Избранное. Том 2 — страница 28 из 73

Вот скользнули по ней ласковые лучи солнца.

Да, это она, доброе дитя суровой природы.

Это Султанат.

Это она прислала записку.

Казалось бы, зачем ей, председателю сельсовета, эта женственность и привлекательность? Ну а что, неужели лучше, если бы председателем сельсовета была кривая или хромая? Раз люди выбрали ее, значит, нашли в ней что-то отличающее ее от других, не избрали же ее для того, чтоб любоваться. Хотя на нее и заглядеться не грех. И пусть, на то и даны людям глаза, чтоб отличить родинку на шее от чечевицы, лебяжью шею девушки — от холки лошади, алый мак с каплями росы — от юных губ, с которых, как лепестки мака, готовы сорваться поцелуи… О чем мы говорим? Взрослые люди, а толкуем о чем? Разве к лицу носящим папаху судачить о том, о чем им не положено говорить, о чем надо молчать.

Она тянется к солнцу, а может быть, солнце не хочет закатиться за горы и не гаснет, чтобы подольше удержать на ней свой светлый взор?

Белая птица над голубой равниной озера!

Диво-озеро — вот как бы я назвал его, это голубое чудо в горах, созданное руками человека. Где вы, поэты? О чем ваши думы? Прислушайтесь: сколько здесь пленительной музыки, сколько красок вокруг этой белой птицы в облике горянки, пришедшей на свидание с любимым.

Встрепенулась она, вот-вот сорвется с места и поплывет по сверкающей глади озера. Но нет, она не поплыла — полетела навстречу тому, кто спешил к ней, кинулась в объятия птицей и не с криком радости, а с рыданием. Мурад прижал ее к груди, не может понять, почему она в слезах.

— Кого оплакиваешь? Дингир-Дангарчу или меня? Но я еще жив. — Он гладил ее мягкие волосы, смутно понимая, что нет теперь ему ближе и дороже человека, если не считать отца и матери. — Что с тобой?

— Ничего…

— А почему ты плачешь?

— Я боялась, что ты не приедешь, и даже говорила себе в душе: «Лучше бы не пришел».

— Я могу уйти, — сказал Мурад, но не для того, чтобы и в самом деле уйти, а просто так, из-за неосознанного желания услышать нежное: «Не уходи».

Султанат еще теснее прижалась к груди Мурада.

— Почему же ты плачешь? — спросил он, почувствовав, как она дрожит.

— Я уже сказала… Плачу потому, что ты пришел, — невнятно ответила она, не решаясь поднять голову.

— А если бы я не пришел?.. — Как жесток порой бывает горец, не слишком ли он самоуверен? И можно ли так испытывать женское сердце? Ведь он уже успел убедиться в том, что она своенравна и в мимолетном порыве своем неизвестно что может сказать и на что решиться.

— Значит, не услышал бы ты… как я плачу. (Достойный ответ, говори правду, горянка, тебе ли скрывать свои мысли и чувства!) Потому что не знаю, заплакала бы я или нет.

— Ты прости меня… Я издали глядел на тебя, ты была прекрасна, как белая птица. — И вот он растаял, как лед в теплой воде, этот горец, вот он уже чувствует запах ее волос. Ведь он шел сюда, торопился, надеясь на близкую радость встречи.

— Погоди, ты просишь прощения? Я не прощаю, я измаялась, я измучилась, я ждала тебя вчера… Ты не знаешь, что это такое — месяц не видеть тебя. И вот ты приезжаешь, ты рядом, а я до самого утра жду тебя. Ты камень, ты…

— Но ты пойми, я не мог. — Он слегка отстраняет ее, а может, она отстранилась, смутившись своей дерзкой страсти.

— Раньше ты мог, раньше…

Ее упреки и льстили ему, и настораживали.

— Какая же я дура… — Султанат рассмеялась, но в смехе этом не радость, а страх и стыд. — Вчера, после полуночи — ты слушаешь меня? — после полуночи, когда аул спал, я притащилась к твоему окну с лестницей, да, да, с тяжелой лестницей… А как я несла ее, уму непостижимо. Попробовала поднять сегодня утром, не смогла.

Такое откровение горянки — верный признак простодушия и преданности.

— Ты сумасшедшая: в той комнате спал и отец, — испугался Мурад и тут же смутился.

— А мне было все равно… Но подумай, если бы меня встретил кто-нибудь и спросил, куда я иду с лестницей, что бы я ответила?

— Ну сказала бы… — Мурад запнулся.

— Что? — Ее обида стала рассеиваться по мере того, как она всматривалась в его лицо, показавшееся теперь растерянным и озабоченным.

— Что идешь на базар.

— На базар? Зачем?

— Продавать лестницу, — обратил все в шутку Мурад.

— Тебе смешно. А мне страшно, за себя страшно, — со слезами в голосе проговорила она. — Ты ведешь меня по краю пропасти, я могу сорваться.

— Поэтому я и говорю: положим конец! — повышает голос Мурад. — И мне надоели эти опасные тропы, да, надоели. Брось все, аул, свой сельсовет и переезжай ко мне. Женой моей, полновластной хозяйкой. И тогда требуй от меня все, что хочешь. Ты же обещала.

— Да, обещала, но только тогда, когда переселю всех в Новый Чиркей, вручу им ключи от новойжизни…

— Но они никогда не переселятся, эти упрямцы…

— И прежде всего твой отец. Вот и помоги мне их убедить.

— Ты говоришь о невозможном… Где теперь твой муж? — резко повернул разговор Мурад.

— Со мной.

— Где?

— Вот он, рядом.

