постольку же будут типичны и реальные черты, выбранные им для передачи своего настроения. Следовательно, типичность художественного образа нельзя снять сразу, как сливки с молока; чтобы добыть ее, надо произвести очень сложную и трудную работу: надо биографически и психологически исследовать субъективное происхождение образа в душе его автора, и когда этим путем выяснится, между прочим, и исторический смысл образа, этот элемент может быть использован историей общественной мысли, но не иначе, как с величайшим недоверием к его типичности, и только как подтверждение или иллюстрация выводов, сделанных на основании реальных данных (общей истории, бытовых форм эпохи, писем, дневников и пр.)
Ясно, что при таком способе исследование истории духовной жизни превращается в совершенно фантастическую картину, какой она и является у нас на всем своем протяжении. Не менее того страдает и литература. Извлекши из художественного произведения «типичность» его образов и его логическую идею, историк откладывает его в сторону, как окончательно объясненное, и тем внедряет в читателя уверенность, что никакого другого содержания оно не имеет, что в этой его идее и этой фотографичности – вся ценность произведения. Иными словами, подлинная сущность поэзии, ее specificum[51], выбрасывается за борт. Конечно, душу читателя не обманешь; она берет из поэзии именно эту пренебрегаемую историками сущность, как единственно сродную ей, а «общественный смысл» Онегина нимало не трогает ее. Но разум, сознание читателя закабалены историком; разуму читателя предписывается игнорировать художественное содержание поэзии и все свое внимание сосредоточивать на ее идейном или общественном содержании; то есть тот свет, который должен был бы освещать в душе читателя ее сложную работу над воспринятыми от поэзии художественными впечатлениями, историк приказывает вынести вон. Получается двойственность, в результате которой и художественное восприятие совершается тупо, хаотически, и восприятие исторических идей превращается в скучную выучку. Досадно только первое, – о втором, кажется, нечего жалеть; напротив, надо радоваться этому здоровому чувству самосохранения, которое не дает проникать в души умозрениям нашей доморощенной «истории общественной мысли».
Я говорил до сих пор преимущественно о внешнем составе этой гибридной «отрасли знания». Что сказать о ее методах, руководящих началах?
Самая задача исследования предносится нашим историкам в крайне смутных очертаниях. Обыкновенно формула гласит так: проследить развитие «национальной мысли», или «общественного самосознания», или, как цитировано выше, «общественных течений». Народная или общественная мысль движется одновременно по многим линиям, дробится и горизонтально, и вертикально; идет развитие религиозного сознания, развитие политического сознания, развитие моральных идей, развитие вкуса, и пр. и пр., и все эти бесчисленные, все очень существенные «течения» еще резко дробятся по слоям народа или общества, даже до полной противоположности. Как уже сказано, есть и единство народной жизни, есть и единство эпохи. Очень вероятно, что со временем ученые научатся выяснять основную линию общенародного развития за отдельный период, а потом и на протяжении всей его истории. Но какая огромная подготовительная работа нужна, чтобы это стало возможным, какое количество монографий об отдельных, малых и больших отрезках каждой из этих многочисленных эволюций для каждой общественной группы! А пока историк, задаваясь несбыточной целью проследить развитие общественной мысли, естественно и неизбежно впадает в произвол: из нескольких слоев общества он выбирает для изучения тот, который ему хочется выбрать, из многих эволюций, одновременно совершавшихся в данном слое, – ту, которая его лично почему-нибудь интересует. Или вернее потому что здесь во всей силе сказывается закон нераздельного хозяйства, о котором выше была речь, – оба выбора определяются наличным умонастроением того круга, к которому принадлежит историк; другими словами, история систематически превращается в служанку текущего дня, в памфлет, который ищет не познать истину, а только известным подбором и освещением фактов доставить победу предвзятому убеждению. Таковы все наши истории литературы и истории общественной мысли; и надо сказать, что чем они честней, чем откровеннее носят характер памфлета, тем они лучше, потому что в этом случае они наиболее приближаются к настоящей истории избранного автором духовного течения в избранной им общественной группе и наименее вторгаются в область чисто литературного анализа. Таковы, например, «Очерки Гоголевского периода русской литературы» Н.Г Чернышевского. – Сказанное касается преимущественно истории нашей новейшей литературы и мысли. В разработке древней литературы царит столь же механическое смешение истории духовной культуры с филологией и фольклором. Истории литературы и там еще нет.
