[Симский завод] 18 марта 1898 г.,
Среда, 10 час. веч.
Хочу написать вам о здешней обстановке.
Чаще всего я вижусь с Ионасами; с несколькими лицами познакомился, но ни с кем не разговариваю и живу совсем уединенно. Здешние «хорошие» люди (интеллигенты или либералы), кажется, нисколько не занимательны, а самый интересный человек, насколько я мог заметить, – один старший мастер, бывший «интеллигент», очень умный, очень озлобленный и злой против всего хорошего – не an sich, а ради защищающих его людей. Я видел его в воскресенье на собрании уполномоченных потребительного общества, где обсуждался вопрос о переделке устава и где рядом с этим Вериго – Ионас и все другие либералы играли самую жалкую роль. Я был на собрании в качестве простого зрителя. Само это общество не лишено интереса: оно выдает 27 % на пай (крупные пайщики, в 200 и 400 р., конечно, все богачи, а у мужиков паи все в 5р.) – и 4 % на рубль забранного товара (забирают, главным образом, мужики, а богачи выписывают все из Уфы; один субъект, имеющий пай в 200 руб., забрал в течение года товара на 69 коп.); недурно? Пятирублевых пайщиков – 216, что составляет 1080 руб.; остальные 6920 руб. – в руках 41 чел. Подбиваю Ионаса написать об этом обществе в Р. В., тогда и прочитаете; в письме писать об этом невозможно – надо написать листа четыре. Прибавлю только, что в воскресенье билль о пересмотре конституции блистательно провалился, против него действовал земский начальник, судья и – отдельно от них – Вериго; он и провалил. После чего либералы, собравшись здесь, у Умовых, оживленно и шумно пообедали и затем приятно провели время до 1½ ночи в раз говорах о бывшем собрании; я, по обыкновению, ушел к себе тотчас после обеда.
Здесь в селе 5000 человек населения, из которых около 1000 (почти все взрослые мужчины) работают в заводе или на завод (последних большинство: обжигают уголь, возят руду и проч.). Все население – безземельное, безнадельное, только земля под дворами принадлежит крестьянам, остальное балашевское: насчет улиц даже нет ничего документального, и заводоуправление по произволу трактует их то как собственность общую у крестьян с заводом, то как полную собственность Балашева. Полтора года назад, когда завод решил построить народную аудиторию, у крестьян спросили согласия на урезку части площади, а прошлой осенью проложили по улице рельсы для узкоколейной ветки без всякого спроса, несмотря на сильный ропот крестьян, которым эта ветка к тому же подрезала извоз (раньше руду возили со станции круглый год на подводах, теперь – только в зимнее время, а то все по ветке). Умов говорил мне, что крестьяне при освобождении сами наотрез отказались взять наделы; будто тогда на сходе один старик снял с ноги лапоть и, тряся им в воздухе, кричал «вот эстолько твоей земли не хочу». Откуда он почерпнул это известие – не знаю: вероятно, ему говорил так Балашев, который сам едва ли помнит 61-й год. Теперь крестьяне землю арендуют у Балашевых, а еще чаще – получают ее в прибавку к плате за обжиганье угля, – на каких условиях, этого не могу сказать точно.
Б. здесь царь, Умов – всесильный сатрап, у которого заискивают все, начиная с зем. нач. и станового, – и для сатрапа он очень хорош: по его настоянию Б. выстроил две школы, роскошную аудиторию-театр с чайной и бесплатной народной библиотекой, потребит. лавку, больницу и теперь строят прекрасную двухэтажную школу с ремесленным отделением. Лично он очень гуманный человек, однако, я слышал, что население не любит его, почему – не знаю. – С Ионасами обыкновенно вместе гуляю и иногда после ученья пью у них чай.
А что лучше всего здесь, это – природа, славные дети и уединение. Горы, равнодушные и надменные, смотрят на меня с пренебрежением, когда я иду среди них такой маленький и слабый; а там, подальше, их контуры смягчаются, и вид становится ласковее. Теперь я их знаю каждую в отдельности, а сначала они сливались для меня в одну толпу без индивидуальных черт; теперь я мог бы написать характеристику каждой из них (конечно, антропоморфически). Именно достигнув такого различия, Лермонтов написал свой «Спор», а Тургенев – разговор Юнгфрау с Финстера-аргорном.
20 марта, пятница, 5 ч. дня. После занятий полтора часа вместе с детьми откапывал снег с кегельбана, потом вернулся весь мокрый – 2° (солнце сильно греет), переоделся, потом написал для Р. В. о немецких журналах, теперь до обеда напишу вам письмо, а вечером буду читать.
Ваше письмо от субботы получил вчера вечером. Чай днем, мамаша, есть – именно, сейчас после завтрака; но я не всегда пью его, потому что пока уберут со стола, пока подадут самовар, заварят чай и т. д. уходит много времени. В последние дни я после завтрака уже не валяюсь; в 12½ – 1, т. е. вскоре после завтрака выхожу гулять или отгребать снег, в 3 возвращаюсь и до обеда читаю. Читаю теперь новую книгу, которую выписал себе еще в Москве, Rich. Meyer – Deutsche Caractere, опыт по народной психологии.
Вчера Умов водил меня осматривать завод. Это что-то циклопическое, все эти доменные печи, из которых бьет пламя сажень в диаметре, и которые пожирают каждая, через каждые 20 минут 40 пудов угля и руды, эта мартеновская печь – точная копия той, которую мы видели на стеклянном заводе, и т. д. И везде огонь, кипящее железо, реки расплавленного чугуна. Это один из самых больших заводов на Урале; он производит два миллиона пудов железа, чугуна и стали. Руда возится за 100 верст, из балашевских рудников, которые мне, к слову сказать, тоже очень хотелось бы посмотреть; авось на Пасхе улучу время.
