перь не придется пояснять, что не по лености я решил использовать в качестве материала ту критику, которая принадлежит мне самому. И, уж разумеется, не по соображениям тщеславия; когда, готовясь к этой лекции, я стал читать необходимые тексты, выяснилось, что многие свои эссе я слишком давно не перечитывал и подходить к ним должен скорее аналитически, а не с горячими ожиданиями.
Счастлив заметить, что, перечитывая, я испытывал неловкость не так часто, как со страхом предполагал. Разумеется, в этих эссе есть мысли, с которыми я теперь не согласился бы, и мнения, которые ныне я не стал бы отстаивать с той твердостью и убежденностью, с какой их формулировал, или даже не повторил бы, не внеся важных уточнений; есть заявления, чей смысл теперь от меня просто ускользает. Относительно каких- то вещей я теперь знаю больше, чем прежде, относительно других мои знания улетучились. К примеру, перечитывая свое эссе о Паскале, я поражался тому, как, видимо, много знал об этом предмете, когда взялся о нем писать. А есть темы, к которым у меня просто пропал интерес, и если меня теперь спросят, не изменил ли я своего представления о том-то и том- то, мне придется ответить: не знаю — или же: мне безразлично. Встречаются ошибочные оценки и, о чем я жалею больше, ошибочные по тону пассажи, где иной раз дает себя почувствовать то агрессивность, то горячность, то самонадеянность вкупе с грубостью, — бравада воспитанного, мягкого человека, когда все его общество — пишущая машинка. При всем том я признаю свою родственную связь с человеком, которому принадлежат все эти высказывания, и при всех приведенных оговорках, считаю себя тем же самым лицом.
Впрочем, необходимость сделать оговорку я испытываю и здесь. Меня постоянно раздражает то обстоятельство, что сказанное мною, может быть, тридцать, а то и сорок лет тому назад цитируют так, словно это было сказано только вчера. Несколько лет тому назад один весьма проницательный автор, писавший о моих эссе, — к тому же в весьма для меня лестном тоне, — рассматривал их так, как будто еще в самом начале своей критической деятельности я уже, в основном, разработал всю методологию и структуру, а далее всю жизнь только совершенствовал эту структуру и добавлял детали. Если я выпускаю в свет сборник эссе или даю разрешение какой-то из них перепечатать в другом издании, я непременно указываю год, когда он был впервые напечатан, чтобы читатель ясно представлял себе, какая временная дистанция отделяет автора, писавшего это эссе, от того, кем я являюсь сегодня. Но как редко встречается среди читателей такой, кто, приведя из написанного мною цитату, уточнил бы: "Вот что Элиот думал (или какие чувства испытывал) по этому поводу в 1933 (или еще каком-то) году". Каждый пишущий привык к тому, что литературные противники со свободными понятиями о совести цитируют его, не считаясь с контекстом, так что в цитате появляется не предусмотренный им смысловой оттенок. Однако еще обычнее тот случай, когда суждения давней поры приводят как сиюминутные, и дело в том, что, как правило, тут вовсе нет злого умысла. Приведу в пример одно мое заявление, которое преследует меня уже много лет, хотя давно перестало выражать мои верования с достаточной точностью. Это заявление было сделано на страницах предисловия к небольшому сборнику эссе "В защиту Ланселота Эндрюса" и сводилось к тому, что я классицист в литературе, монархист в политике и англо-католик в религии. Мне следовало предусмотреть, что столь удобная для цитирования фраза прилепится ко мне на всю жизнь, как, по свидетельству Шелли, на всю жизнь прилепились к нему какие-то его мысли:
И злые мысли, точно гончих стая,
Егоу как жертву, гнали пред собой,
Преследуя отца безжалостной гурьбой[147].
Перевод К.Чемена
Приведенная фраза появилась на свет по причинам личного свойства. Мой старый педагог и духовный наставник Ирвинг Бэббит, которому я обязан столь многим, возвращаясь в Гарвард после лекций в Париже, остановился в Лондоне, и я пообедал с ним и его женой. Мы несколько лет не виделись, и я счел себя обязанным сообщить ему остававшийся неведомым для моего скромного круга читателей (было это, кажется, в 1927 г.) факт: не так давно я принял крещение и являюсь теперь прихожанином англиканской церкви. Я сознавал, что он испытает шок, узнав, как резко поменял ориентиры кто-то из его питомцев, хотя еще большим потрясением для него должен был явиться недавний поворот его близкого друга и единомышленника Пола Элмера Мора от гуманизма к христианству. Однако Бэббит ограничился единственным замечанием: "Считаю, что вам необходимо сказать обо всем открыто". Это замечание произвело на меня довольно сильное впечатление; как результат в предисловии к книге эссе, которое я тогда писал, появилась фраза, просящаяся в цитаты, и с тех пор она постоянно всплывает в моем маленьком мире снова и снова. Что ж, мои религиозные убеждения не переменились, и я по-прежнему решительно стою за сохранение монархии в тех странах, где она имеется, а что до классицизма и романтизма, мне кажется, эти понятия уже не обладают той важностью, какая была им присуща прежде. Впрочем, даже если бы по прошествии стольких лет мое кредо по существу не претерпело бы никаких изменений, я бы его не высказал в точно той же формулировке, как оно приводится.
