Человек двадцать «зеленых» бросилось к ним наперерез из крепости. В воздухе замелькали снежки. Снизу снова пошли на штурм крепости. И новое «ура» разнеслось над огородами.
Защищались осажденные отчаянно. На Всеволода насело пятеро «зеленых» — облепили, смяли, повалили. Пыхтя, выдыхая клубы пара, они выкручивали ему руки, пытаясь вырвать сосновое древко. Всеволод отбивался, отцеплял руки нападающих, мертвой хваткой держался за древко. Тогда «зеленые» за древко поволокли его по снегу к крепости. На них налетел Юра. Он рычал, лягался, бил головой и наконец все-таки вырвал флаг и бросился к крепостной стене. Наперерез ему выскочили трое. «Зеленых» уже не было в крепости — они все высыпали наружу. Завязалась рукопашная. Атака захлебывалась.
Отбиваясь от «зеленых», охрипшим голосом Юра кричал что-то своим, но «синие», сцепившись с противником, словно забыли про флаг.
Что ж это, что ж это такое!
Напрягая мускулы рук, Митька вытянул из дупла свое тело и, прицелившись, с толстого сука, как рысь, прыгнул в снег.
Метнувшись к Юре, он растащил вцепившихся в него «зеленых», выхватил древко и огромными скачками бросился к опустевшей крепости. Свежая, застоявшаяся сила, как скрученная пружина, распрямилась в нем. Оторвав Митьку от земли, она легко подняла его в воздух и бросила на передний бастион.
Не прошло и минуты, как он уже стоял в полный рост на широком зубчатом гребне и, потрясая в воздухе руками, во всю силу своих легких кричал что-то оглушительно бессвязное, ликующее. Глаза его блестели, по щекам катились слезы, шапка слетела в снег, а он стоял на гребне бастиона и, задыхаясь от восторга, кричал. Потом с размаху вонзил древко в плотную корку льда. Налетел ветер, и треугольный флаг с белой цифрой «десять» — номер школы — захлопал на древко.
Вокруг все еще продолжался бой: раздавались крики, хруст снега, свист и смех, хотя все это уже было бесполезно: флаг трепетал на стене, крепость пала…
— Так вот ты где, — холодно сказал Всеволод минут через десять, в упор рассматривая Митьку.
Лицо командира, еще пылавшее от боя, было уже бесстрастно и замкнуто.
Митька топал окоченевшими ногами, дул в варежки, моргал белыми ресницами — наконец-то можно подвигаться! Он весь посинел, но в уголках его губ по-прежнему таилась усмешка. И во всей его аккуратно сбитой, ловкой фигурке чувствовались неуступчивость и вызов.
Со всех сторон набежали «синие», окружили их криком, гамом, смехом, кашлем, свистом.
Ребята дергали Митьку за руки, совали сахар с прилипшими хлебными крошками, недоеденные бутерброды, а кто-то попытался сунуть и папиросу, но, оглянувшись на вожатого, поспешно спрятал.
Такой встречи Митька не ожидал. Сквозь его красные, нахлестанные ветром щеки проступал густой румянец смущения, а глаза беспокойно бегали по сторонам.
— А еще брать не хотели, — звучал простуженный, с хрипотцой голос Женьки Хвостикова, дружка Митьки. — Только людьми бросаются.
— А ну, тише! — грозно сказал Всеволод. Гам смолк. Командир осмотрел ребят, и его взгляд остановился на Митьке. — Уши потри, вояка… — Но тут же его голос осекся. — Прошу построиться.
Заложив за спину руки, Всеволод прошелся вдоль притихшего строя. Потом притоптал каблуком снег и вскинул голову. Установилась такая тишина, что, кажется, слышно было, как в висках у ребят стучит кровь. Какое еще новое жестокое наказание придумает Всеволод?
— Повторяю приказ по армии, — прозвенел в морозном воздухе его четкий, металлический голос. — За нарушение воинской дисциплины на рядового Сорокина Дмитрия наложить взыскание — трое суток гауптвахты. Приказ обжалованию не подлежит. Все.
Ребята вздохнули. На переднем бастионе опустевшей крепости захлопал на ветру синий треугольный флаг…
А Митька весело подмигнул ребятам и побежал раскапывать свои лыжи.
1955
Ленькина радуга
На что никогда нельзя положиться, так это на небо. От него всегда жди каверз. Затянется тучами, навалится на город, тоскливо-тяжелое, дождливое, — и пиши пропало.
А Леньке так нужно, чтобы завтра оно было синее, ясное, летнее. Ну пусть не совсем синее, не совсем чистое и ясное, пусть половину его забьют облака, и даже будет не очень тепло. Только бы не обложило все небо серой скукой, только бы не сеялся из него холодный меленький дождик, от которого хандра сводит суставы.
С вечера Ленька усиленно готовился к поездке. Осмотрел велосипед, смыл несколько пятен с синих тренировочных брюк — два пятна симметрично украшали его зад, купил двести граммов «Раковых шеек» и четыре отличных грузинских груши на рынке. С этими грушами была целая история: хитроглазый смуглый грузин требовал за килограмм два рубля. Груши были отменные: большие, матово-золотые, аппетитно изогнутые. Прежде чем прицениваться, Ленька попробовал ломтик от нарезанной на пробу груши. Сладкий прохладный сок затопил горло, и Ленька глотнул, чтобы не захлебнуться.
