сам я в какой-то другой форме буду жить во все времена столь же своеобразный и несравнимый, каким я создан». Поразительная мысль! Ведь она означает и большее себя; она означает, что Хозяин мира ограничен – или добровольно ограничил себя – в своем полновластии: он создает личности, но бессилен уничтожать их; малейшая букашка, родившись, уже обеспечена личным бессмертием, и тем равна Божеству; Его творчество не безответственно – оно бесповоротно связывает Его бессмертием Его созданий, как несменяемость назначенных судей связывает предержащую власть. Знайте: что родилось, то бессмертно, ибо все в мире есть Дух, а Дух есть только движение: как может движение само остановить себя?
Публикуется по изданию: Гершензон М. Дух и душа // Слово о культуре. Сб. критических и философских статей. М., 1918. С. 3—20.
Солнце над мглою(Афоризмы)
Большею частью верно обратное: не ищите, и обрящете. Только так обрящете все, чего стоило бы искать: истину своего разумения и праведность своей жизни, покой душевный, прочную славу и счастие. Напротив, «ищите, и обрящете» верно в применении к дурным или малоценным вещам: к власти, блеску и богатству, дешевой славе и мимолетной удаче. «Не ищите, и обрящете» практически значит: делай каждое твое дело, дело этой минуты, всей твоей силою – так, как тебе в эту минуту кажется правильным его сделать. И только; то есть не думая ни о каких принципах и ни о каких общих последствиях. Твой простодушный добросовестный труд или поступок полон неразрушимых частиц твоей праведности, твоей славы и твоего счастия. Только из таких частиц складываются подлинные и несокрушимые праведность, слава и счастие человека. Все же другое рано или поздно рушится или выветривается.
Благо тому, кто не думает! У него-то и рождаются наилучшие мысли: внезапные и яркие, как молнии ночью.
По правилу гигиены надо есть только при голоде и в меру голода. По этому любознательность, подобно своему телесному двойнику – обжорству, есть болезнь. В первобытные времена человек искал или жадно воспринимал каждый раз только то знание, которое могло помочь ему в решении внутренней или внешней задачи, мучившей его в ту минуту. Это было наилучшее учение. Потом, умудренные опытом, люди приучились запоминать встречные знания без прямой нужды, про запас, когда угадывали в них соприродность со своими нуждами; и это было еще хорошее учение. Отсюда развилась нынешняя любознательность, без голода алчущая всякого знания. Плодотворно только то знание, которое властно привлекается личной волей и непосредственно устремляется к ней; мертво и вредно знание, воспринятое разумом и сложенное в память.
Но обжорство отвратительно, любознательность же в ее высшем напряжении трогательна, потому что она именно – болезнь духа, потому что она в личности бескорыстна. Ученый, больной любознательностью, создает научное открытие, как больной моллюск – жемчужину. Как известно, лучшие жемчужины не имеют собственного цвета.
Русский привет расставания: «прощай!» удивительно хорош по смыслу. Прежде всего, не о чем-нибудь другом, а о прощении; и притом: не теперь однократно прости, но прощай непрестанно во все время разлуки; каждый раз, как вспомнишь обо мне, – прости, чем я тебя обидел. Уж наверное чем-нибудь да обидел: ведь я только человек.
Но как безобразно это слово по звукам! Пр и особенно щай. Пушкин писал: «Прощай, свободная стихия!» и к лошади: «Прощай, мой товарищ, мой верный слуга», – но в обращении к одушевленным существам, кажется, неизбежно употреблял более мягкое «прости», наперекор народному языку, который почти не знает «прости» в смысле привета: «Прости, он рек, тебя я видел», «Прости ж и ты, мой спутник странный».
Или «прощай» сделано нарочито-грубым и отрывистым, чтобы не выдать чувства, чтобы не дать проступить над губою стыдливой, жалкой, кривой улыбке?
Но и это прекрасное слово уже умерло. Оно высохло и затвердело.
Данте сказал: Multo humanius est sentiri, quam sentire, то есть человек гораздо более желает быть воспринимаемым, чем воспринимать. Ту же мысль еще лучше выражает французское речение: la joie d’etre cause. Наблюдение верное и глубокое! Стремление быть причиной – несомненно постоянный и сильнейший позыв человеческого духа, главный стимул всякой деятельности и всякого творчества. Жить изо дня в день, ничего не причиняя, – смерть, а сознание: я был причиной такого-то явления – самая сладкая награда человеку; вбив утром в стену гвоздь для полотенца, вы еще раза два в течение дня, проходя мимо, с довольным чувством взглянете на него. Та воля к власти, о которой говорил Ницше, есть в сущности только стремление занять такое положение в мире, чтобы иметь возможность быть причиною большого количества явлений, почти универсальной причиной. Всего яснее это побуждение, как основная пружина воли, обнаруживается в ребенке. Он стучит ложечкой по столу, чтобы чувствовать себя причиной звука; если вы выразите ему ваше неудовольствие, – он начнет стучать вдвое громче, потому что теперь к той первой радости присоединяется еще большая – знать себя причиною вашего душевного состояния. Правильная педагогика для раннего возраста должна быть всецело основана на учете этого закона. Для ребенка нет ничего слаще, как быть причиною душевных состояний, и сильный гнев – ему большая награда, чем похвала; он радуется преимущественно количеству вызванной им эмоции, которое знает тотчас и безошибочно помимо всяких внешних признаков. Поэтому ответное волнение воспитателя, но подлинное, не скрытое и не деланное, – как вожжи для ребенка; своим ответным чувством он легко может приучить ребенка к одним рядам проявлений и отучить от других.