Насколько могу судить по частоте отсылок, цитат и перепечаток в антологиях, наиболее глубокое впечатление произвели эссе, написанные в мои ранние годы. Я объясняю это двумя причинами. Первая та, что в юности человеку свойственно отстаивать свои взгляды с убежденностью догматика. Молодыми мы все воспринимаем с абсолютной четкостью, возраст же заставляет судить внимательнее и делать уточняющие оговорки, — осторожнее высказывать мысли, которые нам представляются верными, чаще прибегать к скобкам. Мы уже представляем себе, что будет сказано в полемике с нами, к своим противникам мы начинаем относиться более терпимо, а иной раз даже с симпатией. В юные годы мы не колеблемся относительно своей правоты и убеждены, что владеем всей истиной, — отсюда и энтузиазм, и возмущение тем, что кто-то возражает. Читатели же, даже достигшие зрелости, всегда расположены к автору, который высказывается с полной убежденностью в своей правоте. Вторая причина стойкой популярности критических эссе, которые я писал в молодости, не столь очевидна, особенно для тех читателей, кто помоложе. Состоит она вот в чем: в ту пору, высказываясь о поэзии вообще и об авторах, которые оказали на меня влияние, я косвенным образом обосновывал права поэзии, созидаемой мною самим и моими друзьями. Это придавало моим эссе некую остроту и пылкость, они воспринимались как высказывания увлеченного поборника некой идеи, тогда как в поздних и, хотелось бы надеяться, более взвешенных эссе этого совершенно нет. А тогда я боролся, и не только против поэзии георгианцев, но и против их подходов в критике[148]; мои эссе принадлежали определенному контексту, который сегодняшним читателем либо позабыт, либо вообще остался ему неведом.
В лекции, посвященной "Жизнеописаниям поэтов" Джонсона[149] — она напечатана в одном моем сборнике эссе, — я подчеркивал, что, рассматривая суждения критиков прошлого, необходимо соотносить их с контекстом эпохи и попытаться встать на позицию критика, о котором идет речь. Это требует больших усилий воображения, причем успех, которого можно достичь на таком пути, всегда останется неполным. Невозможно полностью освободиться от того воздействия, которое оказали на наше восприятие и оценку искусства критические работы более позднего времени, от того, что с неизбежностью изменились вкусы, а знание и понимание литературы той эпохи, которая предшествовала интересующему нас времени, теперь намного глубже, чем было тогда. И все-таки предпринять это усилие воображения стоит, даже памятуя обо всех трудностях. Пересматривая свои ранние критические статьи, я был поражен тем, до какой степени их характер обусловлен состоянием литературы в те дни, когда они писались, равно как и достигнутой мною к той поре степенью зрелости, влияниями, которым я тогда был подвержен, поводом, вызвавшим к жизни каждое эссе. Мне теперь уже не вспомнить все эти обстоятельства с достаточной ясностью, не восстановить ситуацию, в которой были написаны мои статьи, — что же говорить о критике, который к ним обратится по прошествии еще скольких-то лет; даже если он будет обладать достаточными знаниями, понять их ему все равно окажется сложно, а допуская, что знание соединится с пониманием, разве эти эссе будут для него представлять такой же интерес, как для первых читателей, с симпатией к ним отнесшихся, когда они появились в печати? Для последующих поколений литературная критика, какой бы она ни была, представляет только любопытный предмет наблюдения, если в ней не сохранилось нечто нужное именно этим поколениям, и не выявилась ценность, не зависящая от исторического контекста. Если же, однако, такая ценность ей до той или иной степени присуща, мы тем скорее сумеем отдать ей должное, чем больше приложим стараний с целью усвоить точку зрения пишущего и его первых читателей. Изучение критического наследия Джонсона или Кольриджа при таком подходе, несомненно, вознаградит сполна.
Свою собственную критику я бы подразделил на три хронологических раздела. Первый — это статьи периода сотрудничества в "Эгоисте"[150], замечательном журнале, выходившем раз в две недели; его редактировала Гарриет Уивер. Вторым редактором был Ричард Олдингтон, и когда его призвали на армейскую службу, — шла Первая мировая война, — Эзра Паунд предложил мисс Уивер использовать меня в качестве замены. В "Эгоисте" было напечатано мое эссе "Традиция и творческая индивидуальность", которое по сей день пользуется исключительной популярностью у составителей хрестоматий и антологий для студентов американских колледжей. Тогда я испытывал влияние Ирвинга Бэббита и Эзры Паунда: соседство двух этих имен мне не кажется таким уж несообразным. Что касается Паунда, его присутствие в тогдашних моих эссе выдает себя отсылками к Реми де Гурмону, обращением к Генри Джеймсу, которого Паунд очень ценил, тогда как прежний мой энтузиазм по его поводу несколько увял, а также расплывчатыми упоминаниями об авторах вроде Гэвина Дугласа