достаточно, чтобы, не сняв даже рюкзака, одним толчком плеча высадить дверь. Едва он вошел, любопытные лица, быстро спрятавшиеся было за занавески в окнах, вновь появились в тихом свете осеннего утра; то там, то здесь открывались двери, какая-то особенно нетерпеливая бабенка, испуганно озираясь, перебежала в квартиру напротив. Внизу привратница осенила себя крестом и затопила плиту, готовить себе утренний кофе.
Солдат огляделся в кухне, потом прошел в комнату. Мебель вся была прежней, к ней добавился лишь дубовый письменный стол с зеленым сукном; стол уместился между окном и шкафом, на краю его в рамке стояла фотография незнакомого усатого мужчины. На спинке стула возле стены висел потертый мужской пиджак; солдат прикоснулся к нему только взглядом: пиджак был чужой. Глаза его, обегая комнату, задержались на щеточке для усов, на курительной трубке и на грязных носках, валяющихся в углу. Но гораздо сильней, чем зловонное дыхание чужих вещей, резануло по сердцу то, что дуло из каких-то тайных щелей мертвым запахом пустоты. Он рывком распахнул дверцу шкафа: на полках не было ни одной детской вещи. Не было их и в кухонном шкафу, и в комоде.
Он вернулся в комнату, к письменному столу, взял усатую фотографию, раздавил ее в кулаке. Гвоздики рамки вонзились в кожу, окровавили пальцы; он не заметил этого. Сняв рюкзак, он поставил его к стене, сел на стул. В комнате пахло не так, как когда-то, когда он жил здесь с семьей.
Появись сейчас перед ним жена и ее любовник, он бы убил их на месте; он туго напряг плечи, губы его дрожали от ненависти. Но когда через час он поднялся со стула, ярость утихла. Он вышел в кухню, разжег в очаге огонь, на плиту поставил кастрюлю с водой. Большой синий таз с потрескавшейся эмалью стоял, прислоненный к стене, на прежнем месте, за табуреткой. Кровь снова бросилась солдату в лицо: таз бесстыдно напомнил ему руки жены и знакомый изгиб спины — но знакомым этим движением она другому теперь ставила таз на кухонную табуретку… Сразу нашел он и мыльницу: на кухонном шкафу, под сложенным, влажным слегка полотенцем. За мыльницей обнаружилось старое зеркальце для бритья — тоже, как всегда, с беловатыми пятнами брызнувшей пены. На плите, рядом друг с другом, два спичечных коробка: один — для сгоревших спичек, как в былые времена. Жена сохранила тот маленький мир, из которого он ушел так надолго, и приняла на его место другого.
Он встал в таз ногами, с головы до ног вымылся, потом бритвой чужого мужчины тщательно выскреб лицо. Движения его постепенно замедлились, обрели тот неспешный ритм, что был выработан годами монотонной лагерной жизни. Вынув смену белья из рюкзака, он оделся, съел кусок хлеба с яблоком, посидел у окна, глядя на редких прохожих на узенькой улице, затем вытер губы ладонью и подошел к шкафу. «Из чистых, видно…» — подумал он, вынимая чужую мужскую одежду и кидая ее в потертый коричневый чемодан, найденный тут же. В шкафу висели два костюма: полотняный, для лета, и черный; под ними стояли начищенные коричневые ботинки. Карманы он не осматривал, да и комод очищал от всего, что казалось чужим, брезгливо и скопом, не приглядываясь.
Порой взгляд его падал на стекло входной двери — но там лишь подрагивал тихий свет осеннего солнца, разрываемый изредка быстро мелькнувшей человеческой тенью. В полдень тени стали скользить чаще; но жена не пришла домой готовить обед, и солдат понял: встречи ждать придется до вечера. Разбираясь с вещами, он — рядом с зияющей пустотой на месте ребенка — обнаружил и новые щели, сквозь которые взгляд проникал в омытое ветром, осиянное радостным светом, безвозвратно ушедшее прошлое: над кроватями на обоях он заметил темный прямоугольник, где висела прежде свадебная фотография его родителей, и еще нашел розовую шкатулку с узором из незабудок, в которой жена берегла его любовные письма; теперь шкатулка была пуста. Не нашел он и писем, которые посылал домой из плена.
Чтоб скорее шло время до вечера, он исправил на кухне протекающий кран, вырезав прокладку из подошвы изношенного башмака; починил в двери выломанный замок, забил два-три гвоздя в расшатавшийся стул. Он как раз закончил со стулом, когда дверь распахнулась. Первой в кухню вошла жена, следом — ее сожитель. По выражению лиц видно было, что они все уже знают.
— Вы пока там, за дверью, постойте, — сказал он мужчине, — мне с женой надо с глазу на глаз переговорить.
Ухватив того за лацканы пиджака, солдат вытолкнул его на галерею и, забрав у жены ключ, закрыл дверь.
— Не бойтесь, Маришку я не трону! — крикнул он сопернику; голос его был совершенно спокоен, он даже сам этому удивился. — Будьте там, пока я не позову!
Жена постарела: смерть сына оставила неизгладимый след на ее лице. Даже шаги стали словно бы более грузными, а во взгляде застыл лихорадочный отблеск — это сразу бросилось солдату в глаза, когда он повернулся и наконец посмотрел на нее; только стройной осталась она такой же, как в девках.
