мыслей: «Может быть, Жамьян и не знает, как я в свое время обменял в сомоне Цокт барашка на трехгодовалого жеребчика и стал разводить эту породу овец. Может быть!.. Но как он не может знать того, сколько сил и труда я вложил в них?»

Цокзолу было жалко своего скота. Но еще тяжелее было сознавать, что его старания и усилия ни во что не ставили в объединении.

Влетев в свою юрту, он некоторое время молчал, но, придя в себя, грубо приказал дочери:

— Все, что мы получили от объединения, немедленно отнеси соседям!

Сердце Улдзиймы дрогнуло, и она нетерпеливо спросила:

— А что случилось, отец? Из объединения выходим?

Цокзол сердито посмотрел на нее.

— Что бы там ни произошло, будем отсюда откочевывать… Собирайся! Чего расселась?! — заодно бросил он жене.

Цэвэлжид, так и не поняв, что его разозлило, молча взялась собирать вещи.

Лицо Цокзола почернело от злости, глаза блестели, словно у разъяренного орла. По всему было видно, что он твердо решил покинуть объединение.

Цэвэлжид не стала досаждать ему и, спокойно укладывая вещи, думала: «Пусть будет так, как он решил. Много еще айлов не вступило в объединение — чем мы хуже их? Не случайно в день перекочевки кумыс разлился… Что-то должно было произойти».

Вконец растерявшаяся Улдзийма машинально перебирала вещи, не зная, что с ними делать. Неожиданное решение отца ее огорчило, и она пыталась найти ему объяснение. Чего только девушка не передумала, прежде чем пришла к выводу, что виновата она сама: «Очень может быть, что это все из-за меня. Отец, видно, заметил наши отношения с Базаржавом и решил нас разлучить», — заключила она.

Во время вечерней дойки она успела сообщить Базаржаву о случившемся. Тот не скрывал удивления и поначалу даже не хотел верить, но когда посмотрел в сторону их айла, то убедился, что Улдзийма говорит правду, — Цэвэлжид выносила вещи и складывала их у юрты. Базаржав растерянно повернулся к Улдзийме:

— Тогда и мы, наверно, тоже откочуем. Мы ведь должны быть вместе… В объединении сказали, что этот табун поручается нашим двум айлам…

— Нет! Ваш айл останется… Отец просто решил выйти из объединения.

— Если вы выйдете, то и мы тоже… Я выйду!

— А тебе-то зачем это нужно?

— А что? Выйду, и все!

— Не надо! Тебе придется пока все заботы о табуне и кумысе взять на себя. Но ты… ты, наверное, будешь скучать здесь один, — робко проговорила Улдзийма.

Базаржав молча кивнул головой. Возможно, он и не сразу сообразил, что она имела в виду себя, но очень растрогался и, всем сердцем почувствовав предстоящую разлуку, не выдержал — прослезился и, пытаясь скрыть свои слезы, часто-часто замигал.

Улдзийма уголком глаза наблюдала за ним.

— Почему ты молчишь? — с жалостью в голосе спросила она. Потом, притворившись обиженной, добавила: — Скучать по мне, видно, не собираешься…

— Ну да! Еще как буду скучать, — торопливо ответил Базаржав.

Улдзийма в ответ весело рассмеялась:

— А ты меня забудь! Да и я тоже… — Она запнулась и, указывая в сторону своей юрты, добавила: — Разве не видишь? Отец уже разбирает коновязь…

Цокзол действительно возился у коновязи, и теперь никаких надежд у Базаржава не осталось. «Надо бы как-то задержать их. Придумать что-то», — подумал он. Затем, словно найдя какое-то решение, резко повернулся к Улдзийме:

— Я сейчас же поеду к дарге Данжуру и скажу, чтобы он вмешался!

Улдзийме его решение показалось единственно правильным, и она поддержала его:

— Действительно, поезжай, и побыстрее! Я и сама так думаю. — Ее цвета черемухи глаза сверкнули надеждой.

После дойки Базаржав помог Улдзийме донести бочонки с кумысом до юрты и, даже не заехав к себе, поскакал к Данжуру.

Дарга, услышав новость, опешил от удивления. Потом, как бы очнувшись, засыпал Базаржава вопросами. При этом он набросился на безвинного Базаржава:

— Ну что ты за человек! Каждый раз являешься ко мне с плохими вестями! Что за нюх у тебя такой!

Это, конечно, он выпалил сгоряча, но понять его тоже можно было — он верил в Цокзола как в самого себя, потому и впал в такое отчаяние.

