И здесь «бытовые», обыденные сцены по своему накалу значительно уступают тем, полным страсти и напряжения, которые живописуют политические конфронтации, столкновения непримиримых противников, бывших друзей, оказавшихся по разную сторону баррикад, теперь врагов — навсегда.
И хотя история Лавровского заканчивается его смертью, в финале звучит облегчение, как бы прощение его, примирение:
«Как торжественно, как прекрасно! Этот медленный и непрерывный лёт снежинок. Первый снег русской зимы... И так будет и потом. Я еще поживу...» — подумал он, умирая».
Ирина Гуро обращается в своем творчестве и к далеким временам зарождения немецкого коммунистического движения, и здесь тонко исследуя ту пору, когда до нацизма было еще далеко, но тень стоящего впереди уже падала на людей, на героев ее книги. Такого именно человека, к тому же еще и политика, мы встречаем в лице Клары Цеткин, которой посвящен роман «Ольховая аллея». Целая эпоха рисуется здесь через величавый и обаятельный образ Клары.
Книги, о которых шла речь, связаны единством авторских устремлений. Но этим нельзя ограничить слово о творчестве Ирины Гуро.
Очень тесно примыкают к ним и другие произведения писательницы. И в первую очередь роман «Невидимый всадник». В нем раскрывается наша действительность 20—30-х годов: молодость советской отчизны, молодость героев.
Его несомненная автобиографичность, как и в других случаях, щедро переплетенная с вымыслом, освещает всё особым светом, как бы с близкого расстояния.
То, что героиня молодая юристка, следователь по уголовным делам, дало в свое время некоторое основание критике говорить о детективном начале в романе. Внешне это, возможно, и верно, но суть романа — в становлении характера молодого человека, рано и смело вошедшего в самую стремнину жизни.
Немаловажной чертой дарования Ирины Гуро мне представляется ее ироничность, добрый юмор, когда она говорит о людях хороших, но они сменяются разящим сарказмом, когда писательница переносит нас в стан врагов.
В чем же причина несомненного успеха книг Ирины Гуро?
Проще простого было бы объяснить его тем, что в них отражен, как бы «списан с жизни» личный опыт, собственные переживания.
Несомненно и это. Да, писательница провела детские годы подобно Лёльке среди заводских ребят, вдали от больших городов. Это она, начитавшись вдоволь книг, свезенных из помещичьих имений в заводскую библиотеку, потом воображала себя бальзаковским героем, попав в большой город. Это свою юность описывает писательница, посланная комсомолом на практику в органы юстиции.
Следуя дальше по бурному, порожистому течению судеб героев, мы на каждом отрезке его находим отражение разных этапов биографии писательницы. Ее военная судьба, выполнение заданий командования в тылу врага, участие в партизанском движении — все это какой-то стороной входит в романную ткань, придавая ей ту правдивость, которая пленяет читателя и вызывает сопереживание.
Но это бесспорное достоинство «творческого багажа» Ирины Гуро само по себе вряд ли создало бы писателя. Нужен еще и талант. Ирина Гуро им не просто наделена природой, она еще обогатила его многолетним трудом, отшлифовала упорной старательностью и требовательностью к себе, в чем, надеюсь, каждый читатель убедится, закрывая последнюю страницу этого двухтомника.
Владимир Карпов
КНИГА ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
День начался плохо: у меня украли ботинки. Высокие ботинки со шнуровкой спереди, которые мне сшили в заводской мастерской из папиных заготовок на сапоги. Их утащили прямо из-под гладильной доски, на которой я спала. Я боялась клопов. Они были всюду. Только в гладильной доске их не было.
Босиком я опрометью выбежала в коридор, как будто там сидел и дожидался меня вор с моими ботинками под мышкой. Дверь на лестницу была настежь, а на замки мы вообще ничего не запирали. Принципиально.
В это время зазвонил телефон. Звонил мой папа. Я еле слышала его. Можно было подумать, что он говорит не с завода в Лихове, а по крайней мере из Москвы. Хотя он надрывался изо всех сил.
— Лёлька! — орал мой папа.— Ты там с раклами спуталась, в комсомол записалась...
— Ну и что? — крикнула я, воспользовавшись тем, что папа поперхнулся от злости.
— А то, что придут белые, тебя пороть будут…
— Не придут, дудки! — кричала я.
— Тогда я сам тебя выпорю! — донеслось до меня из какой-то дальней дали вперемежку с продуванием трубки.
— Руки коротки! Кончилась ваша власть! — кричала я.
— Ах ты! — заревел папа.
Я знала, что будет дальше... На-кася выкуси! Я покрутила ручку телефона: дзинь, дзинь, дзинь!.. Папа был отключен вместе с Лиховом и всем, что там, позади: беленьким домиком на краю поселка, слониками на комоде и резедой в палисаднике, со старинным граммофоном — «Танго любви», «Пупсик» — и томиком Лермонтова на этажерке — «Печальный демон, дух изгнанья...» Подумаешь! Я сама теперь дух изгнанья!
«С раклами!» — вспомнила я и опять вскипела: «ракло» на местном диалекте означало «жулик», «босяк», но звучало как-то даже сочнее и обиднее.
Хорошенькое утро выдалось! Я страшно расстроилась.