— Садись! — сказал он, вдруг потерявшись.
В комнате было так тихо, что с проспекта Ваци доносились звуки трамваев.
— Садись! Ты с работы?
— Да, — ответила женщина.
Он кивнул.
— Ты не бойся, я тебя не обижу, — тихо, словно бы и не ей, говорил он, — я поговорить только, а потом отпущу… Сын где?
— Умер, — сказала она.
— Когда?
— В сорок четвертом, во время осады.
— Я знаю, что осада в сорок четвертом была, — сказал солдат, — в лагере нам объявляли… Ты потому и сошлась с этим… усатым, что сын умер?
Она не ответила.
— А мать? — спросил солдат через некоторое время.
— И мать, — сказала жена. — Из моих тоже только сестра жива, в Цегледе; брата убили на Украине.
Оба молчали.
— Понятно, — сказал солдат. — А все же фотографию не стоило бы снимать со стены… Этот, что ли, потребовал?
Женщина молча кивнула.
— Ревновал он тебя? — спросил солдат; голос его зазвучал тверже. — Что он за человек?
— Хороший человек, — ответила женщина. — Ничего не могу про него плохого сказать.
Солдат кивнул. «Не очень она изменилась, — думал он, — говорит вот, пожалуй, помедленней. А зубы все такие же белые!»
— Где работаешь-то? — спросил он. — На текстильной? На какой? На Кишпештской? Там, что ли, познакомилась с ним?
— Нет, — сказала она. — Он в налоговое управлении служит, в пятом районе. Дом его разбомбили, жена умерла, я и сдала ему комнату, а сама жила на кухне.
— И давно вы сошлись?
Жена задумалась.
— Два года уже. Когда я писать тебе перестала.
Тут тоже все было в порядке; вот если б она и потом продолжала писать, это был бы обман. Речь жены была ясной, бесхитростной, словно летний луг в полдень: не собьешься с пути, не заблудишься. Солдат молча смотрел ей в лицо; он уже не замечал тонкой сетки морщинок под глазами.
— Не смогла, значит, в одиночку? — сказал он. — Да-а, жизнь была у тебя нелегкая.
Женщина передернула плечами.
— Не труднее, чем у тебя, — ответила она медленно и покраснела, — только не выдержала я… За одним я только следила, — добавила она тихо, краснея еще сильнее, — чтоб ребенка от него не родить.
Солдат отвернулся, ушел к окну и лишь там вытер глаза.
— Познанский завод-то стоит? — спросил он.
— Да.
— И работает?
— Работает.
— Тогда я туда вернусь, — сказал солдат. — Четырнадцать лет я у них проработал.
Говорить больше было вроде и не о чем. Лишь одно оставалось еще недосказанным; вот доскажется, тогда можно и разговаривать дальше.
— Ты вернешься ко мне? — спросил солдат, и широкая спина его в серой фланелевой рубахе смотрела на женщину, словно лицо.
— Да, — ответила она просто.
И опять наступила тишина: двойная тишина похорон и рождения. Солдат повернулся, взял коричневый чемодан и вынес его из квартиры.
— Больше не ходите сюда, — сказал он мужчине на галерее, — ни к чему! Если что осталось тут ваше, завтра я занесу прямо в контору. Маришка больше в вас не нуждается.
Он закрыл дверь и вернулся в комнату. Женщина, склонившись над рюкзаком, выкладывала из него вещи. Солдат с минуту молча смотрел на нее, потом сел рядом, на старый свой стул.
— Что здесь творится-то? — спросил он.
1947
Перевод Ю. Гусева.
Лапша с маком
История, которую я расскажу, случилась около тридцати лет тому назад, в середине марта 1919 года, незадолго до провозглашения в Венгрии Советской республики[9]. Речь в ней пойдет о вдове будапештского рабочего Л. М. и о ее детях; старший сын ее, Йожеф М., литейщик, в это время сидел в пересыльной тюрьме за политику. В конце марта Коммуна освободила его; после падения Советской республики он, получив в боях ранение, бежал в Чехословакию, откуда попал в Советский Союз. Сестру его недавно избрали мэром задунайского городка Р.
Чистый, молодой свет утреннего мартовского солнца лился на маленький домик семьи М. по улице Апрод; Петер, самый младший из шестерых детей вдовы, выскочил на крыльцо из кухни.
— Лонци, поди сюда! — закричал он во всю глотку. — Скорей!
— Зачем? — ответила девочка, гревшаяся на солнышке под стеной на другой стороне двора.
— Мамка тесто месит!
Тишина.
— Врешь, — отозвалась-таки девочка через некоторое время.
— Ей-богу!
— Все равно не верю, — стояла девочка на своем.
Петер пожал худыми плечами и досадливо сморщил скуластое личико, на котором хронический голод заострил черты, примешав к детской непосредственности выражение угрюмого беспокойства. А сестра все трясла головой.
— Не надуешь, — сказала она.
— Очень надо мне тебя надувать, — сердито выкрикнул мальчик.
— Тесто, говоришь, месит?
— Ну да.
— Вот и врешь, — возбужденно закричала девочка, топнув босой ногой. — А где она муку взяла? Мы муки с рождества не видали!