На другой день, чуть забрезжил рассвет, дарга Данжур прискакал к Цокзолу, чтобы самому убедиться в случившемся и поговорить с ним, но опоздал — тот успел уже откочевать. Перед ним торчала лишь одинокая юрта Базаржава. Тут-то он окончательно поверил Базаржаву, и что-то словно оборвалось у него внутри.

Придя в себя, Данжур зашел в юрту Базаржава. Старушка Бурхэт понуро сидела у очага, а Базаржав лежал на кровати, уставившись в тоно.

Данжур, чувствуя перед ними непонятную неловкость, сначала не решался заговорить, но беседа все же началась, и он взялся нахваливать и уговаривать Базаржава.

— Ты, сынок, хорошо работаешь! Да и правильно поступил, что вступил в объединение. Тот, кто идет за большинством, никогда в проигрыше не останется. Об этом я тебе говорю как старший, да и как вполне официальное лицо… Хорошо паси и береги табун! И кумыс тоже тебе придется возить в сомон, — умасливал он его. А потом, словно опомнившись, спросил: — Так куда же перекочевал Цокзол?

Базаржав тяжело вздохнул:

— На восток, в сторону Замын-Гашун отправились…

Данжур ускакал за Цокзолом.

Цокзол к этому времени успел спуститься с холма Сул. Улдзийма ехала вся в слезах и не могла скрыть своей обиды на отца, на его упрямство. Да и расставаться с Базаржавом ей было нелегко.

Она вспоминала тот вечер, когда вместе с ним ездила на спектакль в сомонный центр. Теперь ей было стыдно за себя. Пусть и неохотно, не по своей воле, но все же разрешила она тогда Базаржаву поцеловать себя.

Вспомнила она и то, как ехали они рядом, стремя в стремя, и от его близкого теплого дыхания кружилась у нее голова.

Вспомнила, как Базаржав стащил ее с седла, и она осознала, что происходит, лишь когда оказалась уже на земле. Тогда-то они и запозднились… И все же их будущее так и не определилось. Все осталось в тумане.

Цокзол молча ехал рядом с повозкой, поглядывая по сторонам, и вдруг заметил стадо коров, плотным кольцом окруживших три стога сена, принадлежавшего объединению. «Ай, что делается! Такое сено!» — не выдержал он и поскакал туда. На всем скаку налетел на стадо, разогнал его и вернулся к повозке. В это время и подъехал Данжур. Он первым поздоровался с Цокзолом. Тот нерешительно ответил на его приветствие и насупился. Лицо его выражало раскаяние.

Данжур сначала взял начальственный тон, но потом смягчился и стал журить его по-доброму, убеждая, что ни в коем случае нельзя выходить из объединения.

Цокзол не вымолвил ни единого слова. Хотя, увидев Данжура, он как-то сразу оттаял и даже успел подумать: «Что же это со мной происходит? С чего я решил перекочевать?»

Данжур не мог остановиться:

— Вот ты пожалел наше сено… О чем, по-твоему, это говорит? Да о том, что ты уже всей душой врос в объединение… Скажу больше: ты ведь один из тех, кому по-настоящему дорого все, что касается нашего коллектива. Разве я не прав?

— Если так, забирай стадо и гони в объединение… Может, я мешаю тебе это сделать? — буркнул Цокзол.

Данжур молча ехал рядом.

Цокзол решил обосноваться на западном склоне Будун-Гувэ. Здесь и начали собирать юрту. Тем временем Цэвэлжид успела приготовить чай.

За чаем Цокзол наконец разговорился:

— Так, пожалуй, скот этих единоличников все наше сено съест… Что-то надо делать. Может, перевести его отсюда? Нельзя же здесь оставлять…

Данжур с нескрываемой радостью поддержал его: да, сено надо обязательно перевести на зимовье. Заодно, как бы между прочим, осторожно поинтересовался, что заставило Цокзола принять столь неожиданное решение.

Тот долго дымил трубкой и молчал. Потом рассказал Данжуру обо всем, что произошло, и закончил такими словами:

— Некрасиво получилось. Во всех отношениях… Ну как потом смотреть людям в глаза? Останусь я, наверно, в объединении…

Улдзийма подпрыгнула от радости. Обрадовался, как ребенок, и Данжур:

— Иначе и быть не могло! Как же можно бросать свое объединение? Это был бы просто позор! А здесь-то места для табуна благодатные, — и улыбнулся.

