равдывает все средства. Однако его солдаты должны быть при этом солдатами-гражданами, сражающимися за что-то действительно ценное; государь же должен всегда быть государственным деятелем, а воином — только в случае необходимости.
Любое изложение взглядов Макиавелли может быть только фрагментарным. Несмотря на свою конструктивность, он не строитель систем; его мысли можно без конца повторять, но не обобщать. Возможно, именно из-за такой характерной для него удивительной точности видения и высказывания он не сумел создать "системы"; ведь система почти неизбежно требует легких искажений и умолчаний, Макиавелли же ничего не пожелал бы исказить или опустить. Однако еще более любопытно, что никакое изложение или пересказ его мыслей не способны, судя по всему, дать представление ни о его собственном величии, ни о преувеличенной и двусмысленной славе, сопровождавшей его имя. Знакомясь с ним впервые, мы не получаем впечатления ни о его великой душе, ни о его демоническом интеллекте; перед нами всего-навсего скромный и честный наблюдатель, записывающий факты и свои комментарии, при этом настолько верные, что они кажутся элементарно плоскими. Уникальная грандиозность его фигуры доходит до нас только после медленного усвоения его трудов, где мы неоднократно сталкиваемся с поражающими воображение контрастами между такого рода честностью и элементарной лживостью, уклончивостью и изворотливостью, изначально характерными для человеческого ума. Это совершенно не означает, что мысль Макиавелли была одиноким исключением. Французский автор Шарль Бенуа[317] посвятил целое исследование тому, что он называет "Макиавеллизм до Макиавелли". Параллельные явления имели место и в его собственные времена. Вряд ли Макиавелли был знаком с Коммином[318], однако образ мыслей и восприятие действительности великого бельгийского дипломата, столь долго находившегося на службе у Людовика XI, весьма близки к макиавеллевским. И все же, у Макиавелли, помимо разницы в подходах, духовное начало чище и интенсивнее.
Страстный национализм Макиавелли вряд ли мог быть понятым в его эпоху, особенно соотечественниками. Однако честность его помыслов такова, что с трудом доступна для понимания в любое время. Начиная с самого первого его сочинения, судя по всему, потрясали и ужасали Европу. От потрясения люди избавиться не могли; от ужаса они спасались тем, что превращали его в наводящую ужас мифологическую фигуру. Даже в Италии, как свидетельствует Шарбоннель в книге "Итальянская мысль XVI века"[319], его идеи были немедленно извращены. Папы и государи, похоже, взяли из его книг то, что им было нужно, но не то, что Макиавелли хотел донести до них. И чем далее за пределы страны проникали его труды, тем сильнее становились искажения. Во Франции, особенно среди гугенотов[320], они породили особенно яростных оппонентов. В лучшем случае в нем видели умного сикофанта[321], дающего советы тиранам, как надо угнетать своих подданных. Не только участники французских религиозных распрей, но и politiques[322], особенно Жан Воден, яростно набросились на него. Воден не мог вынести похвал Макиавелли по адресу Цезаря Борджиа в "Государе"[323]; хотя для любого, кто прочтет книгу без предубеждения, станет ясно, по какому поводу и с какими оговорками Макиавелли отпускает свои похвалы. В Англии Томас Кромвель[324] и другие с почтением относились к его трудам, хотя вряд ли вероятно, что они понимали их хоть в каком-то отношении лучше. Общее впечатление о Макиавелли в Англии целиком составилось под французским влиянием, после появления перевода "Анти-Макьявеля" Жантийе[325]. По мере продвижения по Европе от первоначальных идей Макиавелли мало что сохранилось. Цивилизация во Франции была в определенных отношениях ниже итальянской, а в Англии даже не могла достичь уровня французской. Достаточно сравнить развитие стиля прозы на трех языках. Макиавелли — мастер прозаического стиля на все времена; его проза зрелая. Ничего равного ей не наблюдалось во Франции до Монтеня, а ведь Монтеня французская критика не считает классиком. Ничего сравнимого с этим не появилось в Англии до Гоббса и Кларендона[326]. Однако к тому времени, когда цивилизации всех трех стран оказались на одном уровне, мы видим повсюду одно ухудшение. Монтень ниже Макиавелли, а Гоббс ниже Монтеня. Сценические вариации на темы Макиавелли в Англии были каталогизированы Эдвардом Мейером в книге "Макиавелли и елизаветинская драма"[327] и недавно разобраны под более философским углом зрения м-ром Уиндемом Льюисом в его чрезвычайно интересном исследовании Шекспира под названием "Лев и Лис"[328]. Свидетельство впечатления, произведенного Макиавелли, и одновременно ложности этого впечатления мы видим в фигуре Ричарда III[329].
