Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература — страница 84 из 149

Он был одним из тех, кто обладает великой силой, но силой только страдать. Он не мог избежать страдания и не мог преодолеть его, таким образом он притягивал боль к себе. Но что он действительно мог (при всей своей огромной пассивной силе и чувствительности — ослабить их не могла никакая боль) — так это исследовать свои страдания. И в этом он совершенно не похож на Данте, и даже ни на один персонаж его "Ада". С другой стороны, страдание, подобное страданию Бодлера, предполагает возможность обретения блаженства. В самом деле, в том, как он страдает, уже ощущается своеобразное присутствие сверхъестественного и сверхчеловеческого. Он неизменно отвергает исключительно естественное и исключительно человеческое; иными словами, он — не "натуралист" и не "гуманист". Возможно, потому, что он не мог приспособиться к реальному миру, он вынужден отвергать его во имя Рая и Ада, или же наоборот, ощущение Рая и Ада заставляет его отвергать реальный мир: оба допущения равно вероятны. В бодлеровских строках много романтических отзвуков: ses ailes de geant l'empechent de marcher[387][388], — говорит он о Поэте и об Альбатросе, но звучит это не слишком убедительно; однако в этих словах — правда о нем самом и о мире. Его ennui[389] можно, конечно, как все что угодно, объяснить в понятиях психологии или патологии. Но с иной точки зрения она также выглядит как настоящее проявление acedia[390], возникающей в результате безуспешного стремления к духовной жизни.


II


Ограничившись лишь стихами, думаю, мы едва ли осознали бы подлинный смысл и значение духа Бодлера. Превосходная форма его стихов, совершенство их языка и кажущаяся ясность создают видимость его определенности и стабильного состояния. На самом деле его стихи, на мой взгляд, имеют лишь внешнюю, а не внутреннюю форму классического искусства. Можно даже дерзнуть высказать предположение, что у некоторых поэтов- романтиков XIX в. забота о совершенстве формы была вызвана стремлением выдержать или скрыть душевный хаос. Бодлер же как художник претендует не на обретение некой внешней формы выражения, а поистине на поиск формы жизни. В малых поэтических формах ему действительно так и не удалось стать равным Теофилю Готье[391], которому он со смыслом посвящал стихи: изящной поэзии Готье в ее лучших образцах присущи умиротворенность, равновесие внутреннего мира и формы, коих невозможно найти у Бодлера. Он в большей степени, нежели Готье, владел техникой стиха, однако сила чувства, эмоциональная мощь постоянно взрывает рамки формы его произведений. Художественный арсенал Бодлера, под ним я подразумеваю не его владение словом и ритмом, а систему образов (а у каждого поэта своя образная система, со своей спецификой), не слишком прочен и не отвечает высоким критериям. Его проституток, мулатов, иудеек, змей, котов, трупов — вкупе нелегко вынести. Его Поэт, или Дон Жуан, имеет романтических предшественников, которых совсем нетрудно установить. Сравните экипировку Бодлера с кладовой образов "Новой жизни" Данте или поэзии Кавальканти, и вы убедитесь: бодлеровское не всегда так же прочно, как созданное несколькими веками раньше, и снашивается быстрее; сравните его с Данте или Шекспиром (если такое сравнение имеет смысл), и он оказывается не только существенно менее значительным поэтом, но еще и поэтом, в чьем творчестве гораздо больше бренного, преходящего.

Но сказать так — значит сказать лишь то, что Бодлер принадлежит определенному времени. Порождение романтизма и одновременно по природе своей первый антиромантик в поэзии, он мог, как и любой другой поэт, работать лишь с материалом, доступным ему. Нельзя забывать: в эпоху романтизма поэт не мог быть "классицистом", разве что проявлять некоторую склонность. Если он искренен, то должен выражать (с присущей ему индивидуальностью) общее состояние духа — не по обязанности, а просто потому, что иначе не может. Именно такие поэты (и тут нам часто может очень помочь чтение их прозаических сочинений и даже заметок и дневников) помогают понять природу расхождений между умом и сердцем, средствами и целью, плотским и идеальным.

Что уберегает Бодлера от судьбы большинства французских поэтов XIX в. — вплоть до его времени и что сделало его, как заметил г-н Валери в предисловии к недавнему изданию "Цветов зла"[392], единственным современным французским поэтом, широко известным за границей, разобраться далеко не просто. Отчасти это объяснимо техническим мастерством поэта, которое трудно переоценить; благодаря ему стихи Бодлера стали неистощимым источником для многих поэтов (и не только франкоязычных). Когда мы читаем:


Maint joyau dort enseveli

Dans les tenebres et I'oubli,

Bien loin des pioches et des sondes;

Mainte fleur epanche a regret

Son parfum doux comme un secret

Dans les solitudes profondes…


Вдали от лота и лопат,

В холодном сумраке забвенья

Сокровищ чудных груды спят;

В глухом безлюдье льют растенья

Томительный, как сожаленья,

Как тайна сладкий, аромат…[393]


Перевод Эллиса.