Цокзол, глядя на повеселевшее лицо Данжура, и сам подобрел. Пряча трубку за голенище, он резко, словно испугавшись чего, повернулся к дочери:

— Доченька, выйди и посмотри на верблюдов. Как бы они далеко не ушли. — И, повернувшись к Данжуру, добавил: — После обеда надо бы Базаржава сюда перевезти… Вообще-то парень он хороший… Любую лошадь в один миг укротит. Отличный парень!

Данжур похлопал его по плечу.

— Если люди понимают друг друга, у них и работа спорится, — сказал он и расплылся в довольной улыбке. — Плохого человека я бы тебе не послал… Цокзол, дорогой! Мы еще так откормим наш скот, что все диву будут даваться. Но относиться к нему как к священным животным, избавь бог, не будем. Если потребуется, то и на мясо пустим. А что надо сохранить, вырастить, то сохраним и вырастим. На этот счет можешь не сомневаться. С Жамьяном же я обязательно разберусь.

Глава пятнадцатая

Ночами не умолкает грустная перекличка гусиных стай, извещающих о приближении суровой серебряной осени.

На рассвете беспокойно фыркают козлы в загонах. В угаре наступившего гона они совсем ошалели и теперь ничего не слышат и не замечают вокруг.

На крышах, юрт ослепительно блестит иней. У лошадей, ночевавших на привязи, шерсть вздыбливается, и они то и дело вздрагивают от холода.

Босоногие ребятишки, выгоняя овец на пастбище, бегут вприпрыжку, стараясь ступать туда, где только что лежали овцы, — чтобы согреть ноги. Тех, что выезжают верхом, холод пока не страшит, и они носятся по степи, подставив открытую грудь ветру. Всем своим видом они как бы говорят: если уж сейчас кутаться, то что тогда делать в зимнюю стужу.

С наступлением утра вереницы гусей и журавлей ничуть не убывают. Старики глядят на них из-под руки, пытаясь определить, низко ли, высоко ли летят птицы. Если низко, значит, предстоящее лето будет благодатным, а если высоко, то жди засухи…

А те, кто еще по старинке держатся вековых верований, боятся, что перелетные птицы, чего доброго, унесут их счастье, не только не выходят из юрт, но и близко к дверям не подходят.

Теперь каждое утро гора Дэлгэрхангай окутана синей дымкой, и от нее веет холодом. Стоит взглянуть на нее, как мороз по коже пробегает. Старики и старушки каждое утро, прежде чем приняться за чай, кропят в сторону горы молоком, моля ее даровать милость и благополучие.

Однако гора горой, а в объединении вовсю кипит работа, и оно постепенно набирает силы, хотя до расцвета еще далековато.

В последний месяц осени здесь состоялся большой праздник. На широкой поляне разбили огромный шатер, поставили несколько юрт и палаток, разукрашенных лозунгами и плакатами. Что ни говори, жители худона страстно любят праздники. Вот и теперь они принарядились во все самое лучшее и прибыли на свой первый надом. В сомонном центре царили веселье и радость: кто боролся, кто принимал участие в скачках, а остальные — их было большинство — увлеченно болели.

Незадолго же до праздника состоялось общее собрание членов объединения. После него выдавали первую зарплату.

По этому случаю некоторые из объединенцев взялись подводить итоги новой жизни.

1. РАССКАЗ ДАРГИ ДАНЖУРА

Да! Вовсе не случайно назвали мы свое объединение «Ула». Тут что-то есть. Гора ведь всегда была надежной опорой — так, должно быть, и наше объединение… Не просто опора, а надежная, мощная! Правда, некоторые все еще ненавидят его, но очень скоро и они поймут, что к чему. Придется и им кормиться из нашего общего котла. Тут никаких сомнений быть не может. Вот в этой коричневой сумке у меня уже лежат несколько заявлений аратов, желающих вступить в объединение.

На следующем же собрании мы их рассмотрим и, разумеется, всех желающих примем. Мы еще покажем этим единоличникам, чего мы стоим. Вот одолеем неодолимое, создадим невозможное, тогда-то все по-другому запоют. Это уж точно…

На последнем собрании я, кажется, сделал вполне сносный доклад, где обстоятельно проанализировал работу каждого, да и ближайшие задачи, стоящие перед объединением, раскрыл убедительно и доходчиво. Много было и критики, но деловой. Она-то и поможет нам во многом. А как же без нее?

