все на Арбате же, к другому букинисту, у которого третьего дня купил 6 портретов; тогда я видел у него портрет Грибоедова, какой и у меня есть: но мой обрезан по краям, а его цел. Так вот я занес ему мой портрет и, доплатив 10 коп., обменял. От него зашел, наконец, к Щепк., у которых сидел с 7¾ до 10½ час. Лег в 11. Сегодня до 1 ч. читал корректуру, с 1 до 4½ диктовал, теперь пообедал, полежал, кончу это письмо и поеду за тридевять земель к Саше. Он с супругой справедливо обижаются, что я ни разу не был у них.
С 18 ноября я перевел 116 стр., переписчице заплатил 16 руб. Я написал Струве, не издаст ли Попова книгу Моно, из которой я перевел биографию Тэна; я буду редактировать перевод, чтобы не пропали мои листы.
Толстому лучше, он уже выходит. Недели полторы назад, когда он еще лежал, пришел к нему раз младший Гольденвейзер, его впустили к Толстому, который, кажется, относится к нему хорошо (он играет у них). Толстой лежал в постели: разговорились. Т говорит: «Вот перечитываю Тютчева, и есть у него стихотворение, которого не могу читать без слез». Взял книжку, стал читать, и захлебывается слезами. Вот эти стихи.
Сумерки
Тени сизые смесились,
Цвет поблекнул, звук уснул;
Жизнь, движенья разрешились
В сумрак зыбкий, в дальний гул…
Мотылька полет незримый
Слышен в воздухе ночном…
Час тоски невыразимой!
Все во мне – и я во всем.
Сумрак тихий, сумрак сонный,
Лейся в глубь моей души,
Тихий, томный, благовонный,
Все залей и утиши.
Чувства мглой самозабвенья
Переполни через край,
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай.
Это глубокое стих. С наступлением сумерек, когда «цвет поблекнул, звук уснул», т. е. когда прекратился приток ощущений, – личность, которая есть лишь след и цепь ощущений, чувствует себя обессиленной, полуумершей; только в глубине еще бьется, как подстреленная птица, уцелевший комочек человеческой личности – и молит об одном: дай и мне слиться с космосом, перестать существовать особняком, дай приобщиться к общему уничтожению. Понятно, почему эти строки должны были так сильно потрясти Толстого, который готовился умирать.
65[155]
Москва, 12 янв. 1900 г.
Среда, 1 ч. дня.
Дорогие мои!
Опять я немножко запоздал с письмом: думал написать вам вчера, но с утра до обеда был занят тем, что писал предисловие к статье Паульсена, а после обеда пришли сначала Саша, а потом Вормс.
У меня нет ничего нового; я здоров. Статью Паульсена в субботу отнес в ред. Вестн. Восп.; там мне сказали, что на февральскую книжку у них много продолжений и залежавшихся статей, так что едва ли останется еще место для Паульсена. В воскресенье я виделся с Сабашниковыми. Я еще раньше решил выпустить эту статью, после напечатания в В. В. отдельной брошюрой, и написал об этом Вормсу, который участвует в редакции «Вопросов жизни, литературы, науки и пр.» – серия маленьких зеленых книжек, издаваемых Кнебелем. Вормс виделся с Кнебелем и тотчас сообщил мне, что Кнебель согласен. А тут оказалось, что Саб. охотно издадут ее; это удобнее, потому что статью, ввиду ее большой важности, надо издать как можно дешевле и даром разослать по редакциям провинциальных газет и пр. Мы решили, что если В. В. не поместит статью в февральской книжке, то взять ее оттуда и прямо издать отдельно, а если поместит, то издать ее в конце февраля. В понед. я был в ред. В. В. и сказал об этом; секретарь обещал поговорить с редактором и на днях сообщить мне их решение. Предисловие вышло недурно, но едва ли цензура пропустит его. Написав, я переписал его на машине. Пишу теперь приблизительно в три раза медленнее, чем рукою. Ежедневно немного перевожу, печатая на машине. Рука не болит, потому что работаешь обеими руками и всеми пальцами.
В воскресенье был день рождения младшего Щепкина; я обедал там и провел вечер. Тут познакомился и много говорил с Неручевым, садовладельцем в Кишинёве, теперь уполномоченным мин. земледелия, бывшим сотрудником Новор. телеграфа.
В воскресенье была годовщина смерти Герцена – 30 лет. За Герцена 30 лет назад старик Щепкин и Неручев были уволены из профессоров Петровской Академии. Они тогда только что затеяли издание «Русской Летописи», выходившей в формате «Недели», если не ошибаюсь, два раза в неделю. 9 янв. 1870 г. умер Герцен, и через два дня, в № 3 Рус. Летоп. от редакции был помещен краткий некролог. Тотчас после этого они были уволены за эти десять строк. Неручев мне очень понравился: умный, серьезный, доброжелательный старик, сама простота в беседе и манерах. Лучшее в нем то, что видишь, что этот человек органически неспособен на иронию, на насмешку. Личная жизнь его была очень несчастлива, и он грустный человек. Долго сидит молча и грустно, а когда заговорят – ласкает тебя своими добрыми глазами.
66[156]
Москва, 23 янв. 1900 г.
Воскрес. 6 ч. веч.
Дорогие мои!
В. Восп., конечно, отказался поместить мое предисловие, и я предоставил им поместить перед статьей несколько слов от редакции. Мое предисловие, если цензура его пропустит, пойдет перед Сабашниковским изданием.
