Избранное — страница 38 из 57

И он еще шаловливо подмаргивает слезящимися оловянными глазками! Вдобавок ко всему — должно быть, вящего курьеза ради — он именует себя Яношем Курейсом-младшим, как будто можно вообразить Яноша Курейса-старшего! Прикрыв ладонью глаза от солнца, хотя солнца нет, а если есть, то светит по-осеннему слабо, он отыскивает взглядом идущую за похоронными дрогами вдову.

— А ведь все еще хороша, мм?.. хе-хе-хе…

Ах ты, мумия ходячая, говорю я про себя, да ведь ты вот-вот рассыплешься, а все еще воображаешь себя мужчиной? Да сожми я тебя сейчас, ты так и вытек бы между пальцев, словно коровьи мозги. А ты еще причмокиваешь тут, будто губы твои и впрямь из плоти и крови. Сорок или сколько там лет ходишь ты в поэтах, обиженных родиной, и не замечаешь, что родина обижать тебя вправе?

Даже в медленном темпе траурной процессии он с трудом за мной поспевает. Я почти пожалел его — ведь как он вцепился в рукав моего пальто, чтобы не отстать, вернее, не упустить исторической минуты, когда я встречусь у могилы с вдовой! Ибо в поэтических жилах этой дряхлой птицы кровь обращается быстрее, лишь подогретая событиями и скандалами интимнейшего свойства, которые время от времени будоражат общественную жизнь; он мог всегда с необыкновенной точностью сказать, у кого с кем была связь среди знаменитостей нашей культуры и когда она оборвалась.

Медленно взмахивая крыльями, над процессией пролетела ворона, потом другая, третья. Следом за ними беззвучно надвинулась густая черная стая. Вот сейчас какая-нибудь ворона, злая вещунья, оторвется от прочих и опустится на череп спотыкающегося подле меня старца, понадеялся я. Увы, пророческий дар утерян даже птицами.

А поэт своим дурно пахнущим ртом совсем приник к моему уху:

— Да верно ли, будто муж ни о чем не догадывался?

Я смотрю ему в лицо.

— Уж мне-то можешь довериться смело!

— Прошу прощения, — говорю я, высвобождаю рукав из его когтей, отхожу. Но меня уже перехватывает другой милый коллега.

— А ведь и ты нечастый гость на кладбище.

Вороны всем скопом безостановочно кружат над нами; черные, маслено поблескивающие, отнимают у нас и последние остатки осеннего солнца. Мой коллега Шома Деметриус берет меня под руку, снизу — без всякого основания, спешу отметить, — мне подмигивая.

— А ведь и ты нечастый гость на кладбище.

— Нечастый.

— Да-с, это развлечение не для таких старичков, как мы.

Я взглядываю на него: как мы?

Мой коллега Шома Деметриус тоже лирик, но, в прямую противоположность коллеге, носящему на лице маску смерти, так и пышет здоровьем: его присутствие на кладбище — богохульство. И другое коренное отличие: его никто не интересует, он присматривается, прислушивается только к себе, говорит только о себе, никогда не оскудевая в жалобах.

— Вот и сюда еле дотащился, — сетует он, обратив ко мне красное, лоснящееся, словно подрумянившаяся свиная отбивная, лицо.

Он сам водит шестицилиндровый «мерседес», сноровкой посрамляя профессиональных шоферов. Он уже похоронил двух жен, сейчас на очереди третья.

— Что-то со мной худое творится, — вздыхает.

Над нами все так же — вороны. Мечутся туда-сюда, застилают черной пеленой всякую щель в кронах деревьев, сквозь которую мог бы пробиться солнечный луч; теперь они начинают покаркивать, правда, пока тактично, лишь изредка бросая сверху отрывистое «карр…», «карр…», и когда какая-нибудь на миг присядет на ветку, ветка сильно прогибается, словно на нее повесили мешок с грязным бельем. Они кружат стаями, друг над другом, улетают вперед, возвращаются, они будут провожать нас до самой могилы, а может, и за могилой тоже…

— Ты не слышал, что я сказал? Или тебе уже нет дела до чужих несчастий?

— Где у тебя болит?

Он прижимает руку к своему огромному, зыбкому от каплуньего жира животу.

— Ясное дело, рак, — говорю я. — Поджелудочной железы.

Он страдальчески улыбается. Он тоже — обиженный, как и все представители этого ремесла. Мне рассказывали, как однажды…

…вороны все кружатся…

…однажды он попросил аудиенции у главы государства, дабы пожаловаться ему, что заслуги его не ценят и вообще ни во что не ставят. — Как же так, — спросил…

…вороны кружатся…

— …как же так, — спросил его глава государства, — разве у вас нет премии Кошута?

— Есть.

— А премия Аттилы Йожефа?

— Тоже есть.

— И орден Труда есть, золотой, высшей степени. Так в чем же дело?

