Избранное. Стихи, песни, поэмы — страница 30 из 77

Меж руинами замков, у ног Лорелеи,

Безмятежного Рейна струится вода.

Почему её так обожали евреи

И себе на беду приезжали сюда?

Вслед за этим в золу обратившимся хором

Воспеваю и я то пространство, в котором

То гравюра мелькает, то яркий лубок,

Где над Кёльнским растаявшим в небе собором

Обитает в тумане невидимый Бог.

Меж Висбаденом, Марбургом и Гейдельбергом,

Всем блокадным сомненьям моим вопреки,

Возникают великие тени и меркнут

Под навязчивый шёпот знакомой строки.

Триста лет состояли мы в брачном союзе,

То враждуя, то снова друг друга любя.

Не напрасно немецкой медлительной музе

Ломоносов и Тютчев вверяли себя,

Белокурых невест подводя к аналою,

И в итоге недавней войны Мировой

Стали русские парни немецкой землёю,

А солдаты немецкие – русской землёй.

Никогда не изжить этот горестный опыт,

Императоров наших немецкую кровь,

То окно, что когда-то пробито в Европу,

Неизбывную эту любовь.

1997

Бронзовый Гейне


Бронзовый Гейне на Ратушной площади Гамбурга,

Сумрачный гений германский, похожий на Гамлета,

Стынущий молча у края холодных морей.

Видят туристы глазами, до слёз умилёнными,

Что не сгорел с остальными шестью миллионами

Этот случайно избегнувший казни еврей.

Бронзовый Гейне над облаком гари ли, смога ли,

Напоминающий обликом скорбного Гоголя

В скверике пыльном напротив Арбатских ворот.

Благоговейно субботами и воскресеньями

Бюргеры здесь собираются целыми семьями, –

Непредсказуем грядущего дня поворот.

Бронзовый Гейне, из ямы с отбросами вынутый,

Сброшенный раз с пьедестала и снова воздвигнутый,

Пахнущий дымом своих уничтоженных книг,

Пусть отличаются наши родные наречия,

Радуюсь этой, такой неожиданной встрече я,

Единокровный поклонник твой и ученик.

Бронзовый Гейне на площади шумного Гамбурга.

Рюмка рейнвейна над узкой портовою дамбою,

Голод блокады, ушедших друзей имена,

Контур Европы над жёлтою школьной указкою,

Чёрный сугроб под пробитой немецкою каскою,

«Traurigen Monat November», родная страна.

Бронзовый Гейне, грустящий на площади Гамбурга, –

Томик стихов в переводах, мне помнится, Вайнберга,

Послевоенный лежащий в руинах Большой.

Малая Невка, лесистый ли Гарц, Лорелея ли, –

Что за мечты мы в мальчишеском сердце лелеяли,

К странам чужим прирастая незрелой душой?

Бронзовый Гейне, что зябко под ветром сутулится,

Не переменишь рождением данную улицу,

Город и век, ни в Германии, ни на Руси.

Так повелось со времён Перуна или Одина.

Что же поделаешь, если свобода и Родина –

Две несовместные вещи – проси не проси?

1997

Имена вокзалов(песня)

Ирине Муравьёвой


Чтобы сердце зазря не вязала

Ностальгии настырная боль,

Имена ленинградских вокзалов

Повторяю себе, как пароль.

Пахнет свежестью снежной Финляндский,

Невозвратною школьной порой,

Неумелой девчоночьей лаской,

Комаровской янтарной сосной.

Ах, Балтийский вокзал и Варшавский,

Где когда-то стоял молодой,

Чтобы вдоволь потом надышаться

Океанской солёной водой!

Отзвенели гудков отголоски,

Убежала в каналах вода,

Я однажды пришёл на Московский

И уехал в Москву навсегда.

Но у сердца дурные привычки:

Всё мне кажется, будто зимой

Я на Витебском жду электричку,

Чтобы в Пушкин вернуться домой.

Очень жалко, что самую малость

Я при этом, увы, позабыл, –

Никого там теперь не осталось,

Только пыльные камни могил.

Дым отечества, сладкий и горький,

Открывает дыхание мне.

Ленинградских вокзалов пятёрку

Удержать не могу в пятерне.

Но когда осыпаются кроны

На исходе холодного дня,

Всё мне снятся пустые перроны,

Где никто не встречает меня.

1997

Прощание с Окуджавой


В перекроенном сердце Арбата

Я стоял возле гроба Булата,

Возле самых булатовых ног,

С нарукавным жгутом красно-чёрным,

В карауле недолгом почётном,

Что ещё никого не сберёг.

Под негромкие всхлипы и вздохи

Я стоял возле гроба эпохи

В середине российской земли.

Две прозрачных арбатских старушки,

Ковылять помогая друг дружке,

По гвоздичке неспешно несли.

