Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на Рюбецаль — страница 7 из 105

—      Ты дитё, Лёлька, — сказала Наташа.

— Почему ж это я дитё, а ты не дитё? Только и всего, что ты — здоровая кобыла, а я ростом не вышла.

—      Я женщина, — спокойно сказала Наташа, отжимая мокрые волосы, — а ты еще недомерок.

Я обиделась пуще:

—      Невелика заслуга, подумаешь. И если хочешь знать, у меня тоже была любовь.

—      Да? — спокойно удивилась Наташа.

Невероятно привирая, я принялась рассказывать про свой роман с Валерием. По моим рассказам выходило, что он всячески домогался моей любви и даже говорил мне, что мы «как равнозначащие свободные личности должны шествовать по жизни рука об руку». Но в последнюю минуту шествие отменилось, потому что к Валерию приехала жена.

—      Так. Значит, последняя минута все-таки не состоялась? — задумчиво спросила Наташа.

—      Нет, — виновато ответила я.

—      Не унывай, — покровительственно сказала Наташа, — все еще впереди. А твой Валерий — он ничего. И что рябой — так это даже интересно!

—      Ну уж рябой! Так, немножко...

—      Как у нас говорят: «У него на носу черти рожь молотили»...


Наташка, конечно, могла издеваться надо мной, как хотела: ведь она целых две недели была замужем, пока не выяснилось, что они с Матвеем Свободным не сошлись характерами. Как Наташка мне объяснила, они остались товарищами по борьбе, и только. Конечно, Матвей совсем не хотел быть только Наташкиным товарищем по борьбе. Я помню, как он приходил к нам и все пытался выманить Наташку на улицу для разговора. Но она о ним говорила только о политике. И на улицу не шла. И Матвей перестал ходить к нам. Мне было жаль его, большого и красивого, когда он невпопад отвечал Наташке что-нибудь про мировую революцию. А про эмпириокритицизм он даже слыхом не слыхивал.

Матвей был неплохим художником, конечно, если не принимать всерьез «Фантазии углём и мелками». И он без конца рисовал Наташку.

Он рисовал ее не в том ситцевом платье, которое она носила, а в каком-то кисейном, с бантами. И говорил, что Наташка — «тургеневская девушка». Какое нахальство! Сравнивать ее с Лизой, ушедшей в монастырь из-за того, что — подумаешь! — у Лаврецкого оказалась жива жена! Или с глупой как пробка Джеммой! Конечно, Наташку это просто бесило.

Что касается моего романа с Валерием, то, по правде, хвастать тут было нечем. И, собственно, на что я могла надеяться? Ему исполнилось двадцать пять. Он был комиссаром, ездил на автомобиле. И конечно, ему «была не новость смиренной девочки любовь». Я влюбилась в него, еще когда он работал у моего отца подручным, а я просто малявкой бегала по огороду. Может быть, конечно, это потом мне показалось, что я еще тогда в него влюбилась. Но все-таки что-то было с самого начала. Потому что, помню, ужасно я плакала, когда Валерий уезжал в Петроград, Мама пекла ему пирог на дорогу, а папа говорил: «Не журись, Валерка не пропадет, у него на плечах голова — не задница!» Это у моего папы высшая похвала.

А позже я ходила в Народный дом танцевать. У нас после заседаний партийной ячейки всегда устраивали танцы. На заседания меня не пускали, но уж на танцах я отличалась.

Однажды мы танцевали при луне на веранде бывшего хозяйского дома, хотя было еще довольно холодно и шел дождь. Я танцевала с одним парнем падеспань, и вдруг кто-то меня хватает за юбку и оттаскивает от моего кавалера. Я даже не узнала Валерку сразу: он показался мне почти старым в его солдатской папахе и кожаной тужурке. Он меня приподнял, посмотрел на меня близко и сказал:

—      Лёлька, ты стала взрослая!

Тут я влюбилась окончательно. И мы танцевали с ним и вальс, и падекатр, и полечку: «Пойдем, пойдем, ангел милый, пойдем танцевать со мной!»

Потом дождь кончился, и мы убежали в сад и сидели под деревом на скамейке до рассвета. Это я первый раз в жизни сидела до рассвета.

Валерий спросил:

—      Тебя дядько Пахом но вздует за то, что ночью шляешься?

Я ответила независимо:

—      Вот еще чего! Руки коротки!

Мой папа был против всего: и против ячейки, и против танцев. Но со мной он не мог ничего сделать. Чуть что, я начинала кричать, что меня притесняют как личность и что папа — феодал. Папа не знал, что такое «феодал», и пугался. А мама говорила: «Не хвилюйся, Пахом! Бережи сердце».

Я спросила:

—      Валерка, ты к нам заехал?

—      Нет, я у директора буду жить.

—      У директора? Почему?

—      Потому что я комиссар. То-то. А ты пимпа курносая!

Комиссар! Мне было чудно: какой же он комиссар? Мой отец его учил сахар варить.

Валерка рассказал, как он в Петрограде вступил в партию, и бился с юнкерами, и был командиром в Красной гвардии. А теперь он приехал в командировку на наш завод от Наркомзема.

Он мне объяснил:

—      Понимаешь, мы национализируем земли сахарной промышленности, тут надо навести порядок, социалистический порядок.

