не могла ее успокоить.
И она рассказала мне все. Да и не было тут никакой страшной тайны.
Отец ее ребенка, тоже студент, ушел на фронт. Сначала были письма, потом только тревожное молчание. Они не успели оформить свой брак и меньше всего думали об этом. И вот — девочка, дочка.
— Неужели никто не знал?
— Никто. Я с самого начала решила, что буду проситься на фронт. Потом, когда немцы забрали Солнцегорск, решила иначе: в тыл врага. Я знала, что, если скажу про ребенка, все рухнет.
— На кого же думали его оставить?
Она заметила, конечно, что я сказала «думали», а не «думаете», упрямо качнула головой:
— Тысячи детей растут в яслях и в детских домах.
Это была святая правда. Я сама выросла в детском доме. И мои родители оставили меня, уходя на фронт гражданской войны. Разве я когда-нибудь брошу тень на их память за то, что они так поступили?
Я сказала, что должна доложить начальству «новое обстоятельство» — эти слова не очень подходили к грудному ребенку, но других я не нашла. И что я буду настаивать на прежнем решении.
Я сдержала свое обещание. Захар Иванович, выслушав меня, высоко поднял брови.
— Ты что, матушка, в уме? Пусть дома сидит, сына нянчит, стране нужны мужчины.
— У нее дочка.
— Гм... Ну, все равно.
Я повернулась кругом и вышла. На следующий день я пришла снова. Положила на стол справку, в которой заманчиво излагались все возможные варианты насчет Жени. Генерал пробежал глазами справку и спросил:
— А дитё на помойку?
— В ясли.
— Война идет. В яслях тоже не сахар. Я подумаю.
...Я провожала ее на аэродроме. Женя была очень бледна и очень спокойна.
Много позже нам радировали, что она удачно связалась с нашим человеком, осела в Солнцегорске.
Я читала первое ее донесение, подписанное «Жанна». Потом я уехала на фронт и потеряла ее из виду.
Иногда из Центра после деловых сообщений передавали несколько слов о дочке Жанны. Изредка от Жанны приходили курьеры с донесениями, которые Дзитиев докладывал Деду в той части, где речь шла о концентрации и передвижении войск.
То, что я рассказала о Жанне Дзитиеву, было для него ново. Но оно имело для него другой, кроме служебного, смысл.
— Оставить маленького ребенка, — он чуть-чуть развёл руками, — такого маленького... Ужасно. Это ужасно. — Он опустил свою круглую и черную, как у жука, голову. Мне показалось, что он избегает встретиться со мной взглядом. Он, конечно, считал меня чёрствой.
Запросили у Центра разрешения связаться с Жанной. Из Центра ответили: «Жанна выполняет важное задание, в данное время использование ее вами невозможно. Вернемся к вопросу через некоторое время».
Деда ответ обидел, вероятно, они по-другому договорились с Захаром Ивановичем насчет Жанны.
Я вспомнила разговор с генералом и сказала Дзитиеву, что можно бы сходить мне в Солнцегорск с Николаем и чтобы он — под видом фрица-солдата. Дзитиев с непривычной сухостью ответил, что не имеет права распылять нашу группу. Увидев мое вытянувшееся лицо, он смягчился:
— Это не исключено, Черныш. Еще возникнут чрезвычайные обстоятельства, когда все будет позволено.
Он положил руку мне на плечо. Он всегда казался мне маленьким, но все же был на голову выше меня.
— Я ведь не хотел вас брать в свою группу, Черныш.
Вот как! Я этого не знала. Знала, конечно, Зина, но ни сказала. Я вспомнила мимолетное ее замечание насчет Дзитиева, что мы еще у него заплачем.
— Что же вы имели против меня, товарищ майор?
— Ровно ничего, кроме того, что вы женщина.
Лицо его вдруг стало расслабленным, почти страдальческим.
— Понимаете, женщины не должны воевать. Я не могу видеть, когда женщины стреляют или вот наши... идут туда. Я знаю, честное слово, не хуже вас, что надо. Но мне тяжело посылать их.
Я хотела со всей строгостью ответить, что он во власти феодальных пережитков, но он говорил так искренне, что я только пожала плечами. К тому же я вспомнила, что в выпадах нашего генерала против «солдат в локонах» звучала та же нотка.
«Отсталые люди, — подумала я, — носители самых худших предрассудков. Работай с такими!»
— Надеюсь, вы все же не жалеете, что взяли меня в группу? — спросила я.
— Нет, тысячу раз нет!
Горячность, с которой он это сказал, примирила меня с ним.
Очевидно, Дзитиев рассказал Бельчику о моем предложении.
— Правильно Бечирбек тебя не пустил. И уж если на то пошло, ты сама прекрасно знаешь немецкий. На кой шут тебе сдался Николай? — спросил Бельчик подозрительно.
Я игнорировала его тон.
— Но я же не могу выдавать себя за немку,
— Почему?
— Неужели ты думаешь, что русский человек, даже блестяще владеющий языком, может среди немцев сойти за немца?
— Думаю.
— Квач! — в сердцах сказала я.
— Ты переняла от него даже берлинские жаргонные словечки! — запальчиво крикнул Бельчик.
— Ты хочешь, чтоб я выдавала себя за немку? Хорош разведчик, не знающий таких примитивных вещей! Я могу выдавать себя за немку среди турок, а не среди немцев!
