Избранное. Том 1 — страница 36 из 62

— Да здравствует свобода! — говорю я и захлопываю дверцу.

Он, конечно, приставил палец ко лбу, потом красноречиво постучал им по баранке. А я помахал ему рукой — мол, не обижайся, парень, если бы ты нес в руках подарок невесте, то у тебя, может, и того бы меньше в голове осталось.

Места эти известны своим ароматным чаем. На холмике стоит чайхана, крытая разноцветным шифером, — сияет, как округлый медальон на ковре. У дороги вывеска: «Что может быть в жаркую пору лучше стаканчика чая?» Да, таких знатоков приготовления чая, как здесь, не найти нигде. И все же выпить стаканчик холодного вина было бы не хуже, особенно такого вина, какое подают у нас в ауле в погребке Писаха. И как-то сами собой возникают у меня в голове первые строчки будущих стихов:

Кубачинскими бокалами в чеканке золотой

Пил вино я из Геджуха — чистый сок земли родной.

Придумывая остальные строки, я подходил к аулу Губден.

Губден — аул искусных сапожников, так же как Кубачи — аул златокузнецов, Чарах — ковровщиц, Унцукуль — деревообделочников, Анди — мастеров прославленных бурок, Балхар — мастеров керамики, а Катагни — мебельщиков.

Вокруг Губдена нет ни садов, ни гор, только странные холмы, похожие на древние курганы. Они не зеленые, а какие-то дымчатые, и кто знает, может, покоятся под ними предки забытого племени, а может, там погребен целый город, столица какого-то древнего государства. Нашли ведь недавно между Губденом и Уллубий-аулом похороненный город, названный историками Урцеки — по названию местности. Обнаружили его камнедобытчики, когда стали искать камень для строительства Изберга — молодого нефтяного города на берегу Каспия. И как же обрадовались они, найдя такой подземный клад! И потом гордо писали, что перевыполнили план процентов на семьсот с лишним, хотя камни эти добыли не они, а их отдаленные предки, вырубавшие глыбы для своего цветущего города, не уступавшего тогдашнему Дербенту.

4

Губден похож на древний город. Дома из тесаного желтоватого камня, плоские крыши, а фасады, выкрашенные в разные цвета, смотрят на восток.

Я подходил к аулу, когда меня догнал странник, проделавший, как видно, долгий путь. По одежде и длинной кривой палке-ярлыге я признал в нем чабана и вежливо осведомился: хорош ли приплод в его отаре?

Говорить с ним было трудно, так как он неимоверно заикался, и мне приходилось то и дело подсказывать нужное слово. Так что фактически говорил я, а он только кивал. Но все равно было интересно. Он не без труда сообщил мне, что четыре месяца не был дома: перегонял отару с Черных земель в горы да разведывал новые пастбища на альпийских лугах — и вот теперь с радостью идет на короткую побывку. Этот чабан оказался чудесным человеком, не то что чарахский пастух. Звали его Раджаб. Он дал мне понять, что обидится, если я откажусь стать его гостем (согласитесь, что уж это-то мне было неловко ему подсказывать!).

— Мы же старые кунаки! — сказал Раджаб.

— Но я тебя совсем но знаю!

— Ты можешь не помнить, молод еще. А я вот твердо знаю, что твой дядя у моего дяди на базаре петуха покупал.

Ну можно ли было после этого отказать ему? И я пошел вместе с ним к сакле, которая оказалась в самом начале аульной улицы.

По дороге чабан наговорил столько хороших слов о своей гостеприимной и хозяйственной жене, что, помогая ему рассказывать — в меру своих слабых сил, — я выяснил: жить у него буду как в райских садах аллаха.

Открыв двери дома, чабан торжественно объявил:

— Халима, выйди и приветствуй нас, я веду гостя!

Вначале была полная тишина, потом во всех углах просторного дома что-то загудело, заворковало, защебетало, и в большую комнату, куда мы вошли с хозяином, выскочило восемь девушек и девочек, от семнадцати лет и моложе, моложе, моложе — до двухлетней девчушки, которая тащила за собой куклу с себя ростом. Увидев меня, девушки смутились, но радость по поводу возвращения отца была столь велика, что они принялись хором кричать: «Папа! Папа!», а двухлетняя заревела. Чабан подхватил девчушку на руки, отчего ее слезы немедля высохли, и встревоженно спросил:

— А где же мама?

— Мама еще на прошлой педеле уехала к бабушке, а нам поручила вести хозяйство.

— Когда же она вернется?

— Обещала быть к следующей пятнице… Ей уже скоро в больницу.

Признаться, у меня ёкнуло сердце: до гостя ли в доме, покинутом хозяйкой, да еще больной? Но мой хозяин предложил мне раздеться и отдыхать, а сам приказал своим многочисленным дочерям готовить праздничный обед. Правда, разговаривал он с ними несколько странно.

— Чакар, — говорил он, отдавая очередное распоряжение, — то есть Паху! Нет, я хотел сказать — Мусли! Вернее, Зумруд!..

Обиженная девочка, потупив глаза, отвечала:

— Вовсе я, папа, не Чакар, не Паху, не Мусли, не Зумруд и даже не Муминат. Я Забида. Вечно ты путаешь, папа!

— А как вас всех упомнишь? Хоть на лбу пиши у каждой! — смущенно сказал отец.

