) были прямыми и естественными наследниками традиции предшествующего века; и, отказавшись от предубежденного отношения к ним, присутствующего в прилагательном "метафизические", задумаемся, не были ли их достоинства чем-то вечно ценным, что впоследствии исчезло, но не должно было исчезнуть. Джонсон уловил, возможно, случайно, одну из их характерных особенностей, заметив, что "они всегда пытались быть аналитичными"; он бы не согласился с тем, что после "анализа", разложения на компоненты, они создавали новое целое.
Несомненно, драматическая поэзия поздних елизаветинцев и ранних якобитов выражает мироощущение такой степени развития, которая неведома прозе, как бы хороша она ни была. За исключением Марло, человека незауряднейшего ума, на всех этих драматургов прямое или косвенное влияние оказал Монтень (по крайней мере, эта теория вполне убедительна). К исключениям также можно отнести Б. Джонсона и Чапмена: оба они, вероятно, были эрудитами и явно, без всяких сомнений, — людьми, чьи знания стали органичным компонентом их мироощущения: то, что они читали, их размышления непосредственно и живо воздействовали на их чувственное восприятие мира. Особенно Чапмену присуще такое же непосредственное чувственное восприятие мысли, или претворение мысли в чувство[669], какое мы находим у Донна:
…в одном лишь этом состоит
Наука воспитания и зрелости;
В стремлении человека в своем полете
Соединиться со Вселенной, и в каждой мелочи сливаться
с этим Целым;
Не отделяя от него плоть жалкую свою,
Стремится человек, однако, вернуться в убожество, или ничто,
Желая целый Мир заставить
Подчиниться себе — ничтожеству,
Но вынужден столкнуться с Божьим промыслом[670].
Сравним это с одним отрывком из поэзии XIX века:
Но лишь когда в душе идет борьба,
Тогда хоть что-то стоит человек. Склоняется над ним Господь,
Выглядывает снизу Сатана — и каждый тащит в сторону свою,
А сам он остается посередине; вот тут душа его родится и
Растет. Пусть битва эта длится всю жизнь его[671].
Возможно, не очень правомерно, хотя и очень соблазнительно сравнить (поскольку обоих поэтов занимает тема увековечивания любви в потомстве) уже процитированные строфы из "Оды" лорда Герберта со следующими строками Теннисона:
Жена и дочка с двух сторон,
Размеренно и важно вышагивает он,
Лишь изредка серьезно улыбаясь.
Его благоразумная жена,
Опершись на него, идет, верна, мила, нежна,
Подобна розе женственности.
И защищенная любовью их вдвойне,
Малютка-дочь скромно прошла передо мной,
Потупив взор невинный свой. —
При виде этого, столь милого союза
Забилось сердце оледеневшее мое,
Припомнился жар прошлого[672].
Различие здесь — не просто различие уровней дарования поэтов. Оно рождено тем, что произошло с национальным сознанием Англии в промежутке между эпохой Донна или лорда Герберта Черберийского и эпохой Теннисона и Браунинга; это различие между интеллектуальным поэтом и поэтом рефлексирующим. Теннисон и Браунинг — поэты, и они мыслят, но они не чувствуют свою мысль так же непосредственно, как запах розы. Мысль ддя Донна была переживанием, она воздействовала на его мироощущение, изменяла его. Когда сознание поэта полностью готово к работе, оно постоянно сплавляет воедино разнородные виды опыта. У обычного человека опыт хаотичен, беспорядочен, фрагментарен. Обычный человек влюбляется или читает Спинозу, и эти два вида опыта не имеют ничего общего друг с другом или со стуком пишущей машинки и запахом кухни; в сознании поэта все эти виды опыта всегда образуют новое целое.
Мы можем объяснить это различие посредством следующей теории: поэтам XVII в., наследникам драматургов XVI в., присущ механизм мироощущения, способный воспринимать опыт любого рода. Они просты, искусственны, трудны или фантастичны, как и их предшественники; не меньше и не больше, чем Данте, Гвидо Кавальканти, Гвиницелли или Чино[673]. В XVII в. происходит распад цельности мировосприятия[674], от которого мы так и не оправились; и этот распад, совершенно естественно, был усугублен влиянием двух самых крупных поэтов века — Мильтона и Драйдена. Каждый из них выполнил некоторые поэтические функции столь великолепно, что сила воздействия их поэзии скрыла невыполнение ими других функций. Язык продолжал развиваться и в некоторых отношениях стал совершеннее; лучшие стихи Коллинза, Грея, С. Джонсона и даже Голдсмита[675] больше отвечают нашим самым придирчивым требованиям, чем стихи Донна, Марвелла или Кинга. Но если язык стал более изысканным, мироощущение, чувства стали грубее. Чувство, мироощущение, выраженные в "Сельском кладбище"[676] (не говоря уж о Теннисоне и Браунинге) грубее, чем в "К стыдливой возлюбленной".
