Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на Рюбецаль — страница 46 из 105

Его оставил без штанов.


Закончив «романс», певец тут же начинал другой в этом же духе. Я высунулась в окошко. Ночь была ветреная, словно поздней осенью, небо мглистое, беспокойное. На крыльце пушбазы сидел ночной сторож, кутаясь в выхухолевую пелерину. Унаследованную от деда Кости берданку он отставил от себя подальше. Я удивилась: сторожу полагалось находиться внутри, в тамбуре, а сам склад в конце каждого дня пломбировался лично завбазой.

—      Послушай, ночной сторож, почему ты всю ночь поёшь? — спросила я.

—      Чтобы не уснуть, — резонно ответил юноша и задрал голову, силясь рассмотреть меня в окно.

—      А как ты склад вскрыл?

—      Обыкновенно, — ответил он скучным голосом.

Я захлопнула створки. В конце концов, это дело Наркомвнешторга охранять свою пушнину, а ночной сторож наверняка из «перекованных». В то время только и говорили, что о «перековке правонарушителей».

Несколько ночей пения не было, а может быть, я его не слыхала, измученная единоборством с Чезаре Ломброзо.

Потом сладкий тенор зазвучал еще более проникновенно. И «музыка», и уж, безусловно, слова были творением ночного сторожа:


Скажи мне, начальник конвоя,

Зачем я лишился покоя?

Зачем прошибает слеза

Мои воровские глаза?


Затем шла длинная белиберда, но всё очень складно заканчивалось лейтмотивом:


Ах, что же со мною такое,

Скажи мне, начальник конвоя?


То, что ночной сторож обращал свои лирические недоумения к такому должностному лицу, укрепило мои подозрения.

В одну из бессонных ночей я позвала:

—      Ты где, сторож? Замерз, что ли?

—      Не, я в шубе. — Он появился на ступеньках, и я спросила:

— Почему ты поёшь блатные песни?

—      Я других не знаю, — ответил он бесхитростно. Он, вероятно, был моим ровесником, не старше.

—      Как тебя звать? — поинтересовалась я.

—      Альфредом.

Я захохотала:

—      Кто же тебя так назвал?

—      Папа. В честь мамы.

—      А кто твой папа?

—      Его уж нет, — высокопарно, что, очевидно, ему было свойственно, ответил заморыш и добавил:— И далека его могила.

—      А что он делал, твой отец?

—      Пил по-страшному.

Вероятно, у папы было и другое занятие, но я не стала углубляться.

Про маму Альфред охотно сообщил, что она была «кокотой» и умерла от чахотки. Тут мне стало ясно, откуда взялся «Альфред».

Но больше всего меня поразила его фамилия: Петряйко. Почти Петрарка!

—      Так ты, Альфред, из колонии, что ли? — Я решила поставить точку над «и».

—      Навроде бы. — Он притворно зевнул.

Я рассказала Овидию про Альфреда. Мой друг нахмурил белесые брови и веско уронил:

—      Видимо, он самородок. А насчет совпадения фамилии, то вполне вероятно, что Альфред Петряйко — двойник Франческо Петрарки в веках. Это случается в поэзии.

Овидий прибавил:

— Надо сказать, что по виду твой Альфред может служить наглядным пособием теории Ломброзо о преступном типе...

Мне не понравились слова Овидия. Мне нравился сторож и его творчество.

Овидий решил написать в свою газету о «Сыне проститутки и алкоголика — ныне честном труженике, которому доверены государственные ценности...».

Очерк назывался «Что вы на это скажете, сеньор Ломброзо?».

Тем временем наступила настоящая осень. Шли дожди. Когда я распахнула окно, словно из-за кулис, на крыльце появился Альфред в колонковой горжетке,

—      Ты почему не поёшь? — спросила я.

—      Скучно мне, очень скучно! — Но не скука, а отчаяние слышалось в его голосе. Как часто потом я вспоминала эти его слова. Но в то время я не зацепилась за них — нисколько!

—      Что ж веселого горжетки сторожить! Шел бы на производство, — бодро посоветовала я.

Мне было не до сторожа. Меня терзали собственные заботы: в редакции холодно отнеслись к моей статье. Ученый секретарь что-то пробормотал насчет «генов». Я подозревала, что он недалеко ушел от изверга Ломброзо.

Студёным утром я проснулась от страшного шума. Открыв окно, я удивилась: во дворе было полно милиции. Знакомый мне фотограф уголовного розыска носился со своим громоздким фотоаппаратом, размахивая черным сукном, словно анархистским знаменем. Он фотографировал с разных позиций подходы к пушной базе по недавно принятому в нашей криминалистике методу доктора Бертильона.

—      Что там случилось? — спросила я.

—      Ограбление пушной базы с убийством, — прокричал фотограф.

—      А убили-то кого? — Недоброе предчувствие уже подсказало мне...

—      Сторожа, ясно. Он сам был из блатных, — заключил мой собеседник, убегая.

—      Нет, нет, он порвал с блатными! Потому и убили... — Я сама удивилась и этим своим словам, и своей уверенности.