— Вопрос это весьма щекотливый, сейчас вы поймете, ответствовал Шома Деметриус, — в самом деле, к кому ведь и пойти человеку, перед кем излить душу, как не перед тем, на чьих плечах заботы целой страны! Ну-ну?.. Да вот, например, Лехел Фиолка, коллега мой, выкладывает Шома, прекрасный поэт и лично мне друг истинный, но как же так: стоит нам случайно оказаться с ним вместе в одном номере журнала, на литературной странице газеты или на каком-нибудь вечере — Фиолку непременно ставят первым, хотя всем известно, что по материнской линии он из швабов…

Вороны кружатся, вьются над самыми деревьями, похрустывает гравий кладбищенских дорожек под негромкую болтовню обряженных в траур людей… Однажды, скрюченный ревматизмом, я лежал дома, как вдруг, нежданно-негаданно, меня навестил мой коллега Деметриус. Посреди комнаты стоял растяжной станок — скамья двух метров в длину, оснащенная ремнями, сверкающими никелированными ручками, железными гирями, — на этом прокрустовом ложе новой эры врачи растягивали меня дважды в день по получасу; у каждого, кто заходил ко мне, ноги прирастали к полу при виде дьявольского сооружения. Деметриус переступил порог, бросил на дыбу беглый взгляд, затем старательно обошел ее и сел у моей постели. Он даже не спросил меня…

…вороны…

…о том, что со мной, пожаловался на головную боль, которая…

…аспирин прими…

…которая мучит его с самого утра, должно быть, навязался грипп, недаром ведь он чихнул только что, надо бы измерить температуру, но у него нет времени, чтобы…

…вороны кружатся…

…мимоходом съел приготовленную на завтрак Тамашу булочку с ветчиной, попросил почитать том Рабле, через пять минут встал и, описав большую дугу, чтобы обойти станок, удалился. Даже уходя, он не спросил, что со мной…

— Бедная женщина, говорят, она любила мужа, — сообщил он мне сейчас, по-приятельски прижав к себе мою руку, затем остановился, тем принудив остановиться меня, и уставился на огромную сороку, которая, опустившись на каменный крест, старалась удержать равновесие. — Вот так и мы качаемся между жизнью и смертью, друг мой. Что может означать эта тяжесть, вот здесь, над пахом?

— Возможно, там застрял какой-нибудь твой сонет. Выпусти его, смелее, никто ничего не услышит.

Справа и слева на мраморных надгробиях ампелоний уже пожелтел, кое-где листки наливались кровью, ало блестели. Я подошел к стайке деревьев, совсем облетевших, но и над ними в светло-голубом небе порхали не ангелы, а кружились все те же вороны, в одиночку, и парами, и нестройными скопищами, они каркали все громче, надсаднее, эти вознесшиеся на небо деревенские плакальщицы. А внизу по земле двигались мы, куда менее безобидные. Уже почти у самой могилы я наткнулся на третьего моего дорогого друга. По достоинствам своим он сильно опережал первых двух.

— Ты — здесь? А ведь тебя не часто увидишь на кладбище.

— То есть как? — говорю я, отступая на шаг. — Да я ни одних похорон не пропускаю, если узнаю о них своевременно.

— Ой ли?

— Чтобы я лишал себя величайшей радости бытия?

— То есть?

— Радости, что пережил кого-то, — поясняю я. — Я и на твои похороны явлюсь, братец Пети.

— Что ты… что ты! — испуганно лепечет мой друг Петер Киеш. — Да и вообще я много тебя моложе.

— Какое это имеет значение! — отмахиваюсь я удрученно.

Это единственный способ заставить его замолчать: всем известно, что Киеш патологически боится смерти; сочувственно, встревоженно спросив его о здоровье, можно остановить поток даже самого смачного его вранья и клеветы. Мне же вынести в тот день еще и третий коллегиальный разговор вроде двух первых было бы тяжко.

— Что, я, на твой взгляд, скверно выгляжу?

— Ну-ну, какое там, какое!.. — прокаркал я, подражая кружившим над нашими головами птицам и предусмотрительно отступая от него еще на шаг.

Следует знать, что мой друг Петер Киеш — один из опаснейших представителей нашей здравствующей национальной литературы: стоит ему открыть рот, как из него, словно из поливальной установки, в лицо тому, кто окажется перед ним, извергается настоящий водопад распыленной слюны; если же Киеш особенно возбужден, то слюна разбрызгивается и более мощными зарядами, поражая глаз либо ухо жертвы. Соперники-поэты утверждают, что в его слюне содержится необычайно высокий процент солей и ферментов, поэтому она такая едкая. Про него еще говорят, что слюна выделяется у него, особенно возле левого угла рта, даже в спокойном состоянии: в такие минуты он накапливает вдохновение для следующей клеветы.

— С чего ты взял, будто скверно выглядишь? — говорю я, отступая еще на шаг и отворачивая лицо. — Сколько я тебя помню, дружок, ты всегда такой бледный. Ну, правда, вот эта вздувшаяся жила на виске… Ты, верно, слишком много работаешь.

Те, кто его не знает — хотя кто ж не знает его из тех, кто обращается в кругах нашего ада, — даже не подозревают, какая подлость и хитрость скрываются за его мужественной наружностью, прямым крупным носом, широким лбом и располагающими к доверию голубыми глазами. Несколько десятилетий подряд он трудился в поте лица, пока не вылепил так называемый «image»[23], иначе говоря, фиктивный автопортрет, какими политики пользуются обычно как знаменем; основательно поразмыслив и все рассчитав, он избрал для себя роль «рыцаря справедливости». Он создал новую, отступающую от классической традиции систему: в глаза ругал, а за спиною расхваливал. Поскольку в сущности он был труслив как заяц, то, не успевши высказать кому-то в лицо уничтожающее о нем мнение, со страху немедленно, едва тот отвернется, начинал превозносить его и таким образом убивал двух зайцев сразу: считался прямодушным, неустрашимым храбрецом и патриотом, а в то же время-замечательным образцом всепрощающей христианской любви. Е