Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на Рюбецаль — страница 43 из 105

Чурин, если слышали, на всю Россию известный купец. Он и по сию пору в Харбине миллионами ворочает. А Семён Семёнович недавно скончался скоропостижно. От опою.

23 декабря — я в этот день отметил: как раз восемь месяцев нашего знакомства с Гертрудой Оттовной — назначены были последние мои в Харбине решающие скачки.

Жокеи харбинские, можно сказать, сброд всякий. Но мне это было ни к чему. Тарутин своих коней никому, кроме меня, не доверял, и даже конюха привез с собой из Петербурга.

Я сам со своей лошади глаз не спускал. Скакал я на тарутинском жеребце — Недогон кличка ему была. Каурый, светло-буроватый значит. А ремень вдоль спины потемнее. Видный конь был, испытанный. От Норда и Наины.

Ухо там приходилось держать востро, потому что у Тарутина соперник был сильный — граф Млинский. Говорили, что он авантюрист, на все способный. А на коней наших крупная игра шла.

Млинский и сам скакал, приходилось. В конях разбирался, а его тренер, англичанин Ричард, тот из конюшни просто не вылезал.

Потом, когда уже поздно было и несчастье совершилось, велось следствие. Выяснили, что моему Недогону такой укол сделали, чтобы на самом скаку упал... Да, я только так и объяснить могу, потому что лошади меня всю жизнь слушались, как бога, а Недогон у меня, можно сказать, на руках вырос.

Только дело это власти замяли...

Аккурат перед скачками получил я письмо от невесты. Я ей тоже писал как на духу, всё. И может, ей не так уж интересно было, но описывал все свое времяпрепровождение и все подробности насчет Недогона.

А в этом ее письме только и слов что о моем приезде, и как она ждет, и что больше уж никуда меня не пустит...

В самом счастливом расположении духа я выезжаю на поле. Трибуны полны. Недогон в хорошей форме. Выровнялись. У меня серьезный конкурент только один был — Ленч Млинского. Конь мелковат, наподобие казанского, но на бегу — пушинка! И выезжен отлично. Пошли. У Ленча рывок знаменитый — сразу на полголовы вынес, а я пока не пережимаю, так и держусь чуть позади. На повороте норовлю обогнать, поддаю. И на самом обгоне подо мной Недогон с размаху падает, и я лечу через его голову.

Мелькнул передо мной красный камзол, а черный картуз словно всего меня с головой накрыл. Померк белый свет... Что дальше — не помню. Очнулся в больнице. Что сказать вам? Я же не на поле упал: я на самое дно горя упал... Пришел в себя и не знаю, на каком я свете! Два месяца пролежал.

Тут события: царя скинули и большевики подступают... Тарутин — он ко мне в больницу каждый день ходил — однако не тужит, посмеивается: «Говорил тебе, деньги за границей держать надо. Вот наши-то воротилы попрыгают, большевики до них доберутся!»

Христом богом стал я его просить навести справки, как там, в Петрограде, моя невеста... А сам лежу без движения и так уж мучаюсь: что же она, милушка, обо мне думает, неужто не дошла до нее весть о моем несчастье... Мне и невдомек было, каков он есть, Тарутин, черная душа!

Вскорости приходит он ко мне и говорит: «Узнал. Но не порадую. Нефтепромышленник Оганезов за границу удрал. От революции. А Гертруда Оттовна с ним бежать не пожелала и выехала на жительство в Москву».

«Почему же она меня не дождалась? Неужто вы ничегошеньки ей не сообщили обо мне?» — «Сообщал, — говорит, — как же... Только, видно, не понадеялась она, что ты выздоровеешь: уж очень плох был. А ты мужайся: вышла она замуж. За военного. Вот какие, брат, дела!»

Услышал я такое известие и снова без памяти свалился. И сколько-то еще пролежал.

Нет, я в мыслях не имел, что Тарутин пуще смерти боялся, как бы я от него не сбежал. Нужен я был ему до крайности! Ведь, не хвалясь, скажу: такого жокея век бы ему не сыскать! А уж он принял свои меры. Сколь я потом ни добивался вернуться на родину, все пути мне были заказаны: Тарутин кругом меня опутал. Стал я жить как во сне. Пил, гулял... Сутками в кабаках. Пьянствовали, день от ночи не отличали... Работал на Тарутина, чтоб было на что пить. И однажды утречком ранним решился я... Надумал жизни себя лишить, до того дошел. Сунул уже голову в петлю. Да вдруг словно бы во сне вижу: конюшня наша питерская... В деннике Букет стоит. Смотрит на меня человеческим добрым взглядом и вроде говорит: «Что ж ты, брат, так оплошал? Жизнь прожить — не поле перейти! Терпи, жокей, еще не финиш!» Смотал я веревку, закинул... Стал снова хлопотать о выезде, но, верно, поздно уже. Репутация у меня, сами понимаете, затемненная всеми обстоятельствами моей жизни.

Отступился я от Тарутина, нанялся в конюхи к большому начальнику на Китайско-Восточной железной дороге. Вы́ходил я ему коней — он большой любитель был. Он и помог мне выехать на родину. Да... Огляделся я и думаю: «Что ж, пусть замужем! Лишь бы счастливая была! А я хоть одним глазком на нее...» Приехал в Москву, а как искать? Фамилия-то, ясно, по мужу. Всё же запросил адресный стол. И сам себе не верю: получаю адрес... Ну, раз под девичьей фамилией, думаю, значит, не иначе, в разводе... И тут у меня сердце так забилось от радости, что я с той справкой в руке сел на тумбу прямо на улице и заплакал.

