Избранное — страница 24 из 57

— Три раза? — удивился Ковач-младший. — Может быть…

— Не может быть… точно! — недовольно сказала Юли.

— Меня все назначают и назначают, — оправдывался исполин. — Вот я спрошу, чего это они так!

Юли уже опять спала.

— Миленький Дылдушка, — бормотала она замирающим голоском, — глупенький Дылдушка! Почему?..

Солнце светило так же сильно и без помехи, как ночью луна, только ночной запах склада сменился дневным: сухой, чуть кисловатый аромат потрескивавших под лучами солнца дубовых и буковых досок стоял над складом, тяжело оседал в каждую щель, обволакивал каждое движение. Когда дядя Фечке часам к девяти постучался в контору, весь складской двор уже так и звенел под солнцем.

— Опять он на общественных работах? — спросил старик, посапывая пустой трубкой, и угрюмым взглядом окинул сидевшую на подоконнике девушку.

— Ага! — отозвалась Юли и весело поболтала босыми ногами.

Старик приставил к уху ладонь.

— Не слышу, — буркнул он. — Как вы сказали?

— Ага, говорю! — крикнула ему Юли. — Снимайте-ка, дядя Фечке, рубаху!

— Зачем это? — подозрительно спросил старик.

— Большая стирка! — прокричала Юли во весь голос. — Буду стирать сейчас Дылдушкину вторую рубаху. Ну-ну, дядя Фечке, поскорей поворачивайтесь!

Старик помотал головой.

— Не дам, не нужно, — проворчал он. — Чего ее столько стирать? Эдак она расползется вся. Вы ж ее в прошлый раз стирали.

— В апреле, — подтвердила Юли. — Ну-ну, дядя Фечке, не торгуйтесь, не то я сама ее сдеру с вас.

— Не слышу я, — пробормотал старик, отступая к двери. — Не след, говорю, ее так часто стирать! И где вы только мыло берете?

— Если не снимете, обеда не получите, — негромко сказала Юли.

Старик, как ни странно, услышал сразу.

— Что будет на обед? — спросил он, стягивая через голову рубаху. Однако трубка, которую он не выпускал изо рта, застряла в какой-то прорехе, встала торчком и приостановила начатую операцию. — Что такое? — глухо донесся из-под рубахи голос старика, стоявшего посреди конторы, с поднятыми кверху руками. — Чего эта рвань не слазит? Вы, что ли, держите, барышня Юли?

— Я, — крикнула ему с подоконника Юли.

— Не слышу я, чего бормочете, — ворчал из-под рубахи старик. — Отпустите же, не то порвете. Ну, кому говорю!..

Дверь за его спиной отворилась. На пороге стоял долговязый худой старец с седой бородой. Некоторое время он разглядывал странную фигуру без головы с воздетыми к небу, судорожно дергавшимися руками, затем, наставив на нее свою палку, неожиданно глубоким, словно в недрах пещеры родившимся голосом спросил:

— Что это?

— Дядя Фечке, — ответила Юли.

— Куда девалась голова его? — недоуменно спросил старец. — А он не свалится, коль нет у него головы?

Трубка со стуком упала на пол, и из грязных волн рубахи появилась наконец багрово-красная физиономия дяди Фечке.

— Что на обед будет, я спрашиваю? — ворчливо буркнул он, обнажив желтые зубы. — А вы чего в этакую рань притащились, Чипес?

Долговязый старец испуганно попятился к двери.

— Не уходите, дядя Чипес! — крикнула ему Юли. — Лучше снимайте и вы рубаху, да поживее!

— Поколотить нас хотите? — спросил Чипес и, словно по клавишам, пробежал пальцами по седой своей бороде. — Вы уж меня не бейте, я ж у вас ничего не украл, барышня Юли!

Час спустя, когда Ковач-младший вернулся домой, перед конторой сушились три рубахи. Старики, голые по пояс, сидели на земле, привалясь спинами к каменной нагретой солнцем стене, и с кислыми минами молча поглядывали друг на друга.

— Что, отработал уже, Дылдушка? — крикнула Юли, высовываясь из окна. — Ой, что это ты принес, ужас какой сверток громадный!

— Хлеб здесь и картошка, — сказал Ковач-младший и, расставив ноги, запрокинув к небу лицо, застыл, словно изваяние счастья над двумя скрюченными образами старости. — Русские дали!

— Да как же тебя отпустили так рано?

— Сам не знаю, — ответил Ковач-младший. — Сказали, я на этой неделе уже много работал, ну так и ступай, мол, домой, давай-давай![13] А вы что поделываете, старички?

Старый Чипес встал кряхтя, подошел к молодому исполину и, приподнявшись на носки, расцеловал его в обе щеки; исполнив это, он опять опустился на землю возле конторской стены.

— На обед набивается, хитрюга, — проворчал дядя Фечке, косясь на старца, который пальцами, словно граблями, расчесывал свою бороду. — Не такой он придурковатый, каким себя оказывает… В главную контору заходили, господин Ковач?

— Чего я там не видел? — недоуменно спросил тот.

Как бы тихо ни говорил исполин, дядя Фечке, непонятно как, всегда понимал его.

