Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература — страница 115 из 149

[711]


Я знаю маленький тайный сад,

Весь в лилиях и алых розах,

В нем я бродила бы, если б могла,

С росистой зари до росистой ночи,

И со мной бы бродил кое-кто еще.


Пока что сходство более явно, чем различие; хотя и возможно просто отметить в последней строке уклончивое упоминание какого-то неопределенного лица, фантома или какой-то формы и сравнить его с более откровенным соотнесением эмоции и объекта, которого ожидаешь от Марвелла. Но далее в стихотворении Моррис отходит очень далеко:


Пусть и слаба я и шаг мой неверен,

Все же во мне еще теплится жизнь

И я ищу, уже будучи в пасти смерти,

Вход в то счастливое место;

Ищу незабвенное лицо,

Когда-то виденное, когда-то целованное, когда-то отнятое у меня

Вблизи шелестящих волн.


Это если и напоминает что-либо, то, скорее, последнюю часть "Стыдливой возлюбленной". Что же касается различий, — они совершенно явные. Эффект очаровательного стихотворения Морриса создается туманностью чувства и неопределенностью его объекта; эффект стихотворения Марвелла — яркой, жесткой определенностью. И эта определенность не связана с тем, что Марвелла занимают более грубые, более простые или более плотские чувства. Чувство у Морриса ни более утонченное, ни более духовное; оно попросту более туманно: если кто-то усомнится в том, что более утонченное или более духовное чувство может быть определенным, пусть изучит выражение самых разных неплотских чувств в дантовом "Рае". Любопытный результат сравнения стихотворения Морриса со стихотворением Марвелла заключается в том, что первое из них, хотя и выглядит более серьезным, оказывается более легким; а "Нимфа и олененок" Марвелла, выглядящее более легким, оказывается более серьезным.

Так плачет бальзамина ствол,

Ножа познавший произвол;

Так плакали, творя янтарь

По брату Гелиады[712] встарь.

Перевод И. Бродского


Эти стихи обладают суггестивностью истинной поэзии, а стихи Морриса, являющиеся не чем иным, как попыткой создать суггестивность, на самом деле никакой пищи воображению не дают; и мы склоняемся к заключению, что суггестивность представляет собой ауру вокруг яркого, ясного центра, причем аура сама по себе существовать не может. Мечтательное, как сон наяву, чувство Морриса по сути своей незначительно; Марвелл же обращается к незначительной теме, чувству девушки к своему любимому ручному существу, и связывает ее с той неизбывной и страшной туманностью эмоций, что обволакивает все наши конкретные и явные страсти и с ними смешивается. Вот, например, как Марвелл делает это в стихотворении, вполне способном благодаря своим формальным пасторальным приемам показаться легкой вещицей:


Клоринда:

Здесь рядом текучий колокол фонтана

Звенит внутри вогнутой раковины.


Дамон:

Могла бы душа искупаться в нем, очиститься,

Или утолить свою жажду[713]?


Мы обнаруживаем, что метафора внезапно захватывает нас, заставляя вообразить духовное очищение. Здесь есть элемент неожиданности, как у Вийона:


Necessite faict gens mesprendre

Et faim saillir le loup des boys,


С пути сбивает нас нужда,

Волков из леса гонит голод[714]


Перевод Ф. Мендельсона


— той самой неожиданности, которой такое значение придавал По; здесь есть также сдержанность и спокойствие тона, делающие неожиданность возможной, А в стихах Марвелла, процитированных здесь, присутствует претворение знакомого в необычное, а необычного — в знакомое, что Кольридж считал свойством хорошей поэзии.

Стремление создать мир мечтаний, столь значительно изменяющее английскую поэзию в XIX в., мир мечтаний, совершенно отличный от визионерских реальностей "Новой жизни" Данте или поэзии его современников, представляет собой проблему, имеющую, вне сомнения, различные объяснения. Как бы то ни было, в результате поэт XIX в. одного масштаба с Марвеллом оказывается фигурой более тривиальной и менее серьезной. Как личность Марвелл ничем не превосходит Уильяма Морриса, но за ним стояло нечто более прочное: он находился под значительным и всепроникающим влиянием Бена Джонсона. Джонсон не написал ничего, что было бы прозрачнее "Горацианской оды" Марвелла; но эта ода обладает тем же качеством — "остроумием", растворенным во всем творчестве елизаветинцев и сконцентрированным в творчестве Джонсона. И, как было сказано ранее, это "остроумие", которым насыщена поэзия Марвелла, более латинского свойства, более утонченное, нежели что-либо пришедшее на смену. Большую опасность, но и большой интерес и увлекательность английской прозе и стихам, по сравнению с французскими, придает то, что здесь допускается и оправдывается утрирование отдельных качеств за счет исключения других. Драйден был велик в "остроумии", как Мильтон в велеречивости; однако первый, изолируй он это качество и преврати его, само по себе, в великую поэзию, а второй, начни он вообще обходиться без него, возможно, повредили бы языку. У Драйдена "остроумие" становится почти что забавой и тем самым утрачивает некоторую связь с реальностью; оно становится чистой забавой, чем почти никогда не является "остроумие" французское.