Не из-за разговора. Плевать я хотела на Лихово. Из-за ботинок. Теперь я буду ходить босиком. Правда, многие наши девчата ходят босиком — не зима. Но ботинки меня украшали. Мое единственное выходное платье расползалось по швам. Платочек, когда-то красный, выцвел на солнце. В ботинках мне было жарко, но я терпела.
Недавно в молодежной газете появилась карикатура: с одной стороны была изображена размалеванная и разряженная нэпманская девица, с другой — комсомолка, нечесаная, в потертой кожаной куртке. Внизу надпись: «На одной жениться нельзя, на другой — невозможно!»
Это было то, что называлось «клеветническим выпадом». Мы одевались очень аккуратно. И свои ситцевые платьишки даже крахмалили, не жалея картошки на крахмал. Вероятно, поэтому они у нас расползались.
Из кухни вышла Наташка с полотенцем через плечо.
— Кто звонил? — спросила она лениво.
— У меня украли ботинки, — объявила я.
— Что же, тебе телефонировал вор? — Она сощурила свои красивые зеленые глаза.
Сёмка Шапшай говорил, что Наташа выйдет замуж за советского дипломата и даже консула... Начитался не то Гамсуна, не то Ибсена: консул Берник и все такое. Нашел кого читать в наше время! «Что такое любовь? Ветерок, шелестящий в розах...» Консула он прочил Наташке, а про ветерок читал мне.
Впрочем, было время, когда я охотно сидела с ним на Университетской горке под акацией. И Сёмка читал мне стихи, свои переводы с французского. Он читал сначала по-французски. Я не знала языка, но мне нравилось протяжное звучание стихов, убаюкивающее и многозначительное. Потом Семка переводил:
В бесконечной тоске беспредельной равнины
Снег, меняясь, блестит, словно гребень волны.
Это небо из меди, без всякого света.
Можно думать, что видишь рожденье луны1.
И в русских словах было то же волшебство, то же чудо, притягательное и открывающее другой мир, существующий, да, несомненно, существующий, но как бы за высокой стеной. И в стене этой словно бы открывалась вдруг узкая, увитая плющом калитка, совсем незаметная. И была видна ночная темная акация, под которой сидели мы с Сёмкой, и кусочек мелко вспаханного ветром неба с острыми пламечками звезд. И все это виделось со стороны. Совсем со стороны я видела и себя с Сёмкой, и небо из меди, и снег... И невидимый всадник в крутом седле месяца скакал по бурунам облаков.
Все-таки что-то меня смущало.
— А ведь это, пожалуй, отрыжка, — заметила я.
— Какая отрыжка? — удивился Сёма.
— Что значит «какая»? Отрыжка декаданса! — Я сама писала стихи и знала, что к чему.
— Это не отрыжка, — раздраженно ответил Сёма, — это сам декаданс.
Я насторожилась. Красивые стихи, безусловно, отвлекали от борьбы и, может быть, даже размагничивали.
Это было страшное слово! Безобидный корень «магнит» в нем начисто улетучился, и оно означало отлучение от всего, что составляло смысл нашей жизни.
А про Володю Гурко из райкома Сёмка говорил, что он узкий, как футляр от флейты. Что у него нет кругозора.
Окончательный наш разрыв с Сёмкой произошел из-за нэпа. Сёмка утверждал, что мы идем назад к капитализму и что это закономерно. А когда я ему разъясняла, зачем нам нэп и что это временно, Сёмка говорил, что я тоже футляр от флейты.
И мы разругались. А потом он вдруг сделался анархистом.
Услышав, что у меня украли ботинки, Гришка Химик, который торгует сахарином, приоткрыл дверь своей комнаты:
— Подумаешь, у нее ботинки украли! Событие! У людей больше забрали.
— Молчи, зануда! — сказала Наташка, сохраняя невозмутимый вид жены консула, и захлопнула Гришкину дверь ударом ноги.
Через перегородку было слышно, как Гришка ругнулся.
— Слушай, а откуда мог взяться вор в нашем обществе? — спросила я, пораженная этой мыслью. — Ведь у нас обрублены все корни преступности...
— Родимое пятно, — отрезала Наташка и милостиво добавила: — Можешь носить мои деревяшки.
У Наташки были маленькие, не по росту, ноги. Деревяшки пришлись мне как раз. Я давно о них мечтала. Девчата с особым шиком постукивали ими по тротуару. Поэтому они назывались еще «лапцым-дрицым». Когда стояла жара, деревяшки не стучали, а оставляли на мягком асфальте вмятый след. Если ремешки, на которых держалась деревянная подошва, обрывались, то «лапцым-дрицым» складывались бутербродиком и засовывались в портфель, а их обладательницы продолжали путь босиком.
Мы все ходили с туго набитыми портфелями. В них носили пайки хлеба, протоколы собраний и стихи пролетарских поэтов, которых мы слушали на вечерах в Пролеткульте. Когда Панкрат Железный, тряхнув темным чубом, начинал читать своим могучим голосом про революцию, про войну, про эпоху, честное слово, мы чувствовали себя Маратами и Сен-Жюстами... А что? Почему бы нет? Мы тоже делали революцию. При этом пролетарскую, а не буржуазную. И не на какой-то короткий срок, а навсегда!