И все же Данте неправ; в его изречении – лишь половина истины, и меньшая. Цель человека одна: восприятие, потому что восприятием он кормится, крепнет и утверждает себя; всегда восприятие, все лучшее, все высшее восприятие. А становясь причиной явления, он сам создает себе объект восприятия; итак, его радость быть причиной есть радость не творчества, а стяжания. Большинство восприятий вонзается в нас помимо нашей воли; не часто человеку приводится самому создавать себе объекты своих восприятий, потому он в этих случаях и рад, и горд. Цель человека – sentire, sentiri – только средство.
Все наши игры и почти весь спорт – борьба на победу. Футбол, лаун-теннис, крикет и крокет, бега и гонки, биллиард и кегли, карты, шашки и шахматы, – все до тончайшей из них – построены к одному концу – к победе. Наши игры – вражда, и конец их подобен убийству. Мы не играем, как дети, – чтобы играть; нам и в игре нужно то же возбуждение, которым нас охмеляет деловая жизнь: расчет и усилие на победу, сладость торжества над врагом; в игре, как в жизни, наше стремление одно: повалить противника и наступить ему на грудь пятою; партнер в игре – непременно враг. Я это живо почувствовал недавно, объявляя шах и мат моему сыну, честолюбивому мальчику; я понял, что делаю ему больно и что будь на его месте чужой и взрослый, я ликовал бы весельем победителя.
Отсюда явствуют два любопытных закона, говоря естественно-научно: во-первых, что и в деловой жизни бескорыстная жажда победы есть, вероятно, второй и равносильный стимул наряду с материальной корыстью, потому что игры радуют часто без всякой добычи, одним выигрышем; во– вторых, что стремление побеждать, то есть удостоверяться в своей сравнительной мощи среди людей, есть вообще одно из главных стремлений человеческой воли. Жизнь в обществе все еще – война каждого против всех, и каждый, как Англия, хочет во всякую минуту знать свой флот сильнейшим между флотами других морских держав. Когда люди разоружатся в жизни, – а такое время наступит, – тогда сами собою явятся непобедные игры для взрослых, игры для игры, то есть для веселья в общении.
Читать афоризмы – тоже обжорство, поэтому их не следует читать. Но писать их можно, и даже печатать. Можно печатать даже афоризмы о вреде чтения афоризмов, – их тоже прочтут. Мне, и теперь – в особенности, можно; во-первых, потому, что я не умею последовательно мыслить, во– вторых, потому, что я лежу выздоравливая, так что мне и скучно, и немного весело. Стоят летние дни, мое окно открыто в сад, – теперь зреют подсолнечники, которые я так люблю; петухи и подсолнечники – мои любимцы. – Тут меня озаряет горделивая мысль: я сам – подсолнечник, и любознательные будут щелкать мои афоризмы, как подсолнухи.
Природою предписаны особи два долга: во-первых, утверждать самое себя, во– вторых, продолжать род. Поэтому, когда один человек отдает другому, хотя бы брат брату, половину своего яблока, его поступок объективно-противоестествен, субъективно прекрасен, потому что личности трудно идти против инстинкта. Здесь, и только здесь, – в этике, – человек принципиально отказывает природе в повиновении; и этот бунт мы все одобряем. Пока люди преступают только в малом, в большом же лишь единицы действительно преступают закон природы, тысячи приветствуют бунт, а огромное большинство даже не подозревают его возможности, – и природа молчит; лозунгов она не слышит, а малых количеств не чувствует. Но что если со временем заметная часть человечества предастся добру, наперекор исконному велению природы: «каждый да ест про себя как можно больше», – не разгневается ли природа за ослушание? Вы скажете: Иван отдаст Петру половину своего яблока, но ведь и Петр отдаст Ивану половину своего, – значит самоутверждение останется, только изменив свой вид. – Но для того, чтобы все были всем до вольны, надо чтобы все стали на одно лицо, перестали быть личностями, – чтобы у всех был один размер голода и одинаковый вкус. В этом вся трудность. Природа все создает личным: очевидно, ей все нужно таким. Потерпит ли она полное обезличение?