— Ну ладно, ладно. А только курзе я тоже смогу приготовить! — И маленькая проказница, бросив на меня лукавый взгляд, убежала вслед за сестрами на кухню.

Душа моя успокоилась, а желудок развеселился.

И верно, через полчаса Забида подала нам на деревянном подносе курзе — горские пельмени с ладонь величиной. Мы уселись на подушках, скрестив под собой ноги. Ел я с превеликим удовольствием, потому что, отведав таких курзе, и праведник не спешил бы уйти в райские кущи. Начинка из мяса, приправленного ароматными травами, была так сочна, что сначала следовало, взяв курзе двумя пальцами за края, надкусить оболочку из пресного теста и высосать сок. Но больше всего меня удивило, что даже здесь сказалась любовь горцев к прекрасному: края курзе были скреплены тщательно выдавленным узором. И, наспех глянув на этот хитрый узор, я уничтожал курзе один за другим, запивая их домашним квасом. Говорят, если не запивать курзе квасом, а хинкалы — бульоном, то они в желудке превратятся в лягушек. А один приезжий даже сказал: «И как ваши желудки выдерживают такую тяжесть! Ведь это же яд!» Но собеседник, запивая очередной хинкал жирным бульоном, успокоил его: «На этот яд, кунак, у нас есть противоядие».

5

Может ли горец после доброго ужина остаться дома, лежать у очага, откинувшись на подушку, и считать на потолке закопченные балки? Нет, и еда не пойдет ему впрок, если он не пройдется по воздуху, чтоб поразмяться. А если уж вышел горец из дому, любая дорога приведет его на гудекан.

Сегодня, когда моему хозяину представился случай появиться на гудекане с кунаком, ему особенно не сиделось дома. Ведь не случайно среди проклятий, которые можно обрушить на голову врага, есть и такое: «Да минует твою саклю кунак!» — или: «Да не переступит твоего порога ни один путник!»

Мне льстило, что почтенный чабан так мною гордится, и я, конечно, не пытался его удерживать, хотя, признаюсь, очень был смущен, увидев, что мой хозяин прикрепил к своей груди медаль материнства. Второй степени, правда, но все-таки материнства! Впрочем, может, здесь это принято?

Губден — единственный аул, в котором жители собираются на досуге у стен мечети. В других аулах, там, где была мечеть, давно выросли клубы и дворцы культуры, а кое-где гудеканы сами, стихийно, переместились к этим красивым зданиям. Но губденцы держались патриархальных обычаев.

Представляя меня аульчанам, Раджаб наговорил такого, чего не сказал бы о себе ни один хвастун. Стараясь не краснеть, я, не поднимая глаз, пожимал протянутые мне руки. Вдруг кто-то сжал мою ладонь так, что хрустнули кости. Я взглянул на этого богатыря — и кто же это был? Мой добрый, уважаемый и почитаемый дядя Даян-Дулдурум! Ничем не выдавая нашего родства, он усадил меня рядом с собою, а Раджаб сел с другой стороны.

Но вот разговоры на гудекане разом прервались, будто кто разрубил воздух шашкой. Мимо проходил молодой, нарядно одетый человек, наверно студент, приехавший в гости к родственникам. Он небрежно курил длинную дорогую сигарету, держа ее двумя пальцами. Любо было глядеть на этого пария, я позавидовал ему в душе. А он медленно прошествовал мимо, даже глазом не поведя в нашу сторону.

— Ну и молодежь нынче пошла! — сердито пробормотал мой дядя.

Этот укор был в какой-то мере обращен и ко мне, мой дядя умеет гладить против шерсти. Но тут я увидел, что Даян-Дулдурум выразил общее недовольство. Всех задело такое пренебрежение к обычаям: ведь если даже никого нет на гудекане, горец, проходя мимо, поклонится хотя бы камням — молчаливым свидетелям бесед его предков. И мне, собиравшемуся только что похвалить сверстника — вот, мол, какая у нас молодежь! — стало неловко за парня.

— Из какой же скорлупы этот гусь вылупился? — спросил, нанизывая на нос очки, местный учитель, почтенный старик, уже сорок лет обучавший губденских детей. — Что-то не припомню, чтобы губденский род клал такие яйца!

— Да это же твой внук! — ответил Раджаб.

— Мой внук?

— Да, сын твоей дочери! И не притворяйся!

— Не может быть!

Учитель вскочил и пустился вдогонку за невежей. Все ждали, что старик задаст этому молокососу хорошую трепку — пусть шельмец отведает дедовых тумаков за то, что опозорил его перед аульчанами.

Но ничего подобного не случилось. Догнав внука, старик поклонился ему и серьезно сказал: «Муалейкум ассалам» — а затем с достоинством вернулся на свое место.

Неожиданный поступок учителя был встречен на гудекане громким одобрением, а для растерявшегося студента такое приветствие деда было хуже звонкой пощечины. Этот урок никакой трепкой не заменишь.

Мой дядя с уважением пожал руку старцу, а тот, обращаясь к молодежи, прочел мудрые слова древнего поэта Саади: «Хоть умирать и злым и добрым надо — верши добро, и в том твоя награда!»

Услышав это, многие воскликнули:

— Правильно сказано! Только мудрый человек мог так сказать.

— Конечно, мудрый, — согласился мой дядя Даян-Дулдурум. — Ведь это сказал мой друг!..