Страстотерпием Русская церковь
Отличалась во все времена.
Не кичились седые прелаты
Ватиканскою пышностью зал.
На коленях стальных император
Перед ними в слезах не стоял.
Не блестел золотыми дарами
Деревенский скупой аналой.
Пахло дымом в бревенчатом храме
И прозрачной сосновой смолой.
И младенец смотрел из купели
На печальные лики святых.
От татар и от турок терпели,
Только более всех – от своих.
И в таёжном скиту нелюдимом,
Веру старую в сердце храня,
Возносились к Всевышнему с дымом,
Два перста протянув из огня.
А ручей, набухающий кровью,
Всё бежит от черты до черты,
А Россия ломает и строит,
И с соборов срывает кресты.
И летят над лесами густыми
От днепровских степей до Оби,
Голоса вопиющих в пустыне:
«Не убий, не убий, не убий!»
Не с того ли на досках суровых
Всё пылает с тех памятных лет
Свет пожара и пролитой крови,
Этот алый пронзительный свет?
Камиль Коро
Разрушение Содома
На картине у Коро, –
Угол каменного дома,
Дуб с обугленной корой.
Красный дым на небосводе,
Сжаты ужасом сердца,
Дочь из города уводит
Престарелого отца.
На лету сгорает птица
Меж разрядов грозовых,
И темны от страха лица
Прародителей моих.
Разрушение Содома
На картине у Коро.
Нет людей в долине Дона,
Нет на Темзе никого.
Обгорят у лавров кроны,
В реках выкипит вода, –
Нет гражданской обороны
От Господнего Суда.
Разрушение Содома
На картине у Коро.
Возле ног, как ад, бездонно
Разверзается метро.
Долго после вернисажа
Будит в полночи меня
Жаркий воздух в дымной саже,
Пляска тёмного огня.
И до самого рассвета
Сотрясает блочный дом
Небо Ветхого Завета
С чёрным атомным грибом.
Цусима
Цусимы погребальные дымы
Из памяти изгладились едва ли.
Почти что век всё бередит умы
Легенда о бездарном адмирале,
Отдавшем наш Балтийский грозный флот
На истребленье азиату Того.
Что знали мы до этого? – Немного.
Архив японский новый свет прольёт
На давний полюбившийся нам миф
О глупости. Вводя эскадру в дело,
В кильватер флагман выстроил умело
Свои суда, врага опередив.
И правые борта окутал дым,
И грянули басы наводки дальней,
Но не было заметных попаданий –
Ответ же оказался роковым.
Напрасны обвинения молвы
В стрельбе неточной. Дело было вот как:
Без промаха сработала наводка,
Снаряды же не взорвались, увы.
Из побеждённых кто об этом знал,
Когда, лишенный флота и охраны,
Рожественский, злосчастный адмирал,
Сдавался в плен? – Хлестала кровь из раны.
Кто клевету бы после опроверг,
Припомнив запоздалый этот довод?
Империя, как взорванный дредноут,
Пошла крениться ржавым брюхом вверх.
И двинулся беды девятый вал,
Сметая государства и народы.
Рожественский, конфузный адмирал,
Не ты виновник нынешней свободы.
Не флагманы, разбитые поврозь,
И не раскосый желтолицый ворог –
Виной пироксилин – бездымный порох
И русское извечное «авось».
Русская словесность
Святой угодник Мирликийский
Со свитком в высохшей руке.
Исток словесности российской
В церковном древнем языке.
Духовный, греческо-славянский,
Его надёжа и оплот,
Неповоротливый и вязкий,
Как в сотах затвердевший мёд.
Не куртуазные баллады,
Не серенады струнный звон,
А тусклый свет и едкий ладан,
И Богу истовый поклон.
В неё вложила голос веский
Небес торжественная синь.
Язык церковный здесь и светский
Не разводила врозь латынь.
Из бывших риз её знамёна.
Есть в музыке её речей
Суровость Ветхого канона
И жар оплавленных свечей.
Не лёгкость музы, что незримо
Определяет лад стихов,
А покаяние и схима,
И искупление грехов.
Не современные манеры,
Газетный шумный разнобой,
А правота жестокой веры,
Враждебность к ереси любой.
Колокол Ллойда
Между реклам, магазинов и бронзовых статуй,
Грузных омнибусов и суеты многолюдной,
В лондонском Сити, от времени зеленоватый,
Колокол Ллойда звонит по погибшему судну.
Зрелище это для жителей обыкновенно.
В дымное небо антенны уводят, как ванты.
Мерно звенит колокольная песня Биг-Бена,
Вторят ему погребальные эти куранты.
Стало быть, где-то обшивку изранили рифы,
Вспыхнул пожар, или волны пробили кингстоны.