Написал я открытку: если, мол, еще помните такого, приходите к Главному почтамту в шесть часов вечера.

Снег шел. Трамваи по Мясницкой звенят, я стою под навесом у входа, дрожь меня бьет то ли от холода, то ли от переживания...

«Нет, — думаю, — не придет. Чего ей приходить? Я ее ни словом бы не попрекнул. Время-то какое было: смутное. Жених пропал, ни слуху ни духу. С Харбином связи нет... Да чего ей приходить-то? Она меня небось за подлеца считает».

И вдруг идет!.. Хотите верьте, хотите нет, у меня ноги подкосились и слезы из глаз брызнули... Идет немолодая женщина, одета бедно, по-простому. Я ведь к другому уже попривык... А как завидел ее, все во мне погасло, кроме одной радости — быть с ней! Подбежал к ней, руку поцеловал, рука холодная, хоть она ее в муфте держала.

«Пойдемте, — говорю, — Гертруда Оттовна, в ресторане где-нибудь посидим, поговорим». Она возражает. «Не так я, — говорит, — одета, неудобно мне». И мельком меня так оглядела. На мне, конечно, пальто с бобром, шапка... И так я сам себя в этих бобрах возненавидел, так казню себя!

Направились мы по Мясницкой к Красным воротам и зашли в маленький ресторанчик. Людей никого не было. Снял я с нее шубку, платок она скинула... Тоненькая такая, лицо в морщинках — ах ты батюшки мои! — а я каждую ее морщинку люблю.

Сели мы, я уговорил ее выпить винца, она раскраснелась, отошла. А я как на иголках — вдруг все-таки муж, дети...

«Расскажите же, как вы все эти годы жили. Как же так, жить-то в чужих местах?» — спрашивает она. «Жизнь моя безрадостная была, — говорю, — одинокая».

«Неужто не женились?» — Она подымает на меня глаза, и, вот крест вам, ровно и не прошло больше десяти лет... Такая у меня к ней любовь.

«Нет, Гертруда Оттовна, не женился. Да что обо мне! Расскажите, как вы-то живете? Счастливы ли были в замужестве? Или, может быть, и сейчас?.. По фамилии-то я вас по девичьей отыскал, но не знаю, как это понимать?

Она побледнела, вздрогнула, словно ей что-то в голову вдруг пришло.

«Я замуж не выходила, Лаврентий Петрович. Всё вас ждала». И тут только понял я до конца, какую шутку сыграл со мной Тарутин, как мою жизнь порешил.

Скрипнул я зубами и слова не выговорю. Только, наверное, лицо у меня такое страшное было, что она так и кинулась ко мне: «Не терзайте себя, значит, такая судьба наша, и благодарить ее надо, что мы оба с вами живы и вот свиделись».

...Сорок три года мне стукнуло, а я снова словно молод.

Пробыл в Москве недолго. Приходила она ко мне в «Националь», а к себе, говорит, не зову: плохо у меня, скудно живу.

Да я и сам догадался, что живет бедно: шубка на ней старая, башмаки стоптанные. Деньги ее обесценились, вот она ни с чем и осталась.

«Теперь, — говорю, — вам беспокоиться нечего. Я при деле, меня, как конеспециалиста, тотчас в государственные конюшни взяли. И с собой привез кое-что. Вы ни в чем нуждаться не будете».

А она грустно так смотрит и говорит: «Здоровья нет. Поздно».

И в первый раз заплакала. Да горько так.

Я ей руки целую, бормочу незнамо чего: «Вылечим, поправим…»

Поуспокоилась она, улыбнулась и говорит:

— А ваши деньги то у меня ведь целы». — «Какие такие деньги?» — «А те, что вы мне с Букетом выиграли. Только я их в камушки вложила».

Я посмеялся, думаю, шутит, а она мне и рассказывает… Нефтепромышленник Оганезов, у которого она детей обучала, присоветовал ей: «Время тревожное, деньги — товар ненадежный, а надо приобрести на них ценности». И свёл ее с человеком, который какие-то махинации с керенками проводил, он и продал ей на всю сумму бриллиантов. «Я их в тайнике под полом держу, — говорит она. — Так что они ваши».

«Нет, не надо, мы их государству сдадим», — говорю.

«Как хотите...»

Днем неудобно нам было, а ночью съездили мы к ней, достал я из тайника камушки, а на рассвете мы уехали. Вещей никаких не велел я ей брать, да и нечего было. Только рояль остался... Я так полагал: приедем, потом перевезем.

Я даже и на день не мог ее оставить — боялся: разлучит нас еще что-нибудь... «А вы, — говорю, — ничего никому не говорите. Обвенчаемся, тогда...» Повенчал нас священник вон в той церквушке, из окна видно...

На третью неделю она заболела...

Старый жокей замолк, сник...

—      Мне только одно неясно, Лаврентий Петрович, как вы не подумали, что вашу жену будут искать? Она ведь ни слова никому не сказала о своем отъезде... — спросила я.

—      Это точно. Не сказала. Но из Ленинграда она сразу же письмо послала той бабке, что при кухне жила. Она с ней дружила. Ну и, значит, сообщила, что остается пока в Ленинграде, а вскорости приедет за роялем.

—      Это письмо не было получено. Не дошло.

—      Вот оно что. Значит, подозревали?

—      Самое худшее подозревали, — сказала я.


«Дело о таинственном исчезновении Гертруды Тилле» было полностью закрыто справкой загса о ее смерти, историей болезни, показаниями ее мужа. Была еще справка Госбанка о сдаче ценностей.