— Что значит «чего не видел»? — так и взвился он, нервно помаргивая. — А наше недельное жалованье? Неужто же мне, с моими-то больными ногами, на другой конец города тащиться, господин Ковач? Уж два дня, как нам бы получить следовало. Теперь эти деньги и половины того не стоят…

— Ах ты, головушка садовая, опять позабыл! — закричала Юли. — А ведь я утром нарочно на ухо ему шепнула про это.

Ковач-младший забывал теперь решительно обо всем — кроме Юли. Вот и сейчас, во второй раз двинувшись в город за жалованьем, он должен был от ворот вернуться: забыл сказать, что русские еще и мяса ему дали и что под это дело он десять человек пригласил к ужину. Исполин шагал уже мимо Западного вокзала, но в глазах и ушах у него все стояла незабываемая минута, припаиваясь к неистребимой чреде прежних заветных памятных мгновений — так нарастают друг на дружку известковые кольца сталактитов, — обыкновенная в общем минута, но единственная и неповторимая, когда Юли на него посмотрела и засмеялась… «Мя-ясо принес!» — воскликнула она, всплеснула руками, посмотрела на него и засмеялась. Всю дорогу, по длинному-предлинному проспекту Ваци Юли всплескивала руками и восклицала: «Мя-ясо принес!» — и глядела на него, и смеялась, смеялась, Даже проходя мимо Западного вокзала, он ничего не слышал, кроме легкого хлопка изумленных девичьих рук.

Любовь жаждет повторения каждого своего промелькнувшего мига. Мало-помалу насыщаясь, грешное вместилище ее — человек, страстно простирающий руки, — все меньше пищи получает от будущего и все чаще обращает лицо свое к прошлому. Он уже заключил в объятия все, что выдали ему авансом надежда и воображение, вожделенный образ милого существа, словно доброе божество, материализовался, и единственное, до чего не могут теперь дотянуться его страстно простертые руки, — ускользающее во времени прошлое. Точный и счастливый опыт вытеснил из его сердца все мечты, фантазия уже не в состоянии восполнить плотно сгустившуюся действительность; человек отворачивается от раскинувшегося у его ног туманного будущего и оглядывается назад. Любовь осуществленная простирает назад свои руки. Она жаждет повторить первый незабываемый поцелуй, и второй, и третий, вновь ощутить сладость первой встречи, первый страх и первое огорчение — то прошлое, которое обернулось столь же недостижимым и сказочно богатым, каким осязаемым и чарующим становится будущее от первого поцелуя. Любовь оглядывается назад, но того, что видит там, достигнуть уже не в ее власти и не дано ей более взять его в руки свои. Ковач-младший не мог представить себе, как посмотрит на него и как засмеется Юли, когда он вернется к ней из центральной конторы, но то, как смотрела и смеялась она час назад, когда он положил перед ней на подоконник мясо, заставляло его трепетать сильнее, чем если бы все происходило опять наяву, и он так желал ее, что сердце его разрывалось. Радостный смех Юли эхом отдавался по проспекту Терез и по улице Арпада. Но Ковач-младший слышал этот смех потому лишь, что жаждал его всей душой, а жаждал так потому, что боялся впредь его не услышать.

«Ой, у нас будут гости!» — вскрикивала Юли, высовывалась из окна, и обеими руками обхватывала исполина за плечи, и прижималась к его лицу своим раскрасневшимся от возбуждения личиком. И в прохладном полумраке подъезда на улице Арпада две белые руки опять к нему протянулись, они множились и на каждой следующей ступеньке протягивались к нему вновь и вновь, обнимали так помнящие их объятия плечи, все ниже пригибавшиеся в двойном пожарище бытия и небытия.

«Ой, так это же наш свадебный пир будет! — вскрикивала Юли. — И как раз в шестидесятый наш день!»

Ковач-младший расправил плечи, выпрямился и понес свадебный пир на третий этаж. У входа в контору он остановился и ладонью стер с лица пылающее личико Юли.

«Ой, раздобудь хоть немножко растительного масла и хотя бы три луковицы, миленький Дылдушка!» — еще слышал он с лестницы голос Юли, прикрывая за собой дверь.

В конторе два чиновника сидели за письменными столами, два господина беседовали у окна. Ковачу-младшему пришлось с полчаса дожидаться.

— Итак, Ковач, предупреждаю вас еще раз: посторонних лиц на лесосклад не пускать! — сказал ему директор. — Если вы теперь честно потрудитесь…

Необыкновенная память Ковача-младшего удерживала в себе только то — но зато уж с устрашающей точностью, — к чему был он внимателен, быть же внимательным он мог только к тому — но тогда уж по-детски самозабвенно, — что взывало к сердцу его. Едва выйдя за дверь главной конторы, он тотчас забыл, что же случится, ежели он «теперь честно потрудится». Ковач-младший был так рассеян, что забыл даже попрощаться с директором, и так приглядчив, что и на сумрачной лестнице сразу же разглядел радостно-изумленное лицо Юли.

«Мя-ясо принес!» — воскликнула девушка и всплеснула руками, посмотрела на него и засмеялась.

Медленно, тяжело спускался Ковач-младший по лестнице со страшным грузом шестидесяти дней на плечах; встречные вздрагивали, завидя его, уступали дорогу и оборачивались ему вслед. Он выглядел таким сильным, что был способен, казалось, растоптать быка, но был так слаб при этом, что одного воспоминания окажется для него довольно, чтобы сбросить его с неба на землю.

Было уже за полдень, когда он вернулся домой; Юли ждала его на улице, у ворот.