— Я серьезно спрашиваю: где он?

— Как будто ты не знаешь?

— Мне сказали, что он вернулся…

— Нет у меня мужа, нет! — Она схватила Мурада за плечи и начала трясти его, это была уже другая Султанат, она могла, не задумываясь, толкнуть его в воду, в это холодное глубокое озеро. Мурад даже попятился.

— Ты боишься меня!

— Ну что ты?

Султанат расстегнула ворот, с каким-то нервным ожесточением сняла с себя платье, бросив его на камни, сбросила туфли.

— Что с тобой? Такой ты никогда не была, — спросил Мурад.

— Не была потому, что так, как сейчас, никогда не жгло внутри… Ну что стоишь? Трус. — И она, оттолкнув Мурада от себя, бросилась в озеро. Только тугие длинные косы, как плети, взмыли в небо, где уже искрились ранние звезды. Звезды отражались в озере, колыхаясь на медленно расходившихся кругах.

Мурад оцепенел. Он, испытавший всякое в нелегкой своей жизни летчика, сейчас был растерян. Что она задумала? Что делать? И вдруг в его воображении всплыло искаженное лицо отца и тут же исчезло. Мурад закричал: «Султанат!» — и побежал, огибая выступ скалы, к пологому берегу.

— Султанат! Султанат!

— Чего кричишь? — услышал он спокойный голос. Султанат выбралась из воды и сейчас проворно распускала мокрые косы. — Иди одежду мою принеси.

— Я не мальчишка, — вспылил было Мурад, — чтоб… — и, не договорив, пошел за одеждой. — И ты не девчонка.

Султанат улыбнулась про себя: «Ничего, злись, злись, сильнее будешь любить».

НЕЗВАННЫЙ ГОСТЬ

За полночь раздался тревожный стук в ворота. Залаяла собака, старая, как и хозяин этой сакли Хромой Усман, мастер на все руки, лудильщик и сельский почтальон, знавший все тайны аула, хотя никто еще не уличил его в том, что он читал чужие письма. Он не спал, когда раздался стук. Ворочался с боку на бок и размышлял о том, что вот никогда не подумал бы, что человеку могут мешать спать его собственные руки. Это для Хромого Усмана было целым открытием, и это открытие отогнало сон.

— Кому это я понадобился в такое время? — недовольно проворчал он, натянул штаны и вышел во двор. Звезды сверкали на синем бархате неба, как бисер…

— Клянусь, кто бы ты ни был, если пришел набить трубку моим табаком, то зря. Считай, что ошибся…

— Дядя Усман, открой! — раздался робкий голос за воротами.

«Сказать „Хромой Усман“ не решился, значит, учтивый», — подумал про себя старик.

Хозяин сакли отодвинул щеколду, похожую на бревно, и открыл ворота.

— Ах, это ты, сосед?

— Да, дядя Усман.

— С каких пор я тебе стал дядей Усманом? Как я помню, ты всегда, не стесняясь, называл меня Хромым Усманом, а то и просто Хромым бесом.

— Прости меня.

— Чего там прощать, если я на самом деле хромой. Говори, что тебе надо? Может, и тебе лестница понадобилась? А то сегодня я свою лестницу нашел у стены Ашурали. И кто ей ноги приделал — ума не приложу, — почесывая под мышкой, проговорил Хромой Усман. — Да тебя же целый год не видели, сосед, когда вернулся?

Сегодня под вечер. Почему же не приглашаешь меня в дом?

— В доме-то все спят. Посидим вот здесь, на ступеньках. Так что у тебя за дело ко мне? — Старик сел на камень и, хитро прищурившись, посмотрел на соседа.

— Простудиться не боишься?

— А мы с рождения простуженные, чего нам бояться. Вон сегодня Дингир-Дангарчу простился с солнцем. Ты выразил свое сочувствие?

— Да, — ответил гость, присаживаясь на ступеньки, — Скажи мне, дядя Усман, где моя жена?

— Дома, наверное. Где же ей быть? Ты все еще считаешь ее своей женой? — недовольно проговорил Хромой Усман.

— Что ты, старик, конечно, считаю.

— Странно, очень странно, Хасрет, — молвил Хромой Усман.

— А что случилось? Она вышла за другого?

— Нет. — Хозяин сидел, сложив на коленях руки, похожие на старую виноградную лозу.

— А что, кто-нибудь ухаживает за ней?

— Старик один все присматривается, неравнодушен. Берегись его… — Усман лукаво усмехнулся.

— Я серьезно спрашиваю.

— А я разве отвечаю не серьезно? Или ты думаешь, стар Мухтадир. Старый конь борозды не портит. Ты слышал об этом?

Хасрет промолчал, а сердце почему-то защемило.

— Ее дома нет, — сказал он тихо. — Ты вручал ей мои письма?

— Ах, да, да, погоди… Я сейчас. — И старик, вспомнив о чем-то, поспешно встал и поднялся на лестницу к себе в дом.

Он был недурен собой, Хасрет Шарвели, лет тридцати пяти, а в горах до сорока лет человек молод. Красота же мужчине ни к чему, считают горцы, предпочтительнее в нем сила и выносливость, ловкость и храбрость. Род Шарвели известен всем у подножия Шалбуз-Дага своим крутым нравом и мужеством. Но откуда у них эти жесткие черные вьющиеся кудри, откуда эти густые, как перья стрижа, усы, это худое лицо? Впрочем, сила, говорят, не в мясе, а в костях. Да, он худой, словно скроен из натянутых жил. Но как этот сын высот Шалбуз-Дага оказался в горах Салатау? Любовь… да,