Как льёт неяркий свет в горенье беззаветном
Прозрачная модель витающей души,
Горячая струя, колеблемая ветром.
Свечою тает день. В густеющем дыму
Уходит город в ночь, как в шапке-невидимке.
Недолгая свеча горит в моём дому,
Как юное лицо на выгоревшем снимке.
Беззвучный огонёк дрожит передо мной,
Веля припоминать полузабытый род свой
И сердце бередить унылою виной
Незнания корней и горечью сиротства.
И в комнате сидеть понуро одному,
Укрывшись от друзей, весёлых и беспечных.
До полночи свеча горит в моём дому
И застывает воск, стекая на подсвечник.
Душа
В безвременье ночном покой души глубок –
Ни мыслей о судьбе, ни тени сновиденья.
Быть может, небеса на тёмный этот срок
Берут её к себе, как в камеру храненья.
Когда же новый день затеплится в окне
И зяблик за стеклом усядется на ветку,
Её вернут опять при пробужденье мне,
Почистив и помыв, – не перепутать метку!
Душа опять с тобой, и завтрак на столе,
А прожитая ночь – её совсем не жаль нам.
Мороз нарисовал узоры на стекле.
Безветрие, и дым восходит вертикально.
Но горько понимать, что ты летишь, как дым,
Что весь окрестный мир – подобие картинки
И всё, что ты считал с рождения своим,
Лишь взято напрокат, как лыжные ботинки.
Что сам ты – неживой – кассетник без кассет,
И грош цена твоей привязанности к дому.
Что ошибутся там, устав за много лет,
И жизнь твою возьмут, и отдадут другому.
Памяти Юрия Визбора(песня)
Нам с годами ближе
Станут эти песни,
Каждая их строчка
Будет дорога.
Снова чьи-то лыжи
Греются у печки,
На плато полночном
Снежная пурга
Что же, неужели
Прожит век недлинный?
С этим примириться
Всё же не могу.
Как мы песни пели
В доме на Неглинной
И на летнем чистом
Волжском берегу!
Мы болезни лечим,
Мы не верим в бредни,
В суматохе буден
Тянем день за днём.
Но тому не легче,
Кто уйдёт последним, –
Ведь заплакать будет
Некому о нём.
Нас не вспомнят в избранном –
Мы писали плохо.
Нет печальней участи
Первых петухов.
Вместе с Юрой Визбором
Кончилась эпоха –
Время нашей юности,
Песен и стихов.
Нам с годами ближе
Станут эти песни,
Каждая их строчка
Будет дорога.
Снова чьи-то лыжи
Греются у печки,
На плато полночном
Снежная пурга.
Герой и автор
Учебники нас приучают с детства,
Что несовместны гений и злодейство,
Но приглядитесь к пушкинским стихам:
Кто автор – Моцарт или же Сальери?
И Моцарт и Сальери – в равной мере,
А может быть, в неравной, – знать не нам.
Определить не просто нам порою
Соотношенье автора с героем, –
С самим собой возможен диалог.
И Медный Всадник скачет, и Евгений
По улице бежит, и грустный гений
Мицкевича всё видит между строк.
Из тьмы полночной возникают лица.
Изображенье зыбкое двоится.
Коптит лампада, и перо дрожит.
Кто больше прав перед судьбою хитрой –
Угрюмый царь Борис или Димитрий,
Что мнением народным дорожит?
Не просто всё в подлунном этом мире.
В нём мало знать, что дважды два – четыре,
В нём спутаны коварство и любовь.
Немного проку в вырванной цитате, –
Внимательно поэта прочитайте
И, жизнь прожив, перечитайте вновь.
На даче
Натану Эйдельману
Мы снова на даче. Шиповник растёт на опушке,
Где прячутся в травах грибы, что зовутся свинушки.
Прогулки вечерние и разговор перед сном
О первенстве мира по шахматам или погоде,
Опилки в канаве, кудрявый салат в огороде
И шум электрички за настежь раскрытым окном.
Сосед мой – историк. Прижав своё чуткое ухо
К минувшей эпохе, он пишет бесстрастно и сухо
Про быт декабристов и вольную в прошлом печать.
Дрожание рельса о поезде дальнем расскажет
И может его предсказать наперёд, но нельзя же,
Под поезд попав, эту раннюю дрожь изучать!
Сосед не согласен – он ищет в минувшем ошибки,
Читает весь день и ночами стучит на машинке,
И, переместившись на пару столетий назад,
Он пишет о сложности левых влияний и правых,
О князе Щербатове, гневно бичующем нравы,
О Павле, которого свой же убил аппарат.