Жирные чайки кружатся, снижаясь, как грифы.
Рокот воды заглушает проклятья и стоны.
Кто был виною – хозяин ли, старая пройда,
Штурман беспечный, что спит под водой непробудно?
В лондонском Сити, у двери всесильного Ллойда
Колокол медный звонит по погибшему судну.
Где ты, моё ленинградское давнее детство?
Тоненький Киплинг, затерянный между томами?
Тусклая Темза мерцает со мной по соседству,
Тауэр тонет в томительно тёмном тумане.
Как же я прожил, ни в Бога, ни в чёрта не веря,
Вместо молитвы запомнивший с детства «Каховку»?
Кто возместит мне утраты мои и потери?
Кто мне оплатит печальную эту страховку?
Сходство с судами любому заметить нетрудно
В утлом гробу или в детской тугой колыбели.
Колокол Ллойда звонит по погибшему судну, –
Не по тебе ли, любезнейший, не по тебе ли?
В час, когда спим и когда просыпаемся смутно,
В час, когда время сжигаем своё безрассудно,
В лондонском Сити, практически ежеминутно,
Колокол Ллойда звонит по погибшему судну.
«Из всех поэтов Кушнера люблю…»
Из всех поэтов Кушнера люблю,
Он более других мне интересен,
Хотя гитарных не выносит песен,
Которые поём мы во хмелю.
Мне нравится традиционный строй
Его стихов, гармония неброских
Полутонов, которые порой
Милее мне, чем гениальный Бродский.
Быть может, переехавший в Москву,
Я оттого люблю их, что другие
Во мне не вызывают ностальгии
Туманную и вязкую тоску.
Из всех поэтов Кушнера люблю,
За старенький звонок у старой двери,
За то, что с детства он остался верен
Плывущему над шпилем кораблю.
За то, что не меняет он друзей,
Что и живёт он там как раз, где надо –
На берегу Таврического сада,
Близ дома, где Суворовский музей.
И я опять стремлюсь, как пилигрим,
Туда, где он колдует над тетрадкой,
И кажется не горькою, а сладкой
Вся жизнь моя, написанная им.
Памятник
Я обошёл все континенты света,
А город мой всё тот же с давних пор,
Там девочка, склонясь у парапета,
Рисует мост, решётку и собор.
Звенят трамваи, чаек заглушая,
Качает отражения вода.
А я умру, и «часть меня большая»
Не убежит от тлена никуда.
Моих стихов недолговечен срок.
Бессмертия мне не дали глаголы.
Негромкий, незапомнившийся голос
Сотрут с кассет, предпочитая рок.
Прошу другого у грядущих дней,
Иная мне нужна Господня милость, –
Чтобы одна из песен сохранилась,
Став общей, безымянной, не моей.
Чтобы в глухой таёжной стороне,
У дымного костра или под крышей,
Её бы пели, голос мой не слыша,
И ничего не зная обо мне.
Монолог Моисея
Прегрешенья наши, Господи, прости нам.
Пусть никто не обвинит меня в тиранстве.
Сорок лет вожу народ я по пустыне,
Чтобы вымерли родившиеся в рабстве.
Про жестокий им назначенный экзамен
Знают путники бредущие едва ли,
Эти женщины с бездонными глазами
И мужчины, что оковы разбивали.
Тот, в ком с детства кровь от страха в жилах стынет,
Неспособен жить при равенстве и братстве.
Сорок лет вожу народ я по пустыне,
Чтобы вымерли родившиеся в рабстве.
Вот идут они, словам моим поверя,
Позабыв об униженьях и напастях,
Но нельзя войти в сияющие двери
С синяками от колодок на запястьях.
Всё возможно только средствами простыми, –
Мы в самих себе не в силах разобраться.
Сорок лет вожу народ я по пустыне,
Чтобы вымерли родившиеся в рабстве.
След причудливый за нами вьётся гибко.
Звон бубенчиков и топот караванный.
Тем, кто вышел вслед за мною из Египта,
Не добраться до Земли Обетованной.
Схоронив своих мужей в песке постылом,
Плачут вдовы в белом траурном убранстве.
Сорок лет вожу народ я по пустыне,
Чтобы вымерли родившиеся в рабстве.
Треплет ветер их убогую одежду.
Солнце гневное восходит на востоке.
Я внушаю им покорность и надежду
И считаю им отпущенные сроки.
Бурдюки с водой становятся пустыми.
Серый коршун растворяется в пространстве.
Сорок лет вожу народ я по пустыне,
Чтобы вымерли родившиеся в рабстве.
Скоро смерть в свои холодные объятья
И моё возьмёт измученное тело,