на мгновение кажется, будто это какой-то наиболее ясный фрагмент из Малларме; а сочетание слов столь самобытно, что мы можем пренебречь явным заимствованием из "Элегии" Грея[394]. Когда мы читаем: Valse melancolique et langoureux vertige![395][396] — мы уже в Париже Лафорга[397]. Бодлер многое дал французским поэтам и не менее сам заимствовал у поэтов английских и американских. Довольно часто говорят об обновлении им приемов и правил стихосложения Расина, и впрямь подлинном, хотя, возможно, и несколько с перебором, ибо порой оно приближается к трюкачеству. Но даже и без этого разнообразие и изобретательность Бодлера все равно замечательны.

Более того, помимо собственной системы образов, ныне кажущейся уже не оригинальной, он открыл новые возможности для поэзии, введя в нее образы современной жизни.


…Aи coeur d'un vieux faubourg, labyrinthe fangeux

Ой I 'humanite grouille en ferments orageux,

On voit un chiffonnier qui vient, hochant la tete,

Buttant, et se cognant aux murs comme un poete…


…на грязных окраинах корни пуская,

Закипает грозой мешанина людская,

Ходит мусорщик старый, в лохмотья одет.

Не глядит на людей, и, совсем как поэт,

За столбы задевает, и что-то бормочет,

И поёт, и плевать на полицию хочет[398].


Перевод В. Левика.


В этой строфе передано нечто новое и всеобщее в современной жизни. (Последняя процитированная строфа, своим ироническим лаконизмом предвосхищающая Корбьера[399], вполне сравнима со стихотворением "Благословение"[400], открывающим сборник.) Бодлер разработал способ свободного поэтического выражения, доступный другим, но не просто путем использования образов, передающих обычную жизнь, и не только образов убогой жизни большого города, а именно тем, что сообщил этим образам поразительную силу, представляя их такими, каковы они есть, и вместе с тем выявляя их более глубокий, спрятанный за поверхностью смысл.

Создания такого поэтического языка в период, когда французская поэзия особенно в нем нуждалась, уже достаточно, чтобы считать Бодлера великим поэтом, значительной вехой в истории поэзии. В самом деле он — величайший образец для подражания в современной поэзии, ибо его стихи и язык наиболее близки к воплощению идеи полного обновления поэзии, наблюдаемого нами. Но не менее радикально и значительно обновление им отношения к жизни. Его поэзия ныне — не столько образец для подражания или источник вдохновения, сколько напоминание о долге, священной обязанности, искренности. От глубинной искренности Бодлер никогда не отступался. На поверхности искренность (что, мне кажется, нечасто отмечали) не всегда видна. Как я уже отмечал, многие его стихи недостаточно отдалились от своих романтических истоков: байроновского отцовства и сатанинского братства. "Сатанизм" Черной мессы был тогда весьма распространенным явлением[401]; изображая его, Бодлер выступает как выразитель своего времени; но, по моему наблюдению, у него, как ни у кого другого, сатанизм искупается тем, что означает нечто совсем другое. Бодлер использует обычные атрибуты сатанизма, но не может ограничить их символизм только тем, что сам сознает. Сравните его с Гюисмансом, автором романов "Наоборот", "В пути", "Там, внизу"[402]. Первоклассному реалисту своего времени, Гюисмансу удается сделать дьявольщину занятной лишь при изображении ее извне, когда он просто описывает свое время (раз уж оно было таковым). Его собственный интерес к делам такого рода, как и к христианству, тут не важен. Гюисманс просто представляет документ. Бодлер не стал бы делать даже это, будь он по-настоящему увлечен сим смехотворным надувательством. На самом деле его волнуют не демоны, черные мессы и романтическое богохульство, а реальная проблема добра и зла. То, что он пользуется существовавшим в то время набором образов и словарем богохульников, видимо, всего лишь случайность, обусловленная своеобразием эпохи. В середине XIX столетия, в век, который (в его лучших проявлениях) предвидел Гёте, в век энергичной деятельности, программ, платформ, научного прогресса, гуманизма и революций, ничего не улучшавших, в век прогрессирующей деградации, Бодлеру стало ясно, если есть что-то подлинно важное в жизни, так эта Грех и Искупление. О его честности свиде