И под сводом витающий голос,

Что отличен всегда от другого,

Возникал, повторяясь в конце.

Над цветами заваленной рампой,

Над портрет освещающей лампой

Нескончаемый длился концерт.

Изгибаясь в пространстве упруго,

Песни шли, словно солнце по кругу,

И опять свой полёт начинали,

После паузы небольшой,

Демонстрируя в этим в финале

Разобщение тела с душой.

И косой, как арбатский художник,

Неожиданно хлынувший дождик

За толпою усердно стирал

Все приметы двадцатого века,

Где в начале фонарь и аптека,

А в конце этот сумрачный зал.

И как слёзы глотая слова,

Нескончаема и необъятна,

Проходила у гроба Москва,

Чтоб уже не вернуться обратно.

1997

Эллада


Развалины обугленные Трои,

Титаны, бунтовавшие зазря.

Снижается стервятник за горою,

Над Прометеем скованным паря.

И дальше на Земле не будет лада.

Под старость разучившийся читать,

Я припадаю бережно, Эллада,

К твоим первоисточникам опять.

О, двуединство времени и места,

Ночных сирен сладкоголосый плач!

Как человек, пытающийся в детстве

Найти причины поздних неудач,

Во времени живущий несчастливом,

Куда нас мутной Летой унесло,

Плыву я снова по твоим проливам,

Пифагореец, верящий в число,

Испытывая яростный катарсис

От позабытых слёз твоих и бед.

С годами мы не делаемся старше –

В двадцатом веке всё нам двадцать лет.

И словно зритель, позабывший где я,

Кричу я вдаль под вспышками комет:

«Не убивай детей своих, Медея!

Не подходи к Тезею, Ликомед!»

1997

«Меня спасли немецкие врачи…»


Меня спасли немецкие врачи

В одной из клиник Гамбурга сырого,

Мой позвоночник разобрав и снова

Соединив его, как кирпичи.

Я перед этим твёрдо осознал:

За двадцать дней бессонницы и боли

Подпишешь ты признание любое.

Как вы – не знаю, – я бы подписал.

Меня спасли немецкие друзья,

Снабдивши визой, авиабилетом,

И объяснив жене моей при этом,

Что часа медлить более нельзя.

И сколько бы ни дал мне Бог здоровья,

Я буду помнить на своём веку

Красавицу Наташу Касперович,

Погромы пережившую в Баку,

И Вас, профессор Ульрика Байзигель,

С кем были незнакомы мы почти,

Которая чиновникам грозила,

Чтоб не застрял я где-нибудь в пути.

В дождливой атлантической ночи,

Пропитанной настоем листопада,

Меня спасли немецкие врачи,

Блокадного питомца Ленинграда.

И город, что похож на Ленинград,

Я полюбил порой осенней поздней, –

Где громкие слова не говорят,

Поскольку делом заняты серьёзным,

Чугун мостов на медленной реке,

Где наводнений грозные отметки,

И пусть не слишком знаю я немецкий, –

Мы говорим на общем языке.

1997

Старый Питер


Петербург Достоевского, который его ненавидел,

Для потомков теперь представляется в виде

Чёрно-белых гравюр, иллюстраций из «Белых ночей».

Там в подвалах горбатых теней шевеление злое,

И Раскольников прячет топор под полою,

И качается пламя свечей.

Вот и автор к Владимирской тёмным плетётся проулком

(На пустой мостовой раздаются шаги его гулко,

И пальто на костлявой фигуре трепещет, как флаг),

Солженицына издали обликом напоминая,

И пора вспоминается сразу иная:

Довоенные годы, блокада, ГУЛАГ.

Воды Мойки холодной, смещаясь от Пушкина к Блоку,

Чьи дома расположены, вроде бы, неподалёку,

Протекают неспешно через девятнадцатый век,

Мимо Новой Голландии с кладкой петровской старинной,

Мимо окон юсуповской, пахнущей смертью, гостиной,

К сумасшедшему дому направив невидимый бег.

И канал Грибоедова, Екатерининский прежде,

Где вода задыхается в тесной гранитной одежде,

Высочайшею кровью окрасив подтаявший снег,

Всё петляет, ныряя под Банковский мостик и Львиный,

Между спусков гранитных, заросших коричневой тиной,

Направляясь к слиянию рек.

А Фонтанка бежит от прозрачного дома Трезини,

От решётки сквозной, на которую смотрят разини,

Убиенного Павла минуя багровый дворец,

Мимо дома Державина, сфинксов египетских мимо,

Трёх веков продолжая медлительную пантомиму,

Чтоб уже за Коломной вернуться в Неву, наконец.

Здесь и сам ты родился, и это имеет значенье,

Где эпохи и реки сплетает тугое теченье,

И блокадное зарево с верхних глядит этажей,