Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература — страница 85 из 149

тельствует то, что он дошел лишь до той черты, до которой можно было дойти честно, и не пошел дальше. Для ума, наглядевшегося на поствольтеровскую Францию ("Voltaire… — lepredicateur des concierges"[403][404]), ума, знавшего лучше мир Napoleon le petit[405][406], чем мир Виктора Гюго, ума, в то же время чуждого ханжескому благочестию своего времени, признание реальности Греха — это Новая жизнь; а возможность проклятия — такое огромное утешение в мире реформ избирательной системы, плебисцитов, изменения норм сексуального поведения и манеры одеваться, что само проклятие есть прямой путь к спасению — спасению от скуки современной жизни, ибо, наконец, придает смысл существованию. Именно это, мне кажется, Бодлер и стремится выразить; и именно это отличает его от Байрона и Шелли с их модернистским протестантизмом. Ум Бодлера явно занимает Грех в суинберновском понимании, хотя на самом деле это Грех в обычном христианском смысле.

Однако, как уже говорилось, понятие Зла, предполагает понятие Добра. И поскольку Бодлер в данном случае, видимо, путает, а возможно, и раньше путал Зло с его театральными воплощениями, он не всегда имеет четкое представление о Добре. Он никогда полностью не отвергает романтическую идею любви, но и не приемлет ее целиком. В "Балконе" (г-н Валери считает его и, думаю, считает справедливо, одним из самых прекрасных стихотворений Бодлера) присутствует не только вся романтическая идея, но и нечто большее: стремление к тому, что невозможно обрести в личных отношениях, но можно частично достичь с их помощью. В самом деле, в романтической поэзии печаль в основном вызвана чрезмерным использованием истины о несоответствии отношений людей их желаниям, а также неверием в любую более высокую цель человеческих желаний, кроме собственно человеческой, не способной, как таковая, удовлетворить их. Одна из печальных неизбежностей человеческого существования состоит в том, что мы должны "каждый раз все заново открывать для себя". Будь по-иному, созданного Данте было бы вполне достаточно раз и навсегда, по крайней мере, для поэтов. В Бодлере сконцентрировалась вся романтическая скорбь, однако он создает новый вид романтической ностальгии, ее порождение — poesie de departs, poesie des salles d'attente — поэзию ухода, странствий, поэзию залов ожидания. В прекрасном фрагменте раздела "Дневников" — Моп coeur mis а пи (Мое обнаженное сердце) он воображает, как вопрошают суда в гавани: Quand partons-nous vers le bonheur?[407], а его менее значительный последователь Лафорг восклицает: Сотте ils sont beaux les trains manques[408] Поэзия бегства (в современной Франции она многим обязана стихам А.О. Барнабуса — творения Валери Ларбо[409]), истоки которой видны в этих строках Бодлера, смутно намечает направление поисков блаженства.

Но в умении сочетать природное с духовным, животное с человеческим и человеческое со сверхъестественным Бодлер, в сравнении с Данте, — ремесленник, "сапожник"; лучшее, что в данном случае можно сказать (а это совсем немало), — все, что он познал, он открыл для себя сам. В Дневниках, особенно в разделе Мое обнаженное сердце, он много пишет о любви мужчины и женщины. Приведем один афоризм, обычно привлекающий особое внимание:…la volupte unique et supreme de Vamour git dans la certitude de faire le mal [410][411]. Это значит, я думаю, что Бодлер сознавал: именно понимание Добра и Зла (нравственных Добра и Зла, иных по своей природе, чем природные Добро и Зло или пуританские представления о Правильном и Неправильном) и отличает отношения мужчины и женщины от совокупления животных. Имея несовершенное, туманное, романтическое представление о Добре, он смог, по крайней мере понять, что сексуальный акт, будучи злом, тем не менее достойнее и не так скучен, как естественный, "жизнетворный", бодрый автоматизм современного мира. Во всяком случае для Бодлера сексуальный акт не аналогичен приему слабительной соли.

В зависимости от степени нашей человечности все, что мы делаем, оказывается либо добром, либо злом2; в той мере, в какой мы творим зло или добро, мы человечны; и, как ни парадоксально, лучше творить зло, чем не делать ничего: по крайней мере, это значит, что мы существуем. Истина в том, что величие человека — в его способности к спасению души, праве на вечное блаженство; истина также и в том, что величие человека — в его способности, праве быть осужденным на вечные муки. Худшее, что можно сказать о большинстве наших преступников — от политиков до воришек: они не вполне люди, чтобы быть осужденными на вечные муки. Бодлер был для этого человеком вполне; конечно, другой вопрос — осужден ли он на самом деле на вечные муки, однако ничто не мешает нам молиться за упокой его души. Во всех своих унизительных отношениях с остальным миром он был надежно защищен этим предназначением — правом быть осужденным на вечные муки, недоступным парижским политикам и редакторам газет.