Объединенцы-то мои, оказывается, за скотом следят в оба. Один сетует на то, что его быстроногого Серого заездили. Другой недоволен, что слишком много его скота после обобществления отправили на убой: «А чем же я буду впоследствии гордиться?» И, конечно же, он прав. Противоречий много! А разве без них проживешь? Благо никто не идет на нас с ружьем или кинжалом. Но все же недооценивать слухи, сеющие неверие в наше дело, попытки столкнуть аратов с правильно избранного пути никак нельзя… Здесь таится большая опасность. На нее-то сейчас и надо обратить пристальное внимание. Многие еще живут частнособственническими интересами. Когда же они расстанутся с ними? Но я не буду сидеть сложа руки и ждать, когда это противоречие исчезнет. Нет! Я думаю решительно бороться за общее дело!

Ежели рядом со мной поставят еще какого-нибудь образованного человека, то я всего себя отдам организаторской работе. Вот тогда-то и прогремит слава о нашем объединении…

2. РАССКАЗ ЖАМЬЯНА

На недавнем собрании-то чуть я было не погорел. Ох, как же там распинался Цокзол! Говорят, что критику надо уважать и не перечить ей. Верно говорят. Об этом я и сам не хуже других знаю — потому и выкрутился.

Против правды не попрешь. Я действительно обменял несколько овец на его валухов. И если бы сам Цокзол предложил мне обмен до вступления в объединение, то вряд ли бы я стал отпираться.

Верно говорят, что мужчине все по плечу. Чуть было я не сорвался, но удержался-таки, и вот — пронесло! Пронесло! Как там говорится-то?.. Ну да — несчастье помогло…

Не стану скрывать, что я с Бямбой Заячьей Губой и Носатым Жамбой провернул сделку. Но ведь и крови себе на этом тоже попортил немало…

Хорошо еще, что представился счастливый случай: как нельзя вовремя для меня объединение взяло на свое попечение интернатских детей, да и столовую надо было снабдить мясом…

Тут-то я и придумал зарезать тех овец, рассчитав, что все с рук сойдет. Расчет-то у меня был вроде верный. В самом деле, разве можно по тушкам узнать, какие были овцы… Ан нет! Заметили-таки, докопались! Недаром, значит, говорят, что от людского глаза не скроешься.

Зато уж на собрании не растерялся — такое запустил, что не поверить мне было просто невозможно. Именно так! А что же я сказал-то?

Да! Начал с того, что партия и правительство особое внимание уделяют постоянному улучшению породности скота. Наших гобийских овец, мол, высоко ценят за вкусное мясо и тонкую шерсть. Между прочим ввернул: я сам неоднократно слышал об этом от хангайцев. А раз наши овцы так хороши, то я, дескать, и решил зарезать вместо них несколько валухов.

А что же я дальше говорил? Да! Мы ведь не можем не думать об увеличении поголовья! А среди тех валухов были, мол, и совсем старые. Хотите спросить, почему я так поступил? Отвечаю не задумываясь. Вот послушайте! В столовую объединения нужно было сдать сто тушек, вернее, сто овец. Я же вместе с этими валухами сдал шестьдесят! А теперь хочу у вас спросить: «Кто вам задарма даст сорок голов овец? Никто! Это же колоссальная экономия! Теперь скажите: может, я не прав?»

Вот как я их взял! Цокзол ведь сам мужик прижимистый, он никогда не откажется за две головы получить четыре. Я еще во время своего выступления почувствовал, что его проняло. Да и самого Данжура возьмите — он тоже не дурак! Тут-то большинство и стали на мою сторону.

Такой груз с себя свалить не каждому под силу. А какое я перед Данжуром представление разыграл! Объединенцы твои тем, мол, и занимаются, что распускают слухи… Обобществленный скот все еще считают своей собственностью. Зачем тогда они его отдавали? Нет! Уволь меня! Не буду даргой! Еще и из объединения выйду…

До чего же он тут растерялся, как он стал меня уговаривать!.. А я сделал вид, что все понял, со всем согласен, — и вот результат! Пронесло ведь! Порой хочешь не хочешь, а надо вот так изворачиваться. Иначе, видно, нельзя.

Работа бригадира скотоводов — ноша непосильная. Да кто еще, кроме меня, решился бы взвалить на себя такое? Кто?! Хватит с меня того, что сумел улизнуть от ответственности. Впредь надо быть поосторожнее и больше не попадать впросак.

И волки должны быть сыты, и овцы целы! Вот чего надо придерживаться. Так ведь?