59[148]
Симский завод, 17 мая 1898 г.
Воскрес, 10 ч. веч.
Дорогие мои!
Экзамены начались 15-го и кончатся 6 июня. Я надумал было уехать раньше, так как в сущности мальчик может держать экзамены без меня, а даром брать деньги я не хотел. Но тут Умовы внезапно решили, чтобы и второй мальчик держал теперь экзамены – в 1-й класс; полетели телеграммы в Уфу, и оказалось, что он должен держать 26-го, 28-го и 29-го. Он почти готов, но теперь уже, вероятно, придется досидеть здесь до конца мая, т. е. по крайней мере пока этот выдержит экзамены. Сегодня было письмо от Ионаса – старший на письменном по-гречески сделал всего одну ошибку, но ему поставили только 3+, потому что он экстерн. В Уфу придется поехать числа 25-го.
Погода последние дни была плохая, но сегодня опять было прелестно.
Сегодня получил письмо от Айхенвальда, он сообщает много новостей. Прежде всего, наше предположение относительно Р. В. оказалось верным. А придрались к пожертвованиям в пользу духоборов таким образом. Явился в редакцию чиновник от обер-полиц. с требованием передать пожертвованные деньги казначейству и назвать фамилии жертвователей. Секретарь редакции отправляется к Толстому. По совету последнего, чиновнику отвечают, что деньги уже у Толстого, что жертвователи пожелали остаться неизвестными и что за дальнейшими объяснениями просят являться лично к Толстому. Толстого не решились потревожить, а газету приостановили. Анучин (один из редакторов) был у великого князя, объяснял, что требование о конфискации денег исходило не от «его высочества», а от его превосходительства, т. е. обер-полиц., и что только поэтому оно не было исполнено. Но вел. кн. объявил, что он и полиц. – одно и то же, что оба они администрация, и что обоих их надо одинаково слушаться.
«Вчера, – пишет Айхенвальд, – с великой грустью подписал я (в качестве секретаря “Вопр. фил. и псих.”) циркуляр Главного управления по делам печати, запрещающий газетам и журналам сообщать какие-либо сведения о предстоящем юбилее 50-летия литер. деятельности Л. Н. Толстого. – России, по-видимому, очень стыдно, что Толстой принадлежит ей, и она хочет замолчать его».
«Есть основание думать, что закроют Вольно-экономич. общество. Был циркуляр, запрещающий газетам и журналам печатать что-либо о рефератах, которые там обсуждаются – “в виду предстоящих изменений в уставе Общества”».
60[149]
Берлин, 8 (20) Апреля 1899 г.
Четв. 4 ч. дня.
Дорогие мои!
Только сегодня я, наконец, отослал Виноградову свою статью: переписка была готова еще вчера, потом надо было еще просмотреть, написать заключение и проч. Напишу Вину, чтобы велел прислать мне корректуру в двух экз., тогда один экземпляр пришлю вам.
Только теперь я в первый раз действительно чувствую себя свободным, и мне ничего больше не хочется, как подольше сохранить эту свободу, т. е. не брать на себя никакой срочной работы. В ближайшие месяцы буду преимущественно читать, а писать, если и буду, то только то, что захочется, без мысли о заработке. Для заработка же, как уже писал вам, напечатаю какие-нибудь материалы о Герцене. Хочется теперь побывать в театрах, в музеях, повидать людей; ведь я полтора месяца прожил отшельником. Кроме Саши у меня здесь есть только один знакомый – Гросман, очень симпатичный и неглупый человек. Вчера я был у него и очень приятно провел вечер. Теперь в ближайший раз, когда Кайнц будет играть, пойду в Deutsches Theater. В Тиргартене уже все зелено, и по утрам, когда там еще нет немцев, там очень хорошо. Я здоров и по-прежнему страдаю от избытка аппетита.
Од. Нов. получил, но там правительственное сообщение напечатано лишь в извлечении. Говорят, что Толстой высказался в печати, что не одобряет перепечатки «Воскресенья» другими печатными органами из «Нивы»; будет очень жаль, если придется ждать окончания романа, когда он выйдет отдельной книгой. Я нахожу, что чтение «Воскресенья» – очень болезненное состояние, все равно, как если приблизить к глазам и рассматривать очень мелкие вещи. Тут уже не искусство: он снимает кожу и пинцетом поднимает один за другим каждый слой мускулов и каждый мускул разбирает по волокнам и каждое волокно показывает нам отдельно; и, в конце концов, это уже не художественное произведение, а ученое исследование, где добываются детальные материалы, потому что если мне покажут все мускулы, кости и артерии руки, каждое в отдельности, то я все-таки не буду видеть перед собой руки. Это – не художественное воспроизведение жизни, это – сама жизнь, рассматриваемая в увеличительное стекло. Поэтому читать эту вещь – какая-то сладострастная боль; эта естественность меня обжигает точно я кладу палец на обнаженный нерв, на обнаженное от кожи живое мясо, но обобщающих впечатлений, в которых и заключается все успокаивающее, художественности, – нет. Такова всегда была манера Толстого, но теперь она застыла в его старческом уме и не смягчается поэтичностью его чувства, как в более молодые годы. Отдельные места, конечно, гениальны.