ая Жемчужникова. Тем временем она взяла на воспитание девочку нескольких недель, Олю; теперь Оле 14 лет; она не производит впечатления очень умной, но так добра, так женственна и деликатна, и улыбка ее так прелестна, что я влюбился в нее. Позднее она взяла на воспитание еще одну сироту девочку, Саню, дочь одного из своих племянников, Сатиных. – Дело в том, что ее сестра, Елена, вышла замуж за друга Огарёва, поэта Сатина (переводчик Шекспира и пр.). Родовое имение Огарёва, Старо– Акшено, лежит тоже в Пензенской губернии. Уезжая за границу, Огарёв продал это имение на выплату своему шурину Сатину. Из всех детей Сатина в живых осталась только одна дочь, Наталья Николаевна, девушка лет 50; она теперь и владеет большей частью акшенского имения. Она, следовательно, приходится племянницей Огарёвой.
Надо признать – судьба старухи была необычайна. Почему она перешла к Герцену, и как, несмотря на это, между Герценом (и ею) и Огаревым остались прежние братские отношения, – это тайна. Она говорит, что пишет теперь эту историю, чтобы ее напечатали после ее смерти. Она была близка и в дружбе с Бакуниным, Мадзини, Тургеневым, Гарибальди, и пр. Теперь у нее, кроме Сатиной, нет никого родных и никого друзей; у нее есть 12 тысяч и имение в 290 десятин, принадлежащее одной из девочек. Она довольно скупа и даже несколько алчна – как она говорит, ради девочек. За квартиру она платит 8 руб. в месяц; это – ради близости к прогимназии, где учатся девочки (Оля в 3 кл., Саня, 10 лет, – в старшем приготовительном). В Саранске у нее нет ни одного человека знакомых; только изредка заходит к ней начальница прогимназии. О том, кто эта старуха, в Саранске, конечно, никто не догадывается. Она не получает и никогда не читает газеты, вероятно, из бережливости; не покупает и книг. Она слышала, что Елизавету Австрийскую кто-то убил, слышала, что убит Карно, но думает, что президентом Феликс Фор; слышала, что англичане воюют с бурами – вот, кажется, все новости, которые она слышала за последние 6–7 лет. Но она удивительно сохранила ум и благородство души; в ней цело то, что дал ей Герцен. Живет она исключительно для детей, дрожит над ними и, как событие, рассказывала мне, как 12 лет назад она единственный раз оставила на четыре дня Олю, на попечение своей матери и Натальи Ник. Она говорит: я живу с мертвыми. Но она смотрит и на то, что делается вблизи от нее. Недавно она написала письмо мин. земл. Ермолову, советуя ему принять меры к тому, чтобы земли умирающего дворянства переходили не к купцам, не к кулакам, а к крестьянам: «они – наши естественные наследники». Ей, конечно, не отвечали. Она дала мне свою статью о земских начальниках: Письмо из деревни, за подписью: Откровенный, где излагает множество случаев произвола и проч., и, в конце концов, как противоядие, советует, чтобы земские начальники служили без жалованья, как предводители дворянства. Конечно, понятия ее во многом очень устарели, но дух жив. Она говорит, что с детства чувствовала призвание к уходу за больными и что имеет к этому несомненный талант («моей отличительной чертой всегда была преданность»), и думает, если обстоятельства позволят, устроить в деревне родо-вспомогательный приют. Она постоянно пишет, она дала мне прочитать: «Письмо из деревни», Три очерка (характеристики трех старших детей Герцена, написана пока только одна – сына) и интереснейшую статейку – дневник ее отца, 1818 г., из командировки в Одоевский уезд. Кроме того, у нее написан большой рассказ о Нечаеве; я не успел его прочитать, – его теперь нельзя печатать, пока живы дети Герцена. Затем, она дала мне сюда (вместе с Письмом и Дневником Тучкова) – рассказы о своем пребывании, в 1876 г., в больнице в Болонье.
Вторая комната – побольше, но лишь полстены отделяет ее от кухни; у этой полстены стоит ее кровать. Кухня маленькая, грязная; кухарка маленькая, грубая, бойкая и глупая крестьянка, Матрена, вечно вмешивается в наш разговор. Огарёва жалуется, что от кухонного чада у нее часто болит голова, что Матрена грязна, груба и скверно готовит (а сама она ничего не умеет делать по хозяйству), тогда как ей хотелось бы, чтобы дети хорошо питались. Детей (это уже мне рассказывала Сатина) она очень балует и вместе ужасно тиранит, так что, когда они приезжают на день без нее в Акшено, они счастливы. Она, по словам Сатиной, вспыльчива, капризна и вообще очень неровна. Раз младшая девочка, сидя между нами, как-то прервала ее рассказ; старуха на секунду остановилась, метнула на нее коротенький гневный взгляд и затем, очевидно, преодолевая гнев, начала медленно, с трудом, собирая мысль и ища слов. В другой раз та же Саня, сидя рядом со мною, держала на коленях кошку и принялась своим платочком вытирать ей усы. Я сказал ей, что этого не надо делать, старуха подтвердила. Та спрятала платок, но продолжала возиться с кошкой; через четверть часа старуха – потому ли что ей самой надоело, или она думала, что мне неприятно смотреть на это – вырвала у нее кошку и спустила на пол. Оля рассказывала Сатиной, что однажды старуха отпустила ее куда-то в гости до такого-то срока; девочка, конечно, опоздала. Когда она вернулась домой, старуха за дала ей такую трепку (т. е. кричала), что девочка долго плакала и потом говорила Сатиной: «Если бы знала, никогда бы не поехала». И так, говорит Сатина, во всем. Так же тиранит она и ее, Сатину; по пустякам напишет ей такое письмо, точно высечет. И пилит постоянно.
Она читает и пишет без очков, только немного отодвигает от себя книгу. Ест, говорит, мало, еще меньше спит; «проснусь – еще темно; лежу и думаю, думаю. Я живу в прошлом».
Мебель в «гостиной» жалкая: старый черно-кожаный диван и такое же кресло, два стула, кушетка старая, ломберный стол, правда, огарёвский, красного дерева, но крышка качается; полки для книг – на них книг нет, а лежат бумаги, ее рукописи, тетради детей; в углу небольшой старый парусиновый чемодан, запертый на ключ: там – реликвии: портреты, письма и пр. Этот чемоданчик – большая драгоценность.
В большой комнате – стол у окна, стулья, кровать и большой деревянный ящик, ширмы, за которыми спит младшая девочка, старшая спит в каморке рядом с гостиной. На окнах занавесок нет. Всюду беспорядок, грязь. А сама чистенькая и дети чисты.
Приняла она меня с видимым смущением; она годами не видела свежих людей, особенно из столицы. Очевидно для меня, на столе кипел самовар; она заварила чай, налила мне и придвинула сахарницу; я положил сахару и хлебнул – невыносимо пахло керосином. Тут же стояло в тарелке немного бисквита и лежал на блюдце кусочек лимона; чтобы заглушить запах керосина, я потянулся к лимону; она отрезала несколько кусочков и не вытерла ножа – он скоро покрылся черными пятнами. Понемногу разговорились; я просидел у нее в этот первый раз часов 6. Несколько раз спрашивал, не устала ли она, но она говорила, что нет и что она охотно рассказывает. Многие из ее рассказов я потом записал. Она сама говорит, что память ее ослабела. Притом, она – женщина, и с умом не широким. Ее рассказы – большею частью житейские происшествия, мелочи, и никогда не идут дальше общих наблюдений: «он был необыкновенно снисходителен ко всем», или «я не знаю более обаятельной улыбки и взгляда, чем у Тургенева» или «он (Тургенев) умел сидеть за столом несколько часов и буквально не замечать присутствия многих лиц; это было какое-то удивительное manque de savoir vivre (недостаток обходительности, вежливости)». Многое и я ей рассказывал; рассказал вкратце свою биографию. Вечером она показала мне много портретов (из чемоданчика). Притом она забывает, что она уже сама напечатала или Т Пассек с ее слов, и рассказывает это, а я все это до мелочей знаю.
Она посоветовала мне съездить в Старое Акшено, говоря, что там есть хорошие портреты Огарёва. Я сказал, что поеду завтра же, пробуду там часа два и в тот же день вернусь, а затем еще останусь в Саранске на день.
Ушел я, должно быть, в 11 час. Она дала мне на ночь прочитать некоторые свои рукописи и сказала, что к утру приготовит мне письмо к Нат. Ник. Сатиной. Утром в воскресенье я пришел к ней в 10½час. Письмо уже было готово. Я просидел часа полтора, затем вместе с младшей девочкой пошел на почтовую станцую нанять лошадей. Был последний день масленицы, и все ямщики были пьяны. Тем не менее обещали через полчаса подать лошадей, договорился за 2 р. 50 к. – считается 35 верст. Оттуда пошел с девочкой в потребительскую лавку и купил ей и Оле по коробке конфет с сюрпризами. Затем вернулся в гостиницу, переоделся, т. е. надел тужурку, и принялся ждать лошадей. Не решился идти обедать, – думал, сейчас подадут. Прошел час, полтора – нету; посылаю человека из гостиницы. Оказывается, еще и не думали запрягать – он только разбудил ямщика. Наконец, в 2½ ч. подали лошадей; ехать часа три, а я, кроме пустого чая утром, ничего не ел. Ну, зашел в «кондитерскую», купил фунт хлеба и две плитки шоколада, сел и поехал. День был теплый, я был в шубе и ноги покрыл пледом. Как выехали из города, я стал щипать хлеб и прикусывать шоколад; ел с жадностью, хотя рука замерзла. Вообще в поле оказалось очень холодно, особенно ногам. Картина была для меня удивительная: эти две белые равнины с обеих сторон, деревни, татарские села с мечетями и пр. – в первый раз видел все это. Ехал с колоколом, и народ кланялся. Часов в 6 подъехали, наконец, к господскому дому; это хутор (Шалма по имени реки) в полутора верстах от Старого Акшена. Дом большой, новый (деревянный, конечно). Выходит горничная, спрашивает, оказывается Нат. Ник. уехала в Акшено. Я попросил, чтобы за ней послали, дал посыльному письмо Огарёвой (так советовала последняя), а сам, промерзший до костей, вошел в дом; горничная предложила поставить самовар, я не протестовал.
Я успел выпить уже два стакана чая, когда приехала Сатина. Большая, плотная, без передних зубов, на лице – доброта и мягкосердие. Прием ее меня удивил: после нескольких минут неловкого молчания, она говорит: Вы хотели видеть портреты Огарёва – вот они висят на стене. Пошла, сняла и положила на стол; потом пошла в другие комнаты и еще принесла портретов. И ничего не говорит. Потом я понял, что она просто оробела. Едучи, я решился, как только приеду, первым долгом попросить поесть, но этот прием напугал меня. Пока я рассматривал портреты, пришел мой ямщик спросить, поеду ли сегодня назад. А было уже начало 9-го. Сатина предлагает не ехать ночью, а переночевать; меня же так страшила мысль сегодня же снова проехать 35 верст, ночью и в мороз (к ночи заморозило), что я, не церемонясь, сказал: с величайшим удовольствием – и объяснил, почему. Она велела накормить кучера и дать есть лошадям. Слово за слово, разговорились, и я спросил, нет ли у нее писем каких– нибудь. Она говорит: да есть, горы целые, только я никогда не разбирала их, не знаю, какие такие. – Можно мне их посмотреть? – Сделайте одолжение. Пошла и принесла охапку связок. Я развязал одну и обомлел: рука Огарёва, год 1853-й. Села и она помогать, потом поужинали – она все извинялась за ужин; тут я заметил, что она краснеет и смущается; потом еще просматривали письма до начала 2-го. Мне была приготовлена постель в угловой комнате.