Был эти дни, где полчаса, где час, у Щепкиных, Моравских и Гольденвейзеров. Везде люди живут в поразительном однообразии, везде скучно, везде спрашиваешь себя: зачем люди живут? – и как они могут жить, не задавая себе этого вопроса?
Недели три назад, в начале пятого часа, я встретил на Волхонке Л. Н. Толстого. Он был в шубе с меховым воротником, который был полуотложен, так что грязно-седая борода частью была захвачена воротником, частью клочьями торчала наружу. Был изрядный мороз; он шел, тяжело опираясь на палку и с некоторым усилием переставляя ее, напружившись от холода, который был ему, очевидно, очень неприятен. Серые маленькие глубокие глаза скользнули по моему лицу.
А месяца два назад я шел в сумерки по Арбату, и вдруг даже замедлил шаг: показалось мне, что господин, прошедший мимо меня, был Антокольский (я сужу по Репинскому портрету). Должно быть, действительно не ошибся, потому что несколько позднее я узнал, что Ант. в Петербурге и болен, кажется, тифом. Он приезжал в Россию позаботиться об отправке в Париж нескольких своих произведений, находящихся в России. Между прочим, он отправляет туда свой Pax[157], который находится в Третьяковской галерее: очень вероятно, что он для этого заезжал в Москву.
67[158]
Москва, 26 янв. 1900 г.
Среда. 10 ч. веч.
Дорогие мои!
Пишу вам два слова у Щепкиных. Вот уже три дня, как я с головой погрузился в Герцена, Огарёва и пр. – решил писать об Огарёве (прежде всего характеристику поэзии, а потом, может быть, и биографию). Сижу до 3 ч. в Румянц. музее, ищу и нахожу массу нового и интересного. Сегодня нашел ряд статей Герцена, напечатанных в русском журнале, конечно, под псевдонимом, о которых не знает даже сын. Вот подлинно: не знаешь, – где найдешь, где потеряешь; материалы о Пушкине, которые я собрал в Берлине, открыли мне все двери в музее – и директор, и библиотекари знают меня и теперь относятся с величайшей предупредительностью. Сегодня Стороженко дал мне письмо к Некрасовой, которая в последние десять лет напечатала множество писем Герцена и пр. Я сейчас от нее; просидел у нее с лишком три часа, как во сне слушая ее рассказы, рассматривая подлинные письма Герцена, Огарёва, Кетчера, Некрасова и пр., портреты их всех и пр. Истинно сон.
68[159]
Москва, 28 янв. 1900 г.
Пятница, 9 час. веч.
Сегодня я отправил старухе Огарёвой письмо, где просил ее содействия для моей работы и где писал ей также об издании; я предложил ей приехать для переговоров к ней в Саранск. На моем письме Щепкин приписал несколько слов, что она может вполне довериться мне, сообщая материалы и сведения, что я был бы также хорошим редактором сочинений Огарёва и пр. Во всяком случае я хочу написать художественную характеристику стихотворений Огарёва, и остановка у меня только за лондонским изданием их, которого я до сих пор не достал. Эти дни совсем не перевожу. До сегодняшнего дня по утрам сидел в Румянцевском музее, а потом читал – все о художественной критике, либо этюды о различных поэтах, чтобы увидеть, как другие люди делают это дело. Вообще за этот месяц я перевел всего три листа, да и те еще не напечатаны. Сегодня весь день исправлял гранки статьи Паульсена; вечером отнес их в редакцию В. Восп., а оттуда зашел к Сабашниковым отдать мое предисловие к этой статье, чтобы его тотчас отправили в цензуру (самую статью цензура для отдельного издания прямо пропустит, потому что ведь статья будет раньше напечатана в В. Восп.). В 7½ вернулся домой и до сих пор пил чай и прочитал в старой книжке «Нового Слова» статью Овсянико-Куликовского о задачах художественной критики. Завтра в 9 ч. утром пойду отправить деньги, оттуда – в Музей, где пробуду недолго; главное, хочу спросить Стороженко, нет ли у него лондонского издания. Затем хочу часа три переводить. Вчера вечером я зашел к Щепкиным, чтобы старик приписал к письму; посидев с ним с час (других никого дома не было), я пошел к Моравским, у которых засиделся до 12. А перед тем, как я ушел из дому, приходил ко мне мой бывший массажист Бодянский, только что вернувшийся после Рождества из дому, из Житомира, он привез мне 6 портретов, два – от себя в подарок, а 4 он там купил для меня (по 25 коп.): Херасков, Лажечников, Загоскин, Вельтман, Каратыгин и его дед, Бодянский. А Щепкин дал мне вчера портрет В. Теплякова (мы меняемся дублетами). Теперь у меня всех 68 портретов, да с дюжину маленьких фотографических карточек, все – русские писатели. Потратил я на них массу энергии и 8 р. 40 к. денег (я веду точный счет); в театре я не бываю и на удовольствия вообще не трачу ни копейки, так можно себе позволить. А если их развесить по стенам, как у Щепкиных, то получается настоящий пантеон русской литературы и, говоря высоким слогом, комната обращается в храм. Все бы хорошо, только одиночество, одиночество! Наработаешься за день, хочется прочь от книг, и идешь к «знакомым» просто оттого, чтобы не сидеть одному в безмолвной комнате, и знаешь, идя, что это будет чисто формальное общение с людьми, и возвращаешься еще с большей пустотой в сердце. С каждым годом это чувство сильнее.