Итак, за немногими исключениями, у нас нет ни истории литературы, ни истории духовной культуры, а есть только противонаучная смесь той и другой; да есть еще небольшое и медленно возрастающее число детальных методологически правильных, подчас даже замечательных монографий, – залог лучшего будущего.
Что же такое литература и чем должна быть история литературы?
Лансон, предполагая смысл термина «литература» общеизвестным, определяет ее лишь в той мере, в какой это нужно ему для его дальнейших рассуждений, именно – со стороны ее действия. В состав литературы, говорит он, входят только те словесные произведения, «которые в силу особенностей своей формы обладают способностью возбуждать воображение, чувствительность или эстетическое чувство читателя». Центр тяжести этого определения лежит в понятии формы: возбуждающим элементом в литературном произведении является его форма; словесные произведения, возбуждающие своим содержанием, к литературе не принадлежат. Анекдот, волнующий воображение читателя соблазнительными подробностями, отчет репортера, возбуждающий его чувствительность картиною людского горя, не принадлежат к литературе. И уже заранее, по существу, исключаются из нее все те произведения словесности, которые по самой своей природе не способны возбуждать воображение, чувствительность или вкус, а обращаются к логическому сознанию читателя: философия, история, публицистика, популяризация наук и пр.
Что такое история? Хронологически-последовательное описание явлений, сменявшихся во времени, не есть история и не есть вообще какое– либо знание. Каждое явление многосторонне; если бы можно было всесторонне описывать явления, такое описание было бы инвентарем, и только; но это и невозможно: мы не умеем видеть все стороны, и потому, описывая явление, мы неизбежно делаем выбор: мы описываем ту или те его стороны, которые кажутся нам наиболее важными. Значит, все дело в правильности выбора, ибо очевидно, что история, которая есть не что иное, как картина последовательного развития, только в том случае исполняет свое назначение, если она прослеживает развитие явлений в их наиболее существенном признаке. Не хронологически описывать явления со всевозможных сторон, не описывать их смену в произвольно избранной их особенности есть история, но, определив основной признак данной категории явлений, обусловливающий ее единственность, показать весь ряд хронологически сменявшихся форм, как непреложное проявление закономерной эволюции того внутреннего начала, – вот что есть история. Первое дело историка – определить избранную им группу явлений, по общему правилу логики, через род и видовое отличие: это определение должно быть осью его работы.
Если так, то ни хронологически последовательный рассказ о старых писателях, с хаотическим изложением и анализом их произведений, ни хронологически последовательный анализ их творчества с точки зрения, выбранной произвольно, не есть история литературы. Раз основной признак литературы – художественность формы, то очевидно, что изложение эволюции литературы по какому-либо другому признаку не достигает цели. Так, например, проследить развитие гуманных идей или политического свободомыслия в русской литературе – отнюдь не значит писать историю русской литературы. Это будет глава из истории гуманизма или либерализма в России, то есть часть общей истории России, но сущность литературного развития этим нисколько не будет освещена, ни даже затронута.
Тайна искусства есть тайна, и дарование художника можно только описать извне, но не объяснить. Почему обыкновенный человек, постигнутый горестью, весь поглощается ею, а художник о своей споет песнь, живущую потом века? И какие чары заключены в этой песни, почему она так волнует меня, не пережившего ни этой, ни даже подобной горести? Ничего этого мы не знаем. Знаем только, что иным людям присущ дар непосредственного и целостного умозрения, что называют интуицией, и что умозрение это бывает двух родов: метафизическое и художественное. Они сродни и всегда смешаны, но не в равной мере; метафизическое ясновидение всегда сопутствуется способностью к художественной форме, художественное – способностью к раскрытию метафизических сущностей. И вот, отличительное свойство художественной интуиции есть то, что ее содержание неотделимо от формы, в которой оно дается. Ее содержание не может быть изложено в логических терминах: оно может быть только непосредственно передано в образах, красках, звуках или ритме слова, так что назначение и сущность искусства – не в воспроизведении действительности и не в передаче художником другим людям его сознательных идей – философских, моральных и пр., а только в точном воспроизведении его «видения», изображенная же им действительность служила ему только материалом, как, в другом смысле, ему служат материалом краски, мрамор, слова, а идеи ценны лишь постольку, поскольку они необходимо присущи самому его видению.
В художественном произведении можно условно различать три элемента: во-первых, элемент