И ощутив рукой сей твердый лоб,

Сказала повитуха: "Остолоп"…[715]


Святоши полусонные сменили

Тех забияк, что нынче спят в могиле[716].


Перевод А. Дорошевича


Это дерзко и блестяще; это принадлежит к области сатиры, рядом с которой "Сатиры" Марвелла — произвольный лепет, но это, возможно, столь же утрированно, как и следующее:


Считал Самсон, что лик свой гневный

Скрыл от него навеки Бог,

Но минул миг, и гибели плачевной

Герою Газу он обречь помог,

И стал могилой град надменный

Для тех, кто шел на торжество,

Так отомстил творец вселенной

Гонителям избранника его

И снова возвратил покой блаженный

Сынам народа своего[717].


Перевод Ю. Корнеева


Как странно из великолепных изгибов предложения Мильтона выскакивает резкая дантовская фраза: "гибели плачевной… Газу… обречь…"!


…Того, кто из тиши садов,

Где жил он, замкнут и суров

(Где высшая свобода —

Утехи садовода),


Восстал и доблестной рукой

Поверг порядок вековой

В горниле плавки страшной

Расплавив мир вчерашний

……………………………


Предатель Пикт в ночи и днем

Напрасно молится о том,

Дрожа под пледом в страхе,

Чтоб с ним избегнуть драки[718].

Перевод М. Фрейдкина


Здесь есть уравновешенность, мерность и пропорция интонаций, что, хотя и не может поднять Марвелла до уровня "Драйдена или Мильтона, вызывает одобрение, которого вышеупомянутые поэты от нас не получают, и сообщает чувство удовольствия, по меньшей мере иного вида, чем могут дать они. Это то, что делает Марвелла классиком; во всяком случае классиком в том смысле, в каком ни Грей, ни Коллинз классиками не являются; поскольку последние, при всей их общеизвестной прозрачности, сравнительно бедны в оттенках чувств и не могут создавать контрасты и обобщать.

Мы бываем озадачены, пытаясь перевести то качество, на которое указывает туманный и устаревший термин wit ("остроумие"), в равным образом неудовлетворительную терминологию нашего времени. Даже Каули в состоянии определить его лишь от обратного:


Он чуден и тысячелик,

Меняет образ каждый миг:

То он приобретает ясный вид,

А то незрим и, словно дух, сокрыт[719].


Перевод Д. Щедровицкого


Этот термин совершенно выпал из нашего литературно-критического обихода, и ему в замену не был выкован никакой другой; это качество редко встречается и никогда не распознается.


Ума творенье все в себе взрастит

И мирно совместит,

Так со зверьми в своем ковчеге Ной,

Вражды не зная, жизнью жил одной,

И так прообразы всего

(У малого — с большим родство)

Несмешанно соседствуют, чтоб в них,

Как в зеркале, был виден Божий лик[720].


Перевод Д. Щедровицкого


До сих пор Каули говорит хорошо. Но если бы мы сделали попытку определения, хотя бы такую же, как Каули, то, поставленные в отношение к своему предмету более отдаленное, должны были бы пойти на риск значительно больший, чем стремление к обобщению. Продолжая смотреть на Марвелла, мы можем сказать, что "остроумие" не есть эрудиция; эрудиция его иногда душит, как, по большей части, она душит Мильтона. "Остроумие" не есть цинизм, хотя и обладает своего рода жесткостью, которую люди нежные могут с цинизмом путать. С эрудицией его путают, поскольку оно является принадлежностью образованных умов, богатых опытом многих поколений; с цинизмом — поскольку оно подразумевает постоянную проверку и критику опыта. Оно, возможно, включает в себя подразумеваемое при выражении какого-то одного опыта признание иных возможных видов опыта, что мы с ясностью обнаруживаем как у самых великих, так и у поэтов типа Марвелла. Столь общее утверждение, вероятно, покажется уводящим нас слишком далеко от "Нимфы и олененка" или даже от "Горацианской оды"; но оно может быть оправдано желанием объяснить тот безошибочный вкус, который помогает Марвеллу найти верную степень серьезности в трактовке каждой темы. Погрешности вкуса, когда они встречаются, все же никогда не грешат против этой добродетели; они проявляются в его концептах, развернутых метафорах и сравнениях, но никогда не в чересчур серьезном или чересчур легком обращении с темой. "Остроумие" не есть особое свойство малых поэтов или малых поэтов одной эпохи или одной школы; это качество интеллекта, оказывающееся заметным как таковое в творчестве не самых великих поэтов. Более того, оно отсутствует в творчестве Вордсворта, Шелли и Китса, чья поэзия служит основным материалом для литературной критики XIX в., неосознанно для последней. Для лучшего, что есть в их поэзии, "остроумие" несущественно: