Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература — страница 99 из 149

[521] называют "кровавой трагедией", т. е. в какой степени Сенеке принадлежит авторство тех ужасов, которые искажают лицо елизаветинской драмы; во-вторых, его ответственность за напыщенность елизаветинского драматического стиха; и в-третьих, его влияние на философию (или то, что считается философией) в драме Шекспира и его современников. И если первое, по моему мнению, было переоценено, то второе понято ошибочно, а третье — недооценено.

Несомненно, среди всех европейских национальных драм елизаветинская трагедия особо отличается той степенью, в какой она использует все ужасное и отталкивающее. Верно и то, что, не существуй подобные вкусы и театральная практика, мы бы никогда не имели ни "Короля Лира", ни "Герцогини Амальфи"[522]; настолько трудно отделить в елизаветинской трагедии пороки от достоинств, а поделки от шедевров. Мы не можем порицать привычную практику, без которой был бы закрыт путь к высочайшим проявлениям человеческого духа, даже если она нам не по душе; точно так же мы не можем отвергать что-либо, могущее так или иначе обогатить наши познания о человеческой душе. И даже, отставив в сторону Шекспира, гений какого другого народа мог бы преобразовать трагедию ужаса в величественный фарс Марло или величественный кошмар Уэбстера? Нам, следовательно, надлежит сохранять две меры для сравнения; одну — между низким уровнем трагедии своего времени и высшими ее проявлениями, другую (скорее меру морального порядка, приложение которой увело бы нас слишком далеко от нашего предмета) — между трагедией той эпохи в целом и другой трагедией ужаса (на ум приходит дан- тов Уголино и Софоклов Эдип[523]), в которой, в конце концов, разум, похоже, побеждает. Здесь вопрос о влиянии Сенеки приобретает главное значение. Если вкус к ужасам был результатом чтения Сенеки, он тогда не имеет ни оправдания, ни привлекательности, если же речь идет о чем-то изначально присущем народу и своему веку, а Сенека оказался лишь оправданием и прецедентом, тогда подобный феномен заслуживает внимания. Оттенок фальсификации сохранился бы даже при взгляде на Сенеку как на формальное оправдание и прецедент, поскольку он подразумевает, что в противном случае елизаветинцы ощущали бы некоторое неудобство при потворстве подобным вкусам, а это довольно смехотворное предположение. Они просто считали, что вкус Сенеки подобен их собственному, чего нельзя полностью отрицать, и что Сенека представляет собой всю классическую древность, а это уже совершенно неверно. Замешан же Сенека прежде всего в воздействии на тип интриги; благодаря ему одна из тенденций возобладала над другой. Если бы не Сенека, мы бы имели гораздо больше пьес вроде "Йоркширской трагедии"[524], иными словами, своего рода эквивалент репортажей об убийствах из "Мира новостей"[525]. Сенека, особенно в его итальянизированной разновидности, поощрил вкус к иностранному, отдаленному или экзотическому. Несомненно, "Мальтийский еврей" или же "Тит Андроник"[526] заставили бы Сенеку, будь он жив, с ужасом отшатнуться в искреннем эстетическом неприятии, однако именно его влияние способствовало одобрительному восприятию произведений, с которыми сам он имел мало общего.

При внимательном изучении пьес Сенеки становится ясно, что ужасов там не так-то уж много и что сами они совсем не такого уж кровожадного свойства, как многие полагают. Наибольшее количество крови проливается в "Фиесте"[527]; этот сюжет, насколько мне известно, ни один греческий драматург воспроизвести так и не решился. Но даже в данном случае, если верно предположение, что трагедии предназначались только для декламации, культурная римская публика воспринимала на слух сюжет, являющийся частью ее позаимствованной у эллинов культуры и, более того, — принадлежностью общего фольклора. Сюжет был освящен временем. Что же до сюжетов елизаветинских трагедий, то они, по крайней мере в глазах публики, обладали новизной. Сюжет "Фиеста" не использовал ни один из елизаветинцев, хотя сама пьеса, как ни одно из произведений Сенеки, несомненно, имеет гораздо более общего с "кровавой трагедией", особенно с ее ранними формами. В ней присутствует чрезвычайно надоедливый призрак. В ней проводится, и при этом гораздо очевиднее, чем где бы то ни было, мотив мщения, не обусловленного никакой божественной санкцией или идеей справедливости. Тем не менее, даже в "Фиесте" нагнетание ужасов проводится с определенным тактом; единственное представленное на сцене проявление ужасного — это, судя по всему, неизбежная демонстрация свидетельства — детских голов на блюде.