Я была еще не очень политически грамотная, но все-таки до меня дошло, что Валерий теперь крупный деятель. И я решила держать в тайне свои чувства. Я держала их в тайне все две недели, что Валерий был у нас в командировке.

Он был очень занят, но все-таки иногда вечером приходил на танцы, и хотя он приглашал и других девчат, но больше всего танцевал со мной. И мы катались с ним на лодке. Особенно у нас, конечно, не раскатаешься, потому что на нашем заводе в пруд все отходы спускают, а с жомовала такой вонью несет, что аж шатает, кто с непривычки. Но мы все же катались.

И мне дома нисколько за это не попадало. А папа однажды выпил с Валерием и говорит ему:

—      Валерка, я тебя всегда любил. Плюнь на свое комиссарство! Становись знов к аппарату, будем сахар варить. Я тебя женю. Свадьбу зыграем.

—      А у тебя, дядько Пахом, невеста для меня имеется, вон Лёлька...

—      Та на що тоби така пигалица! — закричал папа. — Ни кожи ни рожи, ха ей грец!

Они захохотали, а я ушла на танцы одна.

Наступила зима. Завод стал работать — ведь раньше была разруха и сахар вовсе не варили. Потом стали варить только желтый. А теперь сахар шел белый, как при старом режиме, но крупнее. Я бегала на сушки, где шел конвейер и на железной ленте трясло мелкой трясучкой влажный сахар. Можно было брать его пригоршнями и есть — лишь бы с завода не выносили.

В ту зиму я не училась, потому что школу развалили саботажники. Мне дали работу в библиотеке бывшего хозяйского, а теперь Народного дома: составлять каталог по десятичной системе. Я ездила в уезд на совещания библиотекарей. Там нам делали доклады о текущем моменте, о международном положении и немножко о десятичной системе в библиотечном деле.

Книг у нас в библиотеке было море-океан, потому что забрали библиотеку бывших хозяев завода и еще привезли из соседнего помещичьего имения, что осталось после пожара. Я читала запоем всё подряд.

Зима была метельная. Иногда Народный дом заносило так, что не выберешься. И я оставалась ночевать в библиотеке. Керосиновая лампа горела до утра, копоть черными мухами летала в воздухе, я читала!

Приезжал на завод Валерий. Он уже не носил солдатскую папаху, а, несмотря на мороз, щеголял в кожаной кепке «комиссарке», надевая ее чуть набекрень. В ней он мне нравился еще больше. У него были синие, блеклые, как будто выцветшие глаза. Такими становятся васильки к концу лета. Мне нравились его каштановые волосы, кудрявые после тифа, и даже оспины на носу.

Я уже хотела открыть ему свои чувства, но подумала, что успеется.

Иногда Валерий приходил ко мне в библиотеку. «На хвылыночку», — говорил он. Но оставался допоздна. Мы сидели с ним в книгохранилище, где я топила почку «буржуйку», чтобы не отсырели книги. Дровишки трещали в печке. Валерка сидел на стремянке, курил роскошные папиросы «Сафо» и учил меня, как на свете жить.

— Ты, Лёлька, конечно, маху дала, что родилась девчонкой, — говорил Валерий, — еще долго, понимаешь, женщина у нас будет на подхвате. Не взять ей разом позиции. А ты не оглядывайся на то, что девка, — дуй до горы!

И для примера Валерка рассказывал мне историю своего друга Мишки Семенова, который еще недавно был грузчиком в Николаеве, а теперь «вырабатывался в крупного государственного деятеля».

Книгохранилище Валерке не нравилось.

—      Слушай, давай где-нибудь поуютнее устроимся, — предложил он.

—      Можно в «кабинет индивидуальной работы»... — согласилась я.

—      Во! Подойдет!

—      Так там холодно,

—      Затопим.

—      А там печки нет: камин один!

—      Камин? — обрадовался Валерка. — Это же прекрасно! В Петрограде я жил в дворянском доме с камином. Где у тебя дрова?

Выяснилось, что дрова еще надо колоть. Валерка с наслаждением орудовал топором, и мы растопили камин в «кабинете индивидуальной работы».

Валерка разостлал свою тужурку на полу перед камином, и мы опять сидели до рассвета.

Мы говорили обо всем, но больше всего о мировой революции. Валерка еще немного касался проблемы пола и любви, которая вообще должна быть свободной, так как моногамия хороша только для буржуазии.

Я поддержала разговор, хотя не знала, что такое «моногамия». Когда Валерий ушел, я моментально полезла в энциклопедию и сразу узнала всё. А у Энгельса я вычитала, что моногамия родилась из потребностей буржуазного общества.

Вообще я начиталась политических книг и так здорово стала во всем разбираться, что секретарь заводской комсомольской ячейки сказал про меня: «Елена Пахомовна Смолокурова является вполне подкованным товарищем». Слово «подкованный» в этом его значении было в большом ходу. Так что когда возчики свеклы во дворе у кузницы кричали что-то насчет подковки лошадей, то это уже не звучало.

Весной я заявила родителям, что еду учиться в город,

—      Теперь ученья никакого нет, — мрачно сказал папа, — теперь революция и хавос.

Мама заплакала в передник. Меня это мало трогало: передо мной маячили огни большого города, в котором я никогда не была, и он мне представлялся Парижем прошлого века, а я сама чувствовала себя Люсьеном из романа Оноре де Бальзака,