III


Представление Бодлера о блаженстве, конечно, расплывчато; и даже в одном из своих самых замечательных стихотворений "Приглашение к путешествию" едва ли он выходит за рамки поэзии уходов и странствий. А поскольку его мировосприятие здесь так ограничено, он оказывается перед пропастью, возникшей между любовью человеческой и любовью божественной. Природа любви человеческой для него ясна и несомненна, природа любви божественной — смутна и неопределенна: отсюда его настойчивое мнение о порочности любви, отсюда — постоянные злобные нападки на женщину. Тут не нужно выискивать психопатологических причин, что было бы в лучшем случае неуместно; его отношение к женщинам соответствует его убеждениям, сложившимся в течение жизни. Будь он женщиной, несомненно, он точно так же отнесся бы к мужчинам. В конце концов он понял, что женщина должна быть в некотором роде символом; но не сумел достичь гармонии между личным опытом и идеалом. "Новая жизнь" и "Божественная Комедия" Данте дополняют и корректируют "Дневники" в плане взаимоотношений мужчины и женщины. Однако (не могу утверждать это вполне уверенно) мироощущение Бодлера, как таковое, объективно понятно; это значит, что его можно объяснить особенностями характера частично, но никак не полностью. Этому мироощущению присущи величие и героизм; Бодлер дал своеобразное евангелие своему времени и нашему. "Подлинная цивилизация, — писал он, — это не газ, не пар, не столоверчение. Главное в ней — уменьшение следов первородного греха"[412]. Не совсем ясно, какое именно уменьшение имеется здесь в виду, но направленность его мысли ясна, и его мнение все еще разделяют лишь немногие. Более чем полвека спустя, Т.Э. Хьюм высказал суждение, которое Бодлер одобрил бы: "В свете абсолютных ценностей человек по природе своей обречен быть ограниченным и несовершенным. Над ним тяготеет

Первородный Грех. Порой человек способен совершать поступки, приближающие его к совершенству, но стать совершенным он не сможет никогда. Это определяет условия повседневной жизни и деятельности человека в обществе. Человек порочен по природе своей, он может создать что-то ценное только благодаря дисциплине — этической и политической. Таким образом, порядок, правила, дисциплина — явления не только отрицательные, но и созидательные, дающие свободу. Устои необходимы"[413].

Примечания


1 "Journeux Intimes" ("Дневники"), переведены на английский Кристофером Ишервудом и опубликованы издательством "Блэкмор пресс".

2 "Неужели вы не знаете, что, кому вы отдаете себя в рабы для послушания, того вы и рабы, кому повинуетесь, или рабы греха к смерти, или послушания к праведности?" — Рим VI: 16.

Комментарии


"Шарль Бодлер" ("Charles Baudelaire"). Впервые — в 1930 г. как предисловие к "Дневникам" Ш. Бодлера, переведенным на английский писателем Кристофером Ишервудом (1904–1986) и опубликованным издательствами — лондонским "Blackmore press" и нью-йоркским "Random House" в 1930 г. Перевод выполнен по изданию: T.S. Eliot. Selected Essays. L.: Faber and Faber, 1963. Публикуется впервые.

От По к Валери


В мои цели здесь не входит беспристрастная, с позиций здравого смысла оценка Эдгара Аллана По; я не пытаюсь установить его ранг среди поэтов или определить суть его неповторимого своеобразия. На самом деле для здравомыслящего, беспристрастного критика По — крепкий орешек. При внимательном, детальном изучении его творчества может показаться, будто в нем нет ничего, кроме небрежного стиля, поверхностного мышления, не подкрепленного широким кругом чтения и глубокими познаниями, бессистемных экспериментов в различных жанрах, в основном под давлением материальных обстоятельств, — совершенства нет ни в чем.

Впечатление это несправедливо. И если вместо того, чтобы разглядывать его творчество под лупой, мы обозрим его с дистанции — как целое, то увидим нечто уникальной формы и впечатляющего объема, приковывающее взгляд.

Не менее поражает и влияние поэзии и поэтических теорий По. Во Франции оно огромно[414]. В Англии и Америке — ничтожно. Можно ли назвать поэта, чей стиль явно сложился под воздействием По? Единственный, чье имя сразу приходит на ум, — Эдвард Лир[415]. И все же ни один поэт не может с уверенностью сказать, что По не оказал на него влияния. Я, не колеблясь, назову поэтов, повлиявших на меня; назову и тех, кто, и тут нет сомнений, на меня никак не повлиял; существуют еще и такие, чье влияние я не сознаю, но вполне мог бы признать. Но в отношении По у меня нет никакой уверенности. Он написал очень мало стихотворений, и из них лишь полдюжины имели огромный успех: но мало найдется стихов, сравнимых с ними по известности, их помнит каждый. А порой существенное влияние некоторых его рассказов на писателей и разные виды повествования обнаруживается в самых неожиданных случаях.