3. РАССКАЗ НАДОЕДЛИВОГО НАМЖИЛА

Объединение наше в гору пошло! Сколько я денег получил на свои трудодни? Уйму! Оценили-таки мою хорошую работу, прямо в руки отвалили сто тугриков! Это же настоящая зарплата, черт возьми! Ну а что я с этими тугриками сделал? Бутылочку купил… Погужевал-таки малость со стариками, угостил их на славу… Да и сам, помнится, захмелел и все спрашивал: «Ну скажи, когда мы такие деньги получали?» Не-ет, брат! Порадовал-таки я их. По их лицам видел. Наконец-то, кажется, они поняли, что такое наше объединение.

Правда, кое-кто сразу пошел долги раздавать, но у меня-то долгов не было… Вот я и купил своей старушке чесучу на дэли, а себе китайский табак. Соседку рафинадом угостил. А что? В праздники-то без подарков нельзя, никак нельзя! Раньше мне и десять тугриков казались тысячей, а тут сразу столько денег получил.

Потом уж меня и вовсе разобрало… Наверно, поэтому и начал я приставать к старушке Должин, уговаривал ее, чтобы она в объединение вступила. Все размахивал перед нею своими тугриками. Видно, удивить хотел. Хорошо еще, что она на меня не рассердилась.

Достойный человек хвастается тем, что он видел, а плохой — тем, что ел и пил. Это все знают… А я-то с чего вдруг заговорил об архи да о еде? Тянет говорить, и все тут. В другой бы раз, конечно, сидел да помалкивал. А тут объединение так нас одарило, что молчать трудно…

В праздник-то всех кормили и поили в столовой бесплатно… Одного кумыса сколько было выпито! А какой монгол, глядя на богатый стол, не запоет! Вот я и объявил, что хочу петь, и все меня поддержали. Да только петь я, оказывается, совсем разучился. Затянул я благодарственную в честь нашего объединения. Все, конечно, подхватили. А после того, как чашки по третьему кругу пошли, и вовсе, кажется, разошлись…

Да! Какой-то молодой дарга сделал мне замечание, что я за столом шапку не снимаю, что это, мол, похоже на неуважение к новым порядкам. Тут уж я вскипел! Набросился на него и отругал, что он сам не знает монгольских обычаев… А стоило ли? Хоть убей, не знаю.

Ага, чуть было не забыл… Один какой-то, не из наших, прямо-таки замучил меня вопросами. По всему видать, высокий пост в аймаке занимает… Я ему говорю: только о хозяйственных делах спрашивайте, а что до политики, то надо обращаться к Данжуру. А он никак не унимается, доказывает: ты, дескать, и политикой должен интересоваться. Но я и здесь отвертелся — сказал, что теперь мне ни за что не осилить эти толстые книги, что ничего я не пойму и не удержу в памяти, пусть даже и прочитаю. Вы, мол, лучше заставьте молодых заниматься этим делом, им все по плечу.

На то и молодые годы, чтобы жить в полную силу!

4. РАССКАЗ БАЗАРЖАВА

В аймачной газете обо мне напечатали… Называется — «В ногу с жизнью». Очерк… А что такое «очерк»? Понятия не имею. Только вчера достал газету и прочитал. Потом еще много раз перечитывал, и охватило меня какое-то странное чувство — не то смущения, не то радости.

Погоди-ка! Чем же он заканчивался, этот самый очерк? А, вспомнил: «Табунщик сельскохозяйственного объединения «Дэлгэрхангай-Ула» Базаржав помчался к табуну, ловко держа на весу свой длинный укрюк. Навстречу ему светило ласковое солнце. У юрты, провожая его влюбленным взглядом, стояла миловидная девушка лет двадцати… Парень, совершивший до этого немало ошибок в жизни, теперь стал на единственно правильный путь».

Неужели действительно Улдзийма стояла у юрты и смотрела мне вслед? Когда я вскочил на коня и отправился к табуну, корреспондент, кажется, садился в машину. А вот где в это время была Улдзийма, никак не могу вспомнить. Спросить бы у нее, но почему-то неловко.

Мать очень обрадовалась, узнав, что ее сына расхвалили на весь аймак. Я об этом сразу догадался. — она, когда у нее на сердце радостно, всегда варит чай с мукой и вяленым мясом угощает.

Она теперь не перестает повторять: «Пыль из-под копыт скота — это масло. Кто ходит за скотом, у того всегда масло на губах».

В день праздника меня, как хорошего табунщика, поместили на Доску почета. Интересно было бы послушать, что по этому поводу говорят односельчане.

