Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на Рюбецаль — страница 53 из 105

Это профессиональное выражение не совсем ясно отразило его мысль. Он добавил:

—      Суд никогда не вынесет приговора Шудре при наличии такого показания. — Он задумался на минуту. — Если бы задаться целью выгородить Титова, то это возможно только ценою опорочивания этого показания. А ведь стенографистка уж никак на него зла не имеет. Верно?

Гнат раздумчиво покачал ногой, перекинутой на ногу. На нем были новенькие лаковые штиблеты, какие делали на заказ для больших начальников.

—      Наоборот, я уверена, что она неравнодушна к своему шефу, но я ведь не могла этого где-то отметить. Хотела тебе сказать именно об этом.

— Очень правильно, — одобрил Гнат. — А ты всё одна живешь?

Вопросом он отделил серьезный разговор от другого, легкого и приятного, который хотел со мной повести. Он стал рассказывать о своей жене. Я немного знала ее. Гнат отбил ее у краскома Степуры, красивого рыжеватого мужчины. Тогда еще все этому у нас удивлялись. Но все-таки из двух рыжих она выбрала того, кто моложе и перспективнее.

Теперь Гнат рассказывал, что жена его пошла учиться в медицинский, тогда она работала сестрой. А дочку Степуры он получил — ей еще годика не было, так что она его, Гната, считает отцом. И поскольку Степура интереса к ней не проявляет, так все и останется.

— Значит, ты одна, Лёлька? — переспросил Гнат.

—      Одна.

— А я всё думал про тебя и Володьку.

— Да нет, мы просто дружили. Володька женился недавно.

— Вот как? — удивился Гнат. — Он, бач, и на свадьбу не позвал.

Я промолчала. Свадьбы никакой не было. В тот день, когда Клава переехала к Володе, его как раз угнали на операцию. Но я не стала ничего рассказывать Гнату. Возможно, что история с тигром, например, даже принизила бы чем-то Володю в глазах Гната.

Мы бы еще поговорили, но зазвонил телефон. Гнат нарочито медленно поднял трубку:

—      Слушаю. Иду. Извини, Лёлька, начальство зовет. Я человек подневольный, — слегка рисуясь, сказал он, давая понять, что в слове «подневольный» есть и такие оттенки, как «нужный», «необходимый», «незаменимый», и что это хорошо.

Я вышла от Гната с ощущением того, что итог моего визита был скорее с плюсом, чем с минусом. Я высказала ему свое мнение, а как-никак впечатление от первого допроса всегда значительнее, чем от последующих. Потом возможны уже всякие влияния и расчеты, которые человек не успевает сразу переварить.

Все, что говорил Гнат, тоже ложилось в пользу объективного рассмотрения дела. Правда, вполне возможно, что Гнат еще не ощутил на себе влияния тех сил, которые стремились обелить Титова.

Будет ли Гнат сопротивляться этим силам — мне было неясно. А то, что он так тепло меня принял, так это тоже ни «за», ни «против».

Сейчас, до суда, дело текло своими путями, и было неизвестно, кто прокладывает эти пути и куда они могут привести.

Во всяком случае, я не могла предвидеть и ничтожной доли развернувшихся вскоре событий, когда ход дела, уже становящийся монотонным, как движение маятника, неожиданно и резко изменился...

В какие-то одни сутки наступила развязка. Для меня самым неприятным в этом было то, что из отпуска вернулся Шумилов. Меньше всего я хотела, чтобы он присутствовал при моем крахе.

Все осталось по-прежнему, все было так же, как много лет назад, когда я работала у него практиканткой и всегда хотела в его глазах выглядеть наилучшим образом.

Об этом сейчас не могло быть и речи.

Меня вызвал уже не Ларин, а губернский прокурор. Тот самый престарелый лев с седой гривой и подозрительно черной бородой, который принимал меня с Шумиловым два года назад, когда я приехала в Москву.

Он стоял по одну сторону большого стола, крытого зеленым сукном, я — по другую. Точь-в-точь дуэлянты на поляне...

Разговор был недолгим, но достаточным для того, чтобы один из противников свалился замертво.

— На чем вы основывались, выписывая ордер на арест Титова и подготавливая постановление о привлечении его в качестве обвиняемого? — спросил прокурор, подергивая свою неестественную бороду и все еще не садясь.

Я ответила:

—      На показании стенографистки и на явной лживости показаний Титова.

—      Но это не два, а только одно доказательство. Отбросив показания стенографистки, мы тем самым отбрасываем и подозрение в лживости.

Я согласилась, но заметила, что не вижу причин отбрасывать показания стенографистки. В моих глазах оно не опорочено.

—      Оно просто более не существует. Стенографистка категорически опровергает полученные вами от нее показания.

Я молчала. Совершенно очевидно: она спохватилась, узнав, что ее показания изобличают Титова. Это было так же ясно, как тенденция поверить именно ее отказу,

—      Объяснить ее отказ от показаний легко тем, что стенографистка хочет выгородить своего начальника. Но чем объяснить ее первое показание? — сказала я.

—      Вашим непозволительным, — прокурор посмотрел на меня и добавил, словно мой вид подсказал ему дальнейшее усиление фразы, — незаконным методом допроса.

Он сразу же опустил глаза, взял со стола и подал мне несколько листов бумаги, скрепленных большой скрепкой.

