Чернобородый мужчина в тонком пальто с бархатным воротником и в дырявых туфлях, из которых выглядывали голые пальцы ног, сидел на низком табурете у большого доходного дома на проспекте Терез и, привалясь спиною к стене, пел по-латыни песню, аккомпанируя себе на большой, в человеческий рост, арфе; черная, эбенового дерева, подставка арфы стояла прямо на асфальте, серебряные струны поблескивали в солнечных лучах.
Eheu fugaces, Postume, Postume,
Labuntur anni nec pietas moram
Rugis et instanti senectae
Adferet indomitaeque morti[11].
В соседней подворотне женщина торговала с деревянного лотка кукурузными лепешками, прикрыв их от мух куском тонкого тюля, рядом с нею седой старик в очках предлагал растекавшейся вокруг них заводью толпе дрожжи и пару желтых полуботинок. Дальше, на площади, утренняя торговля кипела уже вовсю. Перед кафе с заколоченными окнами, вытянувшись длинными рядами, топтались со своим товаром люди, выставляя на обозрение подержанные мужские костюмы, пироги, белый хлеб, пододеяльники, ношенное женское белье, карманные фонарики, часы с браслетками; какой-то мужчина позвякивал переброшенной через руку связкой новехоньких, сверкавших черным лаком шахтерских ламп, пожилая дама в очках и в полосатых мужских брюках, с зеленым тюрбаном на голове, меняла канарейку на пласт копченого сала. Кое-где приценивались к часам русские солдаты, их окружали добровольцы-толмачи, знавшие чешский или сербский. Мостовая тоже была вся занята пешим людом, лишь изредка от Кольца, вдруг пустевшего, отделялся, стремительно увеличиваясь, грузовик и тут же проскакивал, уменьшался на глазах, будто съеживался, успев спугнуть воробьев, суматошно искавших спасения на голых оконных карнизах. Трамвайная линия по всей длине была завалена обломками разрушенных зданий. Проспект Андраши стоял притихший, так что с Восточного вокзала доносились сюда тоненькие свистки маневровых паровозов.
Non, si trecenis quotquot eunt dies,
Amice… —
пел арфист, воздев очи к небу, чье по-латински безмятежное сияние медвяным цветом окрашивало его запрокинутое кверху лицо с разверстым ртом.
— На каком это языке он поет? — сзади, из толпы, спросила молоденькая девушка в светло-серых мужских штанах и вишневом берете на голове.
— По-русски, должно быть.
— Как бы не так! — отозвался стоявший неподалеку мужчина. — Он по-английски поет.
— А вы английский знаете?
— Ясное дело, — ответил мужчина, движением плеча повыше закидывая на спину рюкзак, из которого торчали ржавые печные трубы. — Только его что-то не разбираю, видно, на американском диалекте поет.
— Ох, надо же! — восхищенно воскликнула девушка.
Проезжую часть улицы и здесь занимали в основном пешеходы, они хлюпали по грязи, сгибаясь под мешками и свертками; иные, напряженно вытянув шеи, дугою напружив спины, тащили тележки, груженные постельными принадлежностями, кухонной утварью, мебелью. Около арфиста почти каждый останавливался перевести дух.
— С чего он распелся? — спросила девушка в красной беретке. — Никто же не подает ему…
— С чего? С радости, видать.
— Да, может, он инструмент продать хочет! — рассудил кто-то.
Неожиданно арфист обратил к ним свое лицо и дважды кивнул. Но тут же по его телу пробежала дрожь, разом обмякнув, он стал медленно клониться вперед и вдруг упал лицом в грязь.
— Ох, надо же! — испуганно вскрикнула девушка и красном берете. — Видать, худо ему.
Безжизненное тело перевернули на спину, какой-то человек опустился рядом с ним на колени, послушал сердце.
— Больше не петь ему по-английски, — пробормотал он, вставая, отряхнул грязь с колен и пошел своей дорогой.
Вокруг вздулась, набухла толпа, зеваки, переминаясь с ноги на ногу, глазели на труп; вскоре толпа стала таять, большинство задерживалось теперь возле старика в соседней подворотне, пялилось на желтые полуботинки. Внезапно светловолосый парнишка вскинул на плечо арфу, сиротливо стоявшую подле мертвеца, и, громко покряхтывая, зашагал к проспекту Андраши.
— Эй, парень, ты куда это ее поволок? — окликнул его кто-то.
— Гулять поволок! — кряхтя от натуги, ответил подросток. — А что, может, она вам нужна?
— На кой черт она мне сдалась!
— Я к тому, что могу и продать, — пробурчал парень. — А вы хоть спите в ней, коли пожелаете! — Он передвинул арфу на плече, и от резкого толчка она зазвенела всеми струнами, солнце, вспыхивая, заиграло в их серебряной сетке.
По мостовой, шаркая ногами, прошла группа женщин с лопатами, кайлами на плечах. Девушка в красном берете оглянулась и живыми черными глазами, сиявшими так, словно зажгла их сама весна, проводила унылых, понуро шагавших женщин. Она их пересчитала — не тринадцать ли? — и вдруг круто повернулась, затылком почувствовав на себе чей-то взгляд.
— Эй вы, чего уставились? — спросила она и, сунув руки в карманы штанов, с мальчишеским гонором распрямилась; две маленькие грудки встали под фланелевой блузкой торчком. — Может, у меня сзади штаны лопнули, а?