В конечном итоге возникает вопрос: что же есть в фигуре Макиавелли такого, чтобы произвести на европейские умы столь грандиозное, ни с чем не сравнимое впечатление, и почему европейское сознание сочло необходимым так абсурдно деформировать его доктрину? Тому имеются, конечно, свои причины. Французское, а еще более, английское воображение оказалось заполонено представлением об Италии как о родине фантастических, злонамеренных и дьявольских преступлений, подобно тому, как сейчас оно заполонено славой Чикаго или Лос-Анджелеса, что в свою очередь расположило это воображение к созданию мифического воплощения всех этих ужасов. Однако в еще большей степени создание отталкивающей фигуры человека, который слишком по-своему воспринял ортодоксальный взгляд на первородный грех, было предопределено ростом протестантизма; а Франция, как и Англия, была тогда в значительной степени протестантской страной. Кальвину, придерживавшемуся еще более крайних и, конечно же, более ложных взглядов на человечество, нежели Макиавелли[330], так и не пришлось испытать такого же рода посрамления; но когда неизбежная реакция на кальвинизм родилась в недрах кальвинизма и пришла из Женевы в виде доктрины Руссо[331], она оказалась в высшей степени враждебной Макиавелли. Ибо Макиавелли — доктор, предлагающий средства лечения, а конкретные средства всегда невыносимы для всех экстремистов. Фанатика еще можно перенести. Неудачи фанатизма, вроде той, что потерпел Савонарола, обеспечивают ему терпимость и даже одобрительную поддержку со стороны потомков. Но Макиавелли не был фанатиком; он просто высказывал правду о человечестве. Мир человеческой мотивации, который он описывает, правдив; это, так сказать, человечество без добавки высшей Благодати. Его, таким образом, могут вынести только люди, обладающие твердыми религиозными убеждениями; кредо, высказанное Макиавелли, никоим образом не может согласоваться с усилиями последних трех столетий дополнить религиозную веру верой в Человечество. Лорд Морли высказывает столь характерное для нашего времени восхищение с оттенком неодобрения по отношению к Макиавелли, когда сообщает, что последний хоть и видел очень ясно то, что он видел, зато видел только половину правды о человеческой природе. На самом же деле, чего Макиавелли в человеческой природе действительно не видел — это мифа об изначальной доброте человека, который для нынешнего либерального сознания заменяет веру в Благодать Божию.
Макиавелли легко восхищаться чисто сентиментально. Одна из таких сентиментальных и театральных поз, которые принимает человеческая природа, — а человеческая природа неисправимо театральна, — это поза "реалиста", человека, которого "не проведешь", которому по душе "грубая откровенность" или "цинизм" Макиавелли. Это форма самоудовлетворенности и самообмана, она всего лишь поддерживает миф о Макиавелли, тянущийся от "Мальтийского еврея" Марло до Ницше[332]. В елизаветинской Англии репутация Макиавелли просто бессознательно поддерживалась, чтобы подпитывать вечно возникавшую тенденцию к манихейской ереси[333]: желанию создать себе дьявола для поклонения. Еретические импульсы оказались довольно упорны; они проявляются и в Сатане Мильтона, и в Каине Байрона. Но с такими поблажками человеческим слабостям Макиавелли просто не по пути. У него не было никакой склонности к театрализации; поэтому людям, чтобы хоть как-то его принять, пришлось сделать из него драматическую фигуру. История его репутации — это история попыток человечества оградить себя, соорудив защитную броню фальши против любого слова правды.
В качестве упрека довольно часто говорилось, будто Макиавелли не делает ни одной попытки "убедить" оппонента. Разумеется, он не был пророком. Ибо первой его заботой всегда была правда, а не убеждение; это оказалось одной из причин того, что его проза — не только великая итальянская проза, но образец стиля на любом языке. Он в каком-то смысле Аристотель в политике. Но "в каком-то" — не потому, что видение его искажено или в суждениях есть предубежденность, и не потому, что ему не хватает интереса к моральной стороне дела, просто он был охвачен одной страстью: желанием единства, мира и процветания для своей страны. Именно эта чистота и однонаправленность страсти делают его великим писателем и навсегда одинокой фигурой. Никто никогда не был меньшим "макиавеллистом", чем Макиавелли. Только чистые сердцем могут столько выболтать о человеческой природе, сколько Макиавелли. Циник такого никогда не сделает; циник всегда нечист и сентиментален. Зато понять, почему Макиавелли сам не стал успешным политиком, довольно просто. Во-первых, он не обладал способностью к самообману и театрализации. Рецепт dors ton sommeil de brute