— Не тебе судить обо мне как о разведчике! Как можно совать в глубокую разведку единственного радиста штаба? Тебе это, конечно, байдуже! Ты просто ждешь случая уйти с ним!
— Ты что, с ума сошел?
Бельчик побледнел, розовые пятна заходили у него на скулах. Он немного снизил тон, но только для того, чтобы нанести мне, как он думал, сокрушительный удар.
— Подумай, в какое положение ты себя ставишь! Пусть он коммунист, антифашист и все такое! Но в личном плане — он фриц. Чувствительный, слюнявый фриц! Я просто не хотел тебе говорить, выдавать чужую тайну... Да что это за тайна! Возвышенная любовь с дочкой трактирщика, черт те знает когда...
— Довольно, — сказала я, — всё мне известно без тебя.
Бельчик ошеломленно молчал. Но я не хотела, чтобы он испытывал чувство облегчения.
— Мне легко работать с ним, — сказала я, — значит, я буду с ним работать. Слепому ясно, что ты, например, не можешь его заменить.
— Я же не фриц.
— Хотя бы поэтому. Наше счастье в том, что нам попался такой фриц. Не так уж много их осталось. Не мешало бы тебе, коммунисту, об этом помнить.
Бельчика всего трясло.
— Слушай, я ведь только хотел, чтобы ты не попала в ложное положение. Такая девушка, как ты, Черныш...
— Видно, уж не такая я особенная девушка, если ты смеешь так со мной разговаривать.
Я поднялась с завалинки и ушла. Бельчик меня не удерживал.
Никто не догадывался о том, что между нами что-то произошло. Да и события развивались в таком темпе, что разговор этот стерся, острота его притупилась. Но остался какой-то рубец. Побледневший, подсохший, но остался.
Глава шестая
Наши Воробьи стояли на самом юру. И когда с севера задувал ветер, мочи не было! Что за такое ветреное село! Мы топили печи, но трубы давно не чистились, и дым донимал пуще холода. Куда было бы лучше в землянках! Но землянки рыть было некому: в штабе остался один только комендантский взвод.
Особенно мне были тяжелы утра. За ночь кое-как я угревалась: Дзитиев дал мне свою бурку. Но вылезать из-под нее было все равно что войти в ледяную воду. И меня чуть не силой поднимали. Тима шипел, что так спать в боевой обстановке неприлично, но я ничего не могла с собой поделать.
В то утро я смутно слышала стук в дверь, чьи-то шаги, потом голос Тимы:
— Утро началось явлением Середы, хотя сегодня пятница.
Что-то Середа говорил, после чего Тима начал меня расталкивать. Я сопротивлялась. Но тут до меня дошли слова, от которых я мигом вскочила на ноги: вернулась Блонде Ха́ре!
— Где же она?
— У девушек в избе, моется.
Середа подал мне сапоги, Тима — телогрейку. Я выскочила на улицу, по которой метался ветер: эти Воробьи были просто какой-то аэродинамической трубой.
Пока я шла до избы девушек, я все время думала, что могло произойти с Блонде Ха́ре? Вернее, что могло с ней происходить столько времени?
Мы с Бельчиком нашли ее ночью в лесу. Я уже не помнила, откуда мы возвращались так поздно. Мы шли осторожно, след в след, прислушиваясь. Это было чуть ли не в первые дни нашей жизни в лесах, и мы еще не привыкли к тому, что в них так много разных и непонятных звуков, совершенно неслышных в мирное время! Какой-то скрип, как будто хлопает калитка на несмазанных петлях, треск, писк, и все время «у-у-у» поверху и «ш-ш-ш» внизу, в траве.
И вдруг через все это — одинокие и легкие шаги. Здесь могли быть партизаны или немцы. А шаги были не мужские вовсе.
Мы замаскировались. Стояло еще лето, и это было нетрудно. И луна светила прямо на просеку, казалось: появись на ней кошка, и то заметили бы. А появилась девочка. В гражданском, но с пистолетом за поясом. Маленькая девочка. Дюймовочка с пистолетом.
— Хальт! — крикнул Бельчик страшным голосом и выскочил на просеку.
Девочка отступила и выхватила свой пистолет.
— Бросай пушку! — сказала я. — Бросай на землю! Живо! И подходи.
Она повиновалась.
— Убежала из детского сада? Сорвалась из яслей? — напустился на нее Бельчик.
Теперь было видно, что ей лет семнадцать.
— Вы в самом деле партизаны? — спросила она, разглядев красные ленточки у нас на пилотках.
— Нет, мы переодетые эсэсовцы, — деловито объявил Бельчик. — А ты кто?
— Переодетая гестаповка! — озлилась девчонка и показала Бельчику язык.
Бельчик нагнулся, поднял девчонкин пистолет, положил в карман:
— С приветом!
— Как? Вы уходите? А я? — Девчонка вцепилась в меня. — Я трое суток брожу по лесу. Я не могу вернуться... Он же хватится, где пистолет. Я же вас искала!.. — Она заревела. Только этого не хватало.
Она вполне могла быть девкой из немецкой школы разведчиков в Капице. Правда, в этом случае ей вряд ли бы сунули оружие. Но могло быть всё и так, как она тут же на ходу нам объяснила: отец в Красной Армии, мать убило в бомбежку на рытье окопов. А пистолет утащила у полицая, спавшего на сеновале. Могло быть и так и этак. В том-то и дело, что в нашей ситуации каждый факт и каждую фигуру можно было рассматривать так и этак.