Но груши были разорительно дороги. Его финансы трещали. Его ждало явное банкротство.
— Ничего, — сказал Ленька по поводу проглоченного ломтика груши, — не очень спелая… Полтора можно дать. — И, отходя от прилавка, сделал вид, что впился глазами в гору груш соседа.
— Совести в тебе нет, наисладчайший товар! — гортанно, чуть врастяжку пропел грузин. — Иди бери, так уж и быть, да-а-а-ром даю.
И стал накладывать на чашку весов груши.
Две из них были нормальные, третья — сильно помятая, четвертая — с какими-то не очень привлекательными рыжими пятнами на коже. Ленька тут же заменил их более качественными и красивыми. Увидев в корзине крупную грушу — это была поэма, а не груша! — произвел еще одну замену и под причитания грузина: «Ай-ай, молодой человек!» — за хвостики опустил их в газетный куль и обанкротился на половину своих денег. И скорей понес ноги с этого рынка.
Потом, уже дома, Ленька долго чистил и смазывал велосипед и даже подкрасил раму в тех местах, где облупилась эмаль. Хорошенько почистил сине-белые кеды. И вот тогда-то, кончив свои земные приготовления, Ленька обратился к небу.
Здесь уж он ничего не мог поделать. Не дотянешься руками до туч, не отодвинешь их куда-нибудь в сторону каракумских песков, не выторгуешь на все оставшиеся деньги даже клочка синевы. Незаметно для себя он стал говорить сам с собой, а потом — с небом:
— Ну и везет же мне… Весь день было сносно, а к вечеру заволокло. И солнце село в тучу. Дело дрянь. Неужели так и не выберемся? Если бы хоть Инга не была трусихой, а то ведь упрется, скажет «нет», и дело с концом. Очень ей охота мокнуть. Скверное ты, небо. Хоть бы на один день осталось чистым — завтра. А там хоть до конца года исходи дождями. Неужто один день жалко побыть чистым?
Тар-тар-тар! — ответило ему небо треском вертолета.
Оно по-прежнему оставалось беспросветно хмурым и равнодушным ко всем его заклинаниям.
Спалось Леньке плохо. И не потому, что брат Аркадий, студент авиационного института, заявился домой во втором часу, и не потому, что до утра хрипло кашлял отец. И даже не потому, что старинный сундук, на котором с детских лет ему стелили, был жесток и очень короток. За последние два года Ленька сильно вытянулся, рос, как бамбук, перерос почти всех в классе, а сундук оставался таким же, каким был при дедах, и Леньке приходилось подгибать ноги…
Всему виной было небо. Ненадежное, плохое небо.
И почему это народная легенда поселила бога именно туда, вверх, почему рай устроен именно там? Не хотел бы Ленька очутиться в раю, в этой слякоти и хляби. Бр-р-р…
А Инга тоже хороша! Ну, ливень, конечно, всем неприятен. Даже ему, Леньке. Но чего же бояться маленького дождика? Сахарная она, что ли? Растает — и будто не было ее на свете?
И Ленька вдруг отчетливо представил, что Инга в самом деле сахарная. Ноги, руки, голова, туфли, лицо, даже нейлоновый бантик в волосах и тот сделан из чистейшего сахара.
И вот они мчатся сквозь ливень. Она впереди, он позади. И вдруг?.. Вдруг на его глазах она тает. Исчезают голова, шея, спина, руки, сжимающие руль, ноги… Пустой велосипед кренится и падает в грязный кювет…
Была — и не стало. Нет больше Инги, нет.
Представить это было невозможно. Как это ее вдруг может не быть? Смех, да и только.
Но что делать с небом? Лучше бы вообще жить без него, если оно такое непослушное. Что хочется ему, то и делает. Кое-как с ним и можно бы примириться, если бы вчера Инга не сказала, подумав малость:
— Что ж, съездим. Только если будет хорошая погода.
Сделала ему рукой «приветик» и ушла, оставив Леньку в тягчайших сомнениях и раздумьях о несовершенстве вселенной.
Несколько раз подбегал он к окну — темно и мрачно. Через три дня она уезжает к тетке на Кубань. Или сегодня они выберутся, или никогда в это лето.
И все-таки Ленька заснул и спал довольно крепко. А когда проснулся, сразу бросился к окну. На небе была сплошная неразбериха: и синева, и грязные тучи, и мгла, и яркое солнце, и тягостная близость дождя…
Отец уходил на завод в семь. Ленька вышел вместе с ним. Тротуары ничего, сухие. Ветер рябил позавчерашние отстоявшиеся лужи, пересчитывал листки на тополях, холодил Ленькин разгоряченный лоб.
«Если будет хорошая погода»… Какой можно считать эту погоду? Вроде бы ничего. Для такого лета, как это, просто отменная погода. Ох, и избалованная же она девчонка! Недаром все говорят, что сейчас очень избалованные девчонки…
К тому ж у нее папа очень важный. Директор фабрики-кухни. Не какой-то там рабочий. Балует ее, видно.
Встретиться они условились в девять утра у киоска «Мосгорсправка». Опять-таки если будет хорошая погода. До девяти еще далеко, почти два часа. Может, и разгуляется. А может, наоборот. Кто ее знает. Разве можно что-нибудь точно знать о небе? Институт прогнозов — вроде научная организация, а за что сотрудникам только деньги платят? И наверно, немалые деньги.
Погода между тем улучшалась слабовато. А если быть мужественным — портилась погодка-то!