И чего я напялил тогда свою старую шляпу? Да еще зачем-то на лоб надвинул. Из-за этого все лицо оказалось в тени. Надо было все-таки как следует подготовиться… Улдзийма говорит, что я сильно прищурил глаза, а по-моему, вроде бы и ничего вышло…

Вообще-то парень я, пожалуй, видный. Теперь я это и сам понял, посмотрев на фотокарточку. До этого ведь фотографироваться не приходилось…

Скоро, наверное, отправимся на отгонные пастбища. Может быть, даже в долину Далан. Почему бы и нет? Я там от табуна отходить не буду — всем еще покажу, кто я есть.

Улдзийма хочет остаться, а я этого почему-то страшно боюсь… Вдруг кто-нибудь отобьет ее у меня? Девушки, надо сказать, все-таки странный народ, иногда их просто не поймешь: то любит тебя страстно, а то вдруг при встрече так холодно взглянет — хоть беги…

Что же касается меня, то я и в самом деле полюбил ее всем сердцем. Только понимает ли она это? Кто знает…

Правильно я, конечно, поступил, вступив в объединение. Можно сказать, нашел здесь свое истинное счастье. Недавно по трудодням получил около ста тугриков — раньше на эти деньги можно было пять овец купить. Одним словом, вовремя спохватился, вовремя начал думать о своей жизни, о будущем. Раньше ведь мне такие мысли и в голову не приходили. Другое на уме было. Порой забывал даже о том, что надо коня напоить. Как-то в Даравгае подъезжаю к колодцу, а там девушки поят отару овец и на верблюдов бурдюки с водой навьючивают. Стал я помогать, да так потом и увязался за ними следом, даже коню воды не дал. Вот до чего был безголовый!

Теперь-то я не только о своем коне забочусь — на моем попечении целый табун, а ведь за ним глаз да глаз нужен: и чтоб лошади копыта себе о щебень не повредили, и жеребята чтобы во время водопоя вдоволь напились… Короче говоря, я и на самом деле почувствовал вкус к работе и, как верно написал тот корреспондент, шагаю теперь в ногу с жизнью. А все почему? Потому что уже три с лишним месяца хожу за табуном. Срок немалый.

Принес в дом несколько килограммов муки, матери купил шевровые сапожки. До чего же она обрадовалась! А ведь раньше я, пожалуй, ничем ее не радовал.

Теперь, где бы я ни был, всегда спешу возвратиться домой, а в прежние времена, бывало, спокойно мог и заночевать у кого-нибудь. Сам себе до сих пор удивляюсь: как я мог быть таким равнодушным?

Когда-нибудь и в моей юрте разгорится очаг. Будет айл не хуже, чем у других, потому что я серьезно стал думать о своем завтрашнем дне.

Честный труд побеждает все.

5. РАССКАЗ ЦОКЗОЛА

Экая неразбериха в голове! Тьфу! Самому противно! Рванулся было из объединения, потом снова на попятную, а душа все равно не на месте…

Овцы мои не дают мне покоя — как бы их всех на хушуры не перерезали. Данжуру-то я об этом сказал, но как он поступит — не знаю. Он вообще-то человек рассудительный, однако ответа так и не дал. Вот если бы послушал он меня и согласился — наверняка бы от сердца отлегло.

…Оказывается, не я один убиваюсь по своему скоту. Стоит только прислушаться, о чем говорят некоторые члены объединения: «Нашего Солового вконец изъездили: вся спина в потертостях да в крови… У моего верблюда круп облез… Присмотра-то за ними никакого!.. Бедняжки мои! Да разве дома могли бы их довести до такого состояния?..»

Жалеть-то жалеют, но вслух почти никто не возмущается. А я не вытерпел, сорвался. Ничего не могу поделать со своим характером — выдержки у меня, оказывается, никакой. Со скотом-то все ясно: выйдешь из объединения (а это ведь дело добровольное), и он к тебе вернется. Однако поразмыслить хорошенько над тем, что сказал Данжур, все-таки надо. Конечно, трудно ему возразить, когда он говорит: «Выйдешь из объединения — такой пример подашь единоличникам, что хуже и не придумать!»

Останусь, пожалуй… Да и то верно — позору потом не оберешься, сам свое доброе имя запятнаешь навсегда. Опять же объединению каково будет?

Правда, с Жамьяном у меня отношения вконец разладились, но моей вины тут нет. Он теперь из себя такого начальника корчит, что и не подойдешь. До чего же стал чваниться… А каким высокомерным тоном разговаривает — только трибуны ему не хватает.