Наиболее значительной из репертуарных пьес, написанных под влиянием Сенеки, является, конечно, "Испанская трагедия". Да и принадлежность перевода псевдосенековской "Корнелии" Гарнье тому же Киду также говорит за то, что именно он является прямым последователем Сенеки. Однако в "Испанской трагедии" не всегда достаточно отличимо от всего сенековского начала присутствует, тем не менее, еще один элемент, который (даже имея аналог в итальянской ренессансной сенекиане) связывает ее с чем-то более самостоятельным и восходящим к национальным традициям. Весь сенековский инвентарь, разумеется, впечатляет. Призрак и Мщение, сменившие Тень Тантала и Фурию из "Фиеста" используют весь круг инфернальных образов, — Ахерон, Харон[528] и проч., — столь дорогие сердцу Сенеки. Временное помутнение рассудка — прием хорошо известный Сенеке. Однако в самом сюжете не присутствует ничего классического или псевдоклассического. "Сюжет", в том смысле, в каком мы находим его в "Испанской трагедии", для Сенеки не существует. Он брал истории, хорошо знакомые каждому, и заинтересовывал свою аудиторию исключительно красотами описаний и повествования, а также энергией и остротой диалога; напряженное ожидание и неожиданность относились лишь к словесным эффектам. Что же до "Испанской трагедии", то она, как и серия пьес о Гамлете, включая шекспировскую, имеет сходство с нашей современной детективной драмой4. Интрига, которую по ходу пьесы плетет Иеронимо для осуществления своей мести, связывает ее с небольшим, но интересным классом драмы, ничем принципиальным не обязанным Сенеке; в нее входят "Ардён из Февершема"5[529] и "Йоркширская трагедия". Обе эти значительные пьесы берут в основу современные им или совсем недавние преступления, совершенные в Англии. Если не считать намеков на божественное воздаяние в финале "Ардена", в обеих пьесах нет никаких признаков иностранного или классического влияния. Тем не менее они достаточно кровавы. Муж в "Йоркширской трагедии" убивает двух своих юных сыновей, сбрасывает служанку с лестницы, так что она сворачивет себе шею, и почти что доводит до конца убийство жены. В "Ардене из Февершема" жена со своими двумя сообщниками закалывает насмерть мужа прямо на сцене, после чего вся пьеса посвящена примитивному, но эффективному полицейскому расследованию. Удивляет лишь то, что мы не имеем больше образцов такого рода пьес, поскольку, судя по свидетельствам, публика питала такой же большой интерес к ужасам из зала полицейского суда, что и сегодня. Одно такое свидетельство ассоциируется с именем Кида; это небольшое занятное описание дела об отравлении под названием "Убийство Джона Брюэна"[530]. (Несколько позднее отсутствие в то время желтой журналистики восполнил Деккер своими "Чумными памфлетами"[531].) У Кида (вне зависимости, принадлежит ли авторство "Ардена" ему самому или же его подражателю) мы обнаруживаем соединение сенековского и национального начал, в результате чего выигрывают оба. Сенековское влияние более ощутимо в структуре пьесы: структура "Испанской трагедии" более драматична, нежели в "Ардене" или "Йоркширской трагедии", в то время как материал "Испанской трагедии", как и двух других пьес, совершенно отличается от материала Сенеки и гораздо более соответствует вкусам необразованной публики.

Худшее, в чем можно обвинить Сенеку как ответственного за все отвратительное в елизаветинской драме, заключается в том, что именно он мог послужить драматургу оправданием или поводом для использования всякого рода ужасов, при этом совсем не сенекианских, но вне всякого сомнения пришедшихся публике по вкусу, — вкусу, все равно так или иначе получившему бы удовлетворение, существуй на свете Сенека или нет. Против моего подхода к "Йоркширской трагедии" можно возразить, что эта пьеса (отраженное в ней преступление было совершено только в 1603 г.), как и "Арден", была написана уже после успеха "Испанской трагедии" и что вкус к ужасам развился только после того, как получил своего рода лицензию от Сенеки. Доказать обратное я не могу. Однако следует заметить, что ужасов там гораздо больше, чем Сенека мог бы сам допустить. Даже в одном из худших образцов подобного рода и вообще одной из глупейших и лишенных какого бы то ни было вдохновения пьес, в пьесе, в связи с которой невозможно и помыслить об авторстве Шекспира, пьесе, где лучшие пассажи не сделали бы чести и Пилю[532], в "Тите Андронике"6, - даже в нем нет ничего по-настоящему сенекианского. Есть там лишь полная произвольность, безразличие по отношению к преступлениям, в котором Сенеку никогда нельзя было упрекнуть. Эдип Сенеки имеет традиционное оправдание для своего самоослепления; да и само ослепление подано гораздо менее вызывающе, чем в "Лире". В "Тите" герой отрубает себе руку на глазах у публики, при публике также происходит лишение Лавинии рук и языка. В "Испанской трагедии" Иеронимо откусывает собственный язык. У Сенеки ничего подобного найти невозможно.