На посту у пушной базы появилась здоровенная тётка. Она не расставалась с берданкой, держа ее, как метлу.

А я долго еще не могла забыть поэта Альфреда Петряйко — «двойника в веках», пока другие события и лица не заслонили его.


В Октябрьскую годовщину у нас на юге обычно было еще тепло. Мы шли на демонстрацию погожим осенним днем и танцевали на площадях допоздна.

В Москве шестого ноября пошел снег. Он тут же таял, но воздух оставался зимним, резким, а мне еще был непривычен праздник без цветов, без легкой, пестрой одежды на людях, без танцев на площади... А с танцами теперь тоже было не так просто.

Однажды Дима меня потащил в клуб имени Анатоля Франса на праздник советского танца. Дима объяснил, что там будут демонстрироваться новые танцы, которые призваны заменить всякие вальсы, польки-птички и, уж конечно, падекатр... Я не поняла, чем нам помешал падекатр, но, видимо, у меня еще не была изжита провинциальная отсталость.

В клубе имени Анатоля Франса яблоку негде было упасть: никогда не предполагала, что упразднение падекатра так взволнует трудящиеся массы.

Как положено, началось с доклада. Его сделал серьезный молодой человек в модных роговых очках.

Мы узнали, что еще пещерные люди вытанцовывали все этапы охоты на мамонтов, и это очень помогало. В средние века, наоборот, некоторые танцы приравнивались к колдовству, и одну даму даже сожгли на костре за матлот.

Но самое главное в этой области, оказывается, происходит в наше время.

Перейдя к этому этапу, докладчик очень разволновался, выпил воды и сказал:

— С гнилого Запада к нам просачивается танец фокстрот, что означает «лисий шаг». Обратите внимание на кадры, которые сейчас пройдут перед вами...

Выключили свет, и посредством «волшебного фонаря» перед нами развернулись кошмарные картины... Мужчины во фраках и красивые женщины в роскошных платьях, прижавшись друг к другу, делали крадущиеся шаги и время от времени вздрагивали, словно наступали на лягушку... При этом они смеялись! Негодующий голос докладчика сопровождал это неприличное зрелище:

— «Лисий шаг» характерен для времён господства ожиревшей буржуазии. В нем проявляются все черты империализма, рынки сбыта уже поделены, акулы ищут, куда вложить свой капитал... Обратите внимание на вкрадчивый «лисий шаг» и жадно вытянутые вперед руки...

Он бы говорил еще долго, но в это время механик крикнул, что у него что-то заело, и демонстрация фокстрота, ко всеобщему неудовольствию, прекратилась.

Перешли к показу нового советского танца.

Оратор опять выпил воды и сказал:

— Союз танца с физкультурой сводит к минимуму элемент эротики, от которой пока мы еще не можем полностью освободиться… Вы сейчас увидите, как новый ритм вносит новый общественный смысл в простой, незамутнённый половыми стремлениями танец.

Оркестр заиграл «Кирпичики». На танцевальный круг вышли пары: молодые, хорошо сложенные мужчины в синих комбинезонах, женщины — в коротких черных юбочках-плиссе и белых кофточках.

«На заводе том Сеньку встретила; лишь, бывало, заслышу гудок, руки вымою и бегу к нему в мастерскую, накинув платок», — запел, покрывая звуки оркестра мощным баритоном, представительный актер с блестящим пробором. Это был самый модный в то время романс.

Пары последовательно изобразили «встречу», «мытье рук», «бег к мастерской»; над головами взвились красные газовые косынки... Это выглядело чудесно, аплодисментам не было конца.

Дима сказал, что он — первый в нашей прессе — обратился к теме нового танца и сегодня чувствует себя именинником.

Мы вышли в фойе, где на стенах были развешаны «Эскизы новых ритмов». Что-то знакомое почудилось мне в красочных пятнах, в расположении которых странным образом угадывались какие-то позы и движения. Мне сказали, что автор эскизов дает объяснения в уголке «Пьянство — позор человечества!».

«Уголок» оказался довольно большим залом, в центре которого под стеклом были выставлены внутренности алкоголика. Облокотившись о витрину, в небрежной позе, заложив руку за борт бархатной тужурки, стоял Матвей Свободный, окрученный благоговейно слушавшими его почитателями.

—      Сейчас вы пройдите в фойэ, — говорил он, четко произнося «э» и немного в нос, — и вы увидите мою идею претворённой в цвет и линии...

Так как я уже видела «идею», то сразу подошла к Свободному. Он очень мне обрадовался.

—      Ты давно в Москве? — спросила я.

—      Год. Разве ты не видела на весенней выставке ОМХа мое полотно «Ночная смена»? Это мой ответ на «Ночной дозор» Рембрандта.

Почему «Ночной дозор» требовал ответа, осталось для меня непонятным, но я промолчала.

—      А ты женился?

Матвей, вздохнув, ответил:

—      Женился. Вот моя жена.

Он показал мне большой холст с двумя пятнами: лиловым и розовым. Сочетание было гармоничным и легким: я поняла, что Матвей женился удачно, и от души его поздравила.