Стоило мне без обиняков выложить все, что думаю, как я сразу же оказался виноват И все из-за овец! Но ведь овцы-то мои не простые! Порода у них какая! А эти ни черта не понимают, а может, и не хотят понять… Такие овцы — чистая прибыль государству! Ну ладно, Жамьяну на все наплевать. Но ведь Данжур-то другого склада человек. По крайней мере, раньше он к советам прислушивался, особенно если речь шла о скоте. Это теперь только я что-то его не пойму…

Если бы собрал он из моих овец отдельную отару — прекрасно бы было: я бы вздохнул спокойно. Может, и сам даже попросился бы в чабаны. Для скота ведь что важно? Чтобы он был всегда упитанным и поголовье его постоянно росло. А чтобы добиться этого, надо к делу с умом подходить…

Возьму вот и действительно потребую, пусть меня в чабаны переведут. Все говорят, что зимой скот обязательно хиреет. А я докажу, что это не так! Вы у меня сами убедитесь!

Зимой важно выбрать такое место, чтобы и попросторнее, и в то же время было где укрыть скот в непогоду. Да и вообще, не всякое место годится для лежки скота. Тут уж надо особое чутье иметь и присмотреться заранее, а прежде всего — следить за тем, как скот себя ведет.

Раньше я зимовал обычно в одиночку и до самой весны стоянку не менял — частые перегоны изнуряют животных. Для них покой — это первое дело! Чтобы близко к своей стоянке не подпускать другие айлы, шел на хитрость: распущу, бывало, слух, что скот у меня чесоточный, — в один миг всех словно ветром сдувало.

Короче, попробую стать чабаном. Скажу об этом Данжуру — он, наверное, согласится. Цэвэлжид моя, думаю, возражать не станет, да и дочь тоже. Возьмем втроем такую отару, чтобы можно было с ней управиться, и баста! Наконец-то я, кажется, нашел правильный путь. И как только раньше до этого своей дурной головой не додумался?

6. ПЕСНЯ, КОТОРУЮ САМА СЕБЕ СПЕЛА УЛДЗИЙМА:

В одиночестве расти

Выбрал вяз судьбу.

Айл новой родни —

Вот судьба девичья.

Вырастать на склонах

Суждено осине.

Ехать в айл мужа —

Женская судьба…

На этом пора закончить наше повествование, решил я, но, дорогой читатель, ты, возможно, захочешь узнать о дальнейшей судьбе Дамдина?

Тогда…

В тот же день Цокзол отправился в сомонный центр, чтобы осуществить свое решение.

У маленькой конторки, отремонтированной Надоедливым Намжилом, он встретил Данжура и выложил ему все, о чем накануне так долго размышлял. Тот сразу же согласился, и Цокзол вернулся домой окрыленный и радостный.

А о том, какой разговор после этого состоялся между Данжуром и Жамьяном, он так и не узнал.

Жамьян, оказывается, стал резко возражать Данжуру и всячески пытался очернить Цокзола. Говорил, что его потянуло на легкую работу, что отара — это не табун, что Цокзол всю жизнь был табунщиком и теперь знает толк в лошадях лучше, чем кто-либо во всем объединении. Однако склонить Данжура на свою сторону ему так и не удалось.

Цокзол на радостях совсем забыл, что привез дочери письмо, и вспомнил о нем только тогда, когда стал переодеваться.

— Вот дурья башка! Про письмо-то напрочь забыл, — сказал он и протянул конверт Улдзийме.

Улдзийме часто писали подружки, но на сей раз письмо было адресовано не только ей. Оказалось, что это то самое известие, которого с нетерпением ждала вся их семья!

— Надо же! От Дамдина… — вскрикнула девушка, не успев раскрыть конверт.

— Что?! — повернулся к ней Цокзол, да так и остался стоять с раскрытым ртом.

— Чего говоришь? Неужели от нашего Дамдина? Вот так чудеса!.. — запричитала Цэвэлжид.

Улдзийма сперва пробежала письмо глазами, потом наклонилась к лампадке и начала читать вслух:

«Ничтожный Дамдин приветствует своего самого искреннего, самого надежного и мужественного товарища, пламенную революционерку Улдзийму и остальных и справляется об их здоровье и благополучии.

От всего сердца надеюсь, что здоровье ваше, словно чистое зеркало, не омрачено никакими недугами, а работа спорится согласно решениям партии и правительства, и все вы процветаете, и солнце никогда не покидает вас.