Она метнула в незнакомца насмешливый взгляд, выудила из кармана семечко подсолнуха, разгрызла мелкими белыми зубками и опять покосилась на парня. Но тут же вспыхнула и опустила глаза.
Парень был такой высоченный, что, вздумай она поцеловать его, пришлось бы, по крайней мере, встать на скамеечку. Пышная льняная прядь падала ему на лоб; апрельский ветер нет-нет сдувал ее в сторону, но прядь была так густа, тяжела, что тотчас же соскальзывала опять на середину выпуклого веснушчатого лба, как раз между двумя круто выдававшимися надбровьями — они, словно обручи, охватывали огромное, круглое лицо. Курносый нос посреди этой шири удался не столь большим, сколь запланирован был хромосомами, — единственная тонко сработанная деталь среди исполинских, будто топором вытесанных форм, грубость которых не смягчал даже ласковый мягкий свет голубеньких глаз. Длинные ручищи нескладно висели, огромные, как себялюбие в душе человеческой, ногам в ботинках пятьдесят второго размера впору было бы служить символом возрождения какой-нибудь нации.
— Фью-ю! А господь не пожалел на вас материалу! — протянула ошеломленная девушка и почему-то поспешала вытащить из карманов руки. — Что сказала вам матушка ваша, когда произвела вас на свет?
Исполин покраснел и по-прежнему молча, потрясенно глядел на девушку своими ласковыми голубыми глазами. Она сердито тряхнула головой.
— Как вас зовут? — спросила она строго. — Послушайте, почему вы не представитесь даме, если желаете заговорить с ней?
— Да ведь я и не желал вовсе, — отозвался он недоумевающе.
Девушка топнула ногой.
— Так я и поверила, — воскликнула она, — еще как желали-то! Как вас зовут?
— Иштван Ковач-младший, — ответил исполин и опять покраснел.
— Красивое имя, — объявила девушка; сияющие черные глаза послали ему долгий мечтательный взгляд. — На редкость красивое имя. А меня зовут Юли Сандал. Юли Сандал. Ну, говорите, что счастливы, и все такое!
— Как это? — спросил исполин.
— Скажите: счастлив с вами познакомиться! — крикнула девушка и сердито стукнула кулачком о кулачок. — Слушайте, да вы и вправду не умеете представиться женщине! И потом, отчего вы не попросили вашу маменьку штаны вам зашить перед тем, как из дому вышли? Поглядите, какая прореха, моя голова запросто пролезла бы!..
Иштван Ковач-младший поглядел на свои штаны и аккуратно прикрыл ладонью дырку.
— Вот так-то лучше, — одобрила Юли, — куда элегантнее! Что ж, так и будете ходить теперь, колено ладонью прикрывать?.. Эй, чего ревете-то?
Молодой исполин отвернулся и ничего не сказал ей.
— Почему вы плачете? — с любопытством спросила девушка.
— Это со мною всегда так, ежели кто про матушку мою помянет, — ответил он и тыльной стороной ладони вытер глаза. — Да я вроде и не плачу, просто слезы на глаза навертываются.
— Умерла ваша мама? — спросила девушка.
Иштван Ковач-младший молча кивнул.
— Вот как интересно, и моя ведь тоже! — сообщила Юли. — А отец?
— Он-то давно уж…
— Выходит, мы на равных! — воскликнула Юли. — И мой отец помер, правда, недавно совсем, три месяца назад, во время осады. Ну, видите, — добавила она удовлетворенно, — мы с вами оба — сиротки.
Но тут она взглянула на Ковача-младшего и громко прыснула: на коленях у этого «сиротки» запросто уместился бы целый сиротский дом. Надо же, экий великанище, хотя и стукнутый малость, бедняжка, подумала девушка, потом весело, легким движением сбила шапочку на затылок и опять рассмеялась, глядя парню в глаза. А он стоял неподвижно, как истукан, наклонив голову вперед, и смотрел на нее хмуро. Однако милый смех девушки так приятно щекотал уши, так ласково баюкал сердце на своих волнах — сопротивляться им было просто невозможно!.. И вдруг крохотный нос гиганта дернулся, брови задрались кверху, глаза обратились в щелочки, а губы медленно-медленно раздвинулись: он засмеялся.
— Вы-то чего смеетесь, дылдушка? — спросила девушка строго.
— Ха-ха-ха, — смеялся Ковач-младший, — ха-ха-ха!
— В жизни не видела, как извозчичья лошадь смеется, — заявила Юли, — но у вас, должно быть, выходит очень похоже.
— Ха-ха-ха, — заливался Ковач-младший, — ха-ха-ха!
Теперь уж и Юли не могла удержаться от смеха, ей никогда еще не приходилось видеть, чтобы смеялись всем телом — вот так, как этот дуралей-исполин. А он все заливался, подмигивая ей при этом и колотя себя ладонями по ляжкам. Время от времени Юли, выдохшись, обрывала смех, но стоило ей взглянуть на розовую, всю в дырах, рубаху Ковача-младшего — подталкиваемая хохочущим его животом, рубаха вылезла из штанов и колыхалась спереди, словно фартук, — и на нее накатывало опять.
— Ой, да перестаньте же, дылдушка! — выдохнула она, одной рукой держась за живот, другою отирая выступившие на глаза слезы. — Прикончить меня хотите, фашист вы эдакий!