Другой результат воздействия Мильтона и Драйдена стал следствием первого и поэтому проявился не сразу. Эпоха сентиментализма наступила в начале XVIII в. и продолжалась дальше. Поэты восстали против рациональности, описатель- ности; они мыслили и чувствовали порывисто и неуравновешенно; они рефлексировали. В одном или двух отрывках из "Торжества жизни" Шелли, во втором "Гиперионе"[677] видны следы напряженных попыток восстановить цельность мировосприятия. Но Китс и Шелли умерли, а Теннисон и Браунинг все продолжали размышлять.
После этого краткого изложения теории (возможно, даже слишком краткого, чтобы быть убедительным) мы можем задать вопрос: какой была бы судьба "метафизиков", стань основное течение поэзии их прямым, непосредственным продолжением, так же как в свое время они были его прямым, непосредственным продолжением? Конечно, их бы не прозвали "метафизиками". Потенциал интересов поэта безграничен; чем поэт умнее, тем лучше; чем он умнее, тем вероятнее, что у него будут серьезные интересы: наше единственное условие, чтобы он превращал их в поэзию, а не просто поэтично размышлял о них. Философская теория, проникшая в поэзию, утверждается прочно, ибо, с одной стороны, оказывается неважным, истинна она или ложна, а с другой стороны, ее истинность становится несомненной. Поэтам, о которых идет речь, как и всем поэтам, свойственны разные недостатки. Но в своих лучших произведениях они решали важную задачу — пытались найти словесный эквивалент для адекватного выражения состояний ума и чувства. А это значит, что они — более зрелые и устарели меньше, чем более поздние поэты, несомненно, литературно не менее одаренные.
Интерес поэтов к философии или какому-нибудь другому предмету не является постоянной необходимостью. Заметим лишь, что поэты нашей цивилизации, той, что мы имеем, должны быть сложными. Она сама разнообразна и сложна, и воздействие этого разнообразия и сложности на тонкое мироощущение порождает разнообразные и сложные результаты. Поэт должен становиться все более и более разносторонним, более иносказательным, ассоциативным, непрямым, — лишь тогда он сумеет заставить и, если потребуется, даже перестроить, язык, чтобы он стал адекватен выражению замысла. (Блестящее и доведенное до крайности изложение этой точки зрения, которую не обязательно разделять, представлена в книге Жана Эпштейна "La poesie d'aujourd'hui".)[678] В результате мы получаем нечто, очень напоминающее "концепт", эксцентричный, причудливый образ, построенный на неожиданном сочетании разнородных явлений, и фактически, — метод, необычайно сходный с методом "метафизических поэтов"; сходство есть также и в использовании неясных, туманных слов и музыкальной фразировке:
О, колдовство войны, мерцание гераней,
Навязчивые святотатства!
Покровы и разврат, касания! Пора
Мускатных гроздей. О, закаты!
О гончих голоса!
Шкатулки, тирсы, мрачные леса!
Возмездия судьбы, переливанья крови,
Мольбы, компрессы, вечные микстуры,
Заутреня! И силы больше нет
Для свадебных кровопролитий![679]
Перевод Ю. Денисова
Тот же поэт мог написать и просто:
Она так далеко, она плачет,
Резкий ветер тоже рыдает…[680]
Жюль Лафорг, а также и Тристан Корбьер[681] во многих стихотворениях ближе к "школе Донна", чем любой современный английский поэт; Но поэты, более классические, чем они, обладают тем же существенно важным достоинством — преобразовывать идеи в ощущения, трансформировать наблюдения в состояние сознания.
Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал![682]
Перевод М. Цветаевой
Во французской литературе великий мастер XVII в. — Расин и великий мастер XIX — Бодлер в некоторых отношениях ближе всего друг другу. Два величайших мастера языка поэзии — одновременно два величайших психолога, пытливейшие исследователи души. Интересно поразмыслить, не является ли неудачей то, что два величайших английских мастера поэтического языка, Мильтон и Драйден, имеют колоссальный успех, несмотря на свое поразительное пренебрежение к жизни души. Если бы мы продолжали рождать Мильтонов и Драйденов, возможно, это бы не имело особого значения, но при современном положении вещей, очень жаль, что английская поэзия осталась такой неполной. Те, кто выступает против "искусственности" Мильтона и Драйдена, иногда советуют нам "заглянуть в собственные сердца и писать". Но это значит заглянуть недостаточно глубоко; Расин и Донн видели гораздо больше, чем сердце. Нужно заглянуть в кору головного мозга, нервную систему и пищеварительные тракты.