Я тотчас вспомнила, что такие большие скрепки видела на столе у Хвильового. Вероятно, больше их ни у кого и не имелось: это были совсем особенные, заграничные скрепки.

Я стала читать заявление Софьи Ивановны Лосевой, приложенное к протоколу второго допроса.

В заявлении Лосева писала, что я приехала к ней в то время, когда она спала после ночной работы. Она заявила мне, что не может давать показания, так как плохо себя чувствует, однако я настаивала и в дальнейшем «оказывала давление» на нее, выразившееся в том, что я подсказывала ей ответы, а она, в силу своего состояния, соглашалась с моими формулировками.

Теперь, по зрелом размышлении, она поняла, что «наговорила много неверного», и просит считать ее первые показания недействительными.

— Между первым и вторым показанием Лосевой произошло нечто существенное, — сказала я с некоторым трудом, потому что понимала: никакие силы мне уже не помогут, — стенографистка узнала о том, что ее показания изобличают Титова.

Прокурор ответил раздраженно:

— Речь идет не о стенографистке, а о вас. Вы можете быть свободны.

Выйдя от прокурора, я прошла мимо двери Шумилова на цыпочках, как будто Шумилов мог через обитую войлоком дверь услышать мои шаги и позвать меня. Так сильно я не хотела, чтобы он меня видел в час моего поражения.


3


Я всегда любила городскую толпу. Меня пленял поток незнакомых лиц, возможность угадывать историю каждого. Каждое лицо говорило мне что-то, и таким образом толпа не казалась мне молчаливой.

И только теперь я поняла, что объединяет все эти лица: равнодушие... Просто раньше я этого не замечала.

Я шла по улице, не зная куда. Всё словно ветром сдуло. И слова Шумилова о том, что «это еще не вечер, а главное разыграется в судебной инстанции», меня нисколько не поддерживали под этим порывом ветра.

Но я помнила и другие слова.

Дядя тогда приехал в Москву. Сказал, что за новым назначением. «Опять за границу?..» — «Наверное». Он был озабочен: в Германии обстановка менялась, в КПГ — серьезные разногласия...

—      А вы куда хотели бы, дядя? — спросила я.

—      Никуда. Хотел бы в Германии остаться. Меня с немцами сам черт веревочкой связал: в 1915-м — в плену у них, в 1918-м — помогал им революцию делать... Ну а что теперь еще предстоит — кто знает?

Я подумала, что дядя проявляет старомодную нервозность, ну, ультралевые, ну, социал-демократы! Не может быть, чтобы передовой немецкий рабочий класс поддался «детской болезни левизны» или «погряз в болоте оппортунизма»! Все будет хорошо.

За обедом, который подали в номер, он расспрашивал о моей работе, о моих планах и вдруг сказал:

—      Ты идешь по спокойному фарватеру, очень удачно твое плавание.

Я возмутилась; какой спокойный фарватер! Я все время в кипении, неожиданностях, все противоречия эпохи набрасываются именно на меня! Так я считала.

Но дядя улыбнулся, показав свою щелинку между зубами, всегда напоминавшую мне маму, и сказал, что я не поняла его мысли. Притом, что я, в общем, права, моя жизнь, хоть она и бурная, идет по прямой, с попутным ветром.

Вероятно, он был прав на то время. Но ветер переменился. Прямая моей жизни сломалась. Может быть, это случилось тогда, когда было вынесено решение о снятии меня с работы. И хотя это не было сформулировано, я поняла, что не смогу, что мне не дадут больше работать в органах юстиции. Может быть, когда Шумилов сказал мне: «Это еще не вечер». И все во мне запротестовало, потому что я не хотела дожидаться каких-то перемен. Случившееся было так несправедливо, так разительно несправедливо!

Я вспоминала теперь всё без недавнего гнева, без горечи. И нисколько даже не думала о том, что делать дальше.

В тех дядиных словах присутствовала подспудная мысль: о неподготовленности к борьбе. Мне она стала ясна только сейчас.

Да, может быть. Мне всегда казалось, что справедливость побеждает. Это было наивно. Вероятно, в конечном счете где-то на высотах — да, она побеждает. Но вот на одном из этапов — не победила. И это пришлось на меня.

Все-таки я вела себя достойно. Когда губпрокурор, поглаживая свою, несомненно, крашеную бороду, сказал мне: «Вы допустили недозволенные методы: запугали свидетельницу», я ответила: «Ваше заключение строится на ложном показании этой свидетельницы. Увольнение мое незаконно».

Он не ожидал, что я так отвечу: думал, я уже сражена. И я добавила: «Зачем мне было ее запугивать? В этом же нет ни грана смысла».

«Смысл есть: создание «громкого дела»...» — произнес прокурор. И я мгновенно поняла, что к моему делу приложил руку Сева. Всеволод Ряженцев что-то как-то добавил, самую малость, какую-то каплю! Но как раз ту, которая переполняет чашу...

Я могла обжаловать решение. Поднять шум, добиваться... И не хотела этого делать. Почему? Вероятно, потому, что моя судьба тесно сплелась с судьбой двух людей; Титова и Шудри. Если Шудря будет осужден, совершится высшая несправедливость. Но «это еще не вечер» — вряд ли суд посчитается с сомнительными доказательствами, на которых будет строить обвинительное заключение мой заместитель... Сева Ряженцев! Наконец он обрел желаемое: он же просто жаждал «громких дел»!