С радостью сообщаю, что у меня все хорошо и что я со своими единомышленниками тружусь не покладая рук по избранной мною специальности. Если писать о всех здешних новостях, то бумаги у меня не хватит, а если начну рассказывать, то не будет конца моему рассказу. Всего здесь вдоволь. Купить можно любую одежду, а еды и питья — что воды и снега.

Согласно плану развития нашей страны, город Улан-Батор растет и процветает. Где не было дорог, там их прокладывают, а где были, там их покрывают асфальтом. Стройки по высоте разве что с Хангаем можно сравнить, а площади здесь словно бескрайние наши степи. Конные повозки заменяют легковыми машинами «такси». Изо дня в день растет и ширится город.

Особо хочу попросить тебя, чтобы ты написала мне много прекрасных писем и сообщила все новости нашего края.

На этом закругляюсь. До свидания! Собственноручно и с уважением Дамдин уважаемым Цокзолу, Цэвэлжид, Улдзийме и всем остальным товарищам».

Письмо было написано в старом, классическом стиле. Цокзол, как только Улдзийма дочитала, улыбнулся и воскликнул:

— Вот черт! Надо же! Жив и здоров! Попробуй тут предсказывать человеческую судьбу!

— Погоди-ка! Неужели он у нас так складно и мудро умеет писать?.. Вот ведь какими словами-то выражается, — похвалила Цэвэлжид. — Говорят, что в городе вдоволь гребенок для волос. Надо бы хоть одну ему заказать…

— О чем ты говоришь? До твоих ли гребенок парню! Денег-то, наверно, и на еду не хватает… Баранью тушку надо с кем-нибудь передать. Вот это будет подспорье, — решил Цокзол.

Улдзийма радовалась, что у Дамдина все хорошо, но в то же время и завидовала ему. «Значит, и в незнакомом городе вполне можно устроить свою жизнь… А там так замечательно», — думала она.

Одновременно пришла радость и в айл старушки Должин.

В ее маленькой юрте пахло бензином. У хоймора сидел молодой человек и курил папиросу. Перед юртой стоял грузовик. Должин уже успела докрасна разогреть свою маленькую печку и сейчас варила чай. По всему было видно, как высоко она ценила и уважала дорогого гостя, прибывшего издалека.

Заметив машину, Надоедливый Намжил тотчас прибежал к своей соседке и теперь, дымя трубкой, обстоятельно расспрашивал приезжего. На лице его светилась радость — не так уж часто заглядывают сюда гости из столицы.

Немало радостных дней выпадало в жизни на долю Должин, но такого она не припомнит. Старушка места себе не находила: то принималась заново перебирать гостинцы сына, то опять поворачивалась к Того, чтобы спросить:

— Что еще передавал мой сынок? Когда он собирается домой?

— Дамдин живет хорошо, прямо-таки процветает. О нем беспокоиться нечего! Ну а о делах своих, наверно, подробно рассказал в письме, — отвечал Того.

Он прочитал ей письмо Дамдина, но тем не менее Должин продолжала засыпать его вопросами. Уж больно скучала она по сыну и не могла этого скрыть от гостя — плакала и смеялась одновременно. Узнав, что сын стал строителем, старушка обрадовалась. Огорчило ее лишь то, что он не собирается приехать в отпуск раньше будущего лета. И все же она была счастлива и гордилась Дамдином, который, уехав в такую даль, трудился там не хуже других.

— Человек всего может добиться, если того захочет. Сынок-то у меня каков! — приговаривала Должин, угощая гостя всем, что приберегла для своего сына.

Того была вполне понятна радость бедной старушки, и он долго подробно рассказывал ей, как встретился с Дамдином и как тот поступил на работу.

Переночевав, Того рано утром отправился в обратную дорогу. Провожая его, Должин просила передать сыну столько подробностей из своей жизни, что у Того голова пошла кругом:

— Скажи, что темно-серую козу продала… У сизой уже козлята появились… Козы в этом году много жира нагуляли… Да не забудь, передай, чтобы он обо мне не беспокоился. — И так до тех пор, пока грузовик не тронулся.

С этого дня стала старушка Должин ждать своего сына. Стоило ветерку колыхнуть войлочную дверь ее юрты, как она теряла покой. «Вроде бы человек подошел… Скоро, скоро уже дождусь я этого дня, когда мой сынок войдет в нашу юрту», — частенько думала она, и сердце ее наполнялось счастьем.


1961—1962, Мандал-Гоби

КНИГА ВТОРАЯ