Уставший от фондов и дружеских частых застолий,
Из русской истории сотню он знает историй
Не только печальных, но даже порою смешных.
Кончается лето. Идёт самолёт на посадку.
Хозяйка кладёт огурцы в деревянную кадку.
Сигнал пионерский за дальнею рощей затих.
Историк упорен. Он скрытые ищет истоки
Деяний царей и народных смятений жестоких.
Мы позднею ночью сидим за бутылкой вина.
Над домом и садом вращается звёздная сфера,
И, встав из-за леса, мерцает в тумане Венера,
Как орденский знак на портрете у Карамзина.
Блок
Чёрный вечер.
Белый снег…
Колодец двора и беззвездье над срубом колодца.
Окраины справа и порт замерзающий слева.
Сжигаются книги, и всё, что пока остаётся, –
Поверхность стола и кусок зачерствелого хлеба.
Не слышно за окнами звонкого шума трамваев –
Лишь выстрелов дальних упругие катятся волны.
В нетопленой комнате, горло платком закрывая,
Он пишет поэму, – в названии слышится полночь.
Не здесь ли когда-то искал свою музу Некрасов?
В соседнем подъезде гармошка пиликает пьяно,
И мир обречённый внезапно лишается красок, –
Он белый и чёрный, и нет в нём цветного тумана.
Ночной темнотой заполняются Пряжка и Невки,
Кружится метель над двухцветною этой картиной,
И ломятся в строчки похабной частушки припевки,
Как пьяный матрос, разбивающий двери гостиной.
Комаровское кладбище
На Комаровском кладбище лесном,
Где дальний гром аукается с эхом,
Спят узники июльским лёгким сном,
Тень облака скользит по барельефам.
Густая ель склоняет ветки вниз
Над молотком меж строчек золочёных.
Спят рядом два геолога учёных –
Наливкины – Димитрий и Борис.
Мне вдруг Нева привидится вдали
За окнами и краны на причале.
Когда-то братья в Горном нам читали
Курс лекций по истории Земли:
«Бесследно литосферная плита
Уходит вниз, хребты и скалы сгрудив.
Всё временно – рептилии и люди.
Что раньше них и после? – Пустота».
Переполняясь этой пустотой,
Минуя веток осторожный шорох,
Остановлюсь я молча над плитой
Владимира Ефимовича Шора.
И вспомню я, над тишиной могил
Услышав звон весеннего трамвая,
Как Шор в аудиторию входил,
Локтем протеза папку прижимая.
Он кафедрой заведовал тогда,
А я был первокурсником. Не в этом,
Однако, дело: в давние года
Он для меня был мэтром и поэтом.
Ему, превозмогая лёгкий страх,
Сдавал я переводы для зачёта.
Мы говорили битый час о чем-то,
Да не о чем-то, помню – о стихах.
Везде, куда ни взглянешь невзначай,
Свидетели былых моих историй.
Вот Клещенко отважный Анатолий, –
Мы в тундре с ним заваривали чай.
Что снится Толе – шмоны в лагерях?
С Ахматовой неспешная беседа?
В недолгой жизни много он изведал, –
Лишь не изведал, что такое страх.
На поединок вызвавший судьбу,
С Камчатки, где искал он воздух чистый,
Метельной ночью, пасмурной и мглистой,
Сюда он прибыл в цинковом гробу.
Здесь жизнь моя под каждою плитой,
И не случайна эта встреча наша.
Привет тебе, Долинина Наташа, –
Давненько мы не виделись с тобой!
То книгу вспоминаю, то статью,
То мелкие житейские детали –
У города ночного на краю
Когда-то с нею мы стихи читали.
Где прежние её ученики?
Вошла ли в них её уроков сила?
Живут ли так, как их она учила,
Неискренней эпохе вопреки?
На этом месте солнечном, лесном,
В ахматовском зелёном пантеоне,
Меж валунов, на каменистом склоне,
Я вспоминаю о себе самом.
Блестит вдали озёрная вода.
Своих питомцев окликает стая.
Ещё я жив, но «часть меня большая»
Уже перемещается сюда.
И давний вспоминается мне стих
На Комаровском кладбище зелёном:
«Что делать мне? – Уже за Флегетоном
Три четверти читателей моих».
Тридцатые годы
Тридцатых годов неуют,
Уклад коммунальной квартиры,
И жёсткие ориентиры, –
Теперь уже так не живут.
Футболка с каймой голубой,