Я страдал, глядя на его унижения. Я хотел раскрыть ему глаза на все.
Однажды на уроке рисования я бросил на его парту записку. «Петька, твоя Веруха пол-урока смотрится в зеркало. Как ты можешь терпеть это? Очнись, несчастный! Опомнись, жалкий раб! Встань, наконец, с колен и будь свободным человеком!»
Я пристально наблюдал за ним: вот его пальцы развернули мою бумажку в клеточку, вот он прочитал ее и порвал на мельчайшие клочки. У него даже уши не порозовели, и я очень разозлился. Я не ждал от него ответного послания, потому что он, как и эта Верка, — заразился от нее, что ли, — был примерным мальчиком и едва ли мог рискнуть написать и тем более бросить во время урока записку на мою парту.
Но больше всего меня бесило то, что моя записка совсем не задела его. Значит, он считает, что это в порядке вещей? Скоро будет шнурки завязывать на Веркиных ботинках или на руках носить ее в школу!
Я не вытерпел и подошел к нему со свирепым лицом:
— Чего не ответил? Отобрал бы у нее зеркало — и дело с концом.
— Зачем? — И спросил он это таким тоном, что мне захотелось двинуть в его трусливую, рабскую физиономию. — Тебе тоже не мешает хоть раз в неделю подходить к зеркалу. Зарос, как дикобраз. Она девочка, и аккуратная, ей нужно…
После этих слов я окончательно возненавидел Верку. Я не мог видеть ее тонких, прилежно поджатых губ и карих раскосых глаз, не мог слушать ее точные, спокойные ответы, ее смех на переменках…
Особенно меня поражала ее аккуратность. Даже в осеннюю грязь приходила она в чистых ботинках, на ее пальцах и лице никогда не было чернильных клякс, тетради ее ставились в пример другим, ее косички с бантиками всегда были тщательно уложены: ни прядка, ни один даже волосок не выбивались на ее лоб, чистый и умный. Ее внимательность на уроках была выше моего понимания.
Нет, нужны были срочные меры!
Недолго думая я выдрал из тетради лист, сунул мизинец в непроливайку и вывел огромными фиолетовыми буквами: «Я дурочка». На переменке сбегал в канцелярию, мазнул обратную сторону листа клеем и незаметно приклеил лист на спину Верке.
Успех был полный. Ни о чем не подозревая, ходила она по школьным коридорам, и вслед катился смех. Верка ничего не понимала, краснела, металась из угла в угол, как затравленный волчонок, пока лист не отвалился от ее спины — клей в канцелярии оказался неважным.
На следующий день Верка носила по коридорам огромное объявление «Ищу жениха!», и хохот всей школы громыхал за ней по пятам. Верка припустилась назад и укрылась в классе, где Петя и сорвал с ее спины лист.
Верка глянула на лист, и глаза ее наполнились слезами. Сморгнув их, села за свою парту, отвернулась к стенке, и мне было видно, как вздрагивает ее спина.
Я торжествовал: получила по заслугам!
Но кто-то выдал меня. В классе нашелся предатель. Меня отчитал классный руководитель и пообещал рассказать обо всем отцу. Но это было еще не все.
На большой переменке ко мне подошел Петя, этот раб и слюнтяй, подошел — маленький, бледный, с серьезными глазами — и, заикаясь, сказал:
— Вввы-вызываю тебя на дуэль.
Я даже опешил: он и дуэль — это просто не вязалось. Ни с кем еще он не дрался и драться не собирался!
— Проваливай! — сказал я. — Что с тобой связываться? Вначале стрелять научись.
И здесь случилось непостижимое. Все ребята, как сговорились, заорали:
— Нет, ты не должен отказываться! Это против закона!
Я даже отступил к стене. Я ничего не понимал. Ну что я сделал им плохого? Только проучил эту самую Верку, и здорово проучил. То все были за меня и смеялись, а то вдруг переметнулись на сторону Петьки. И среди них был даже Женька Пшонный… Вот она какая, оказывается, жизнь!
«Ну что ж, драться так драться, — твердо решил я и поклялся посильнее влепить в его лоб пулю. — Пусть знает, как иметь со мной дело. И всем им отомщу!..»
Тут же были выбраны секунданты, отмерены десять огромных шагов в проходе между партами. Всеми приготовлениями распоряжался сам Пшонный. Он провел мелом на полу две черты и приказал закрыть на стул дверь, чтобы не вошел дежурный по этажу учитель.
— Уважаемые дуэлянты, — обратился к нам, как требовали правила, Женька, — в последний раз предлагаю вам помириться, пойти на мировую и подать друг другу руку. Ты виноват перед Верой, извинись, и все будет…
— Нет! — закричал Петя. — Никаких извинений — будем стреляться!
— А я и не собираюсь извиняться! — отрезал я. — Принимаю вызов.
Я был уверен, что Петя доживает свои последние минуты на этой земле, и твердо, сквозь зубы произнес:
— Прощайся с жизнью, презренный!
Нам были выданы очки-консервы и по одной пуле Женькиного производства: они должны быть одинаковыми. Потом Пшонный оглядел наши «пистолеты» — надетые на пальцы резинки — и важно сказал:
— Противники, на линию огня!
Мы стали возле начертанных мелом линий, и Пшонный проверил, чтобы ботинки ни одного из нас не переступили их.
— Начинайте! — деловито сказал Пшонный.
Мы стали целиться.
До боли сжав губы, я оттянул насколько мог назад резинку — удар должен быть точным!
Большие квадратные очки, туго сжатые на затылке ремешками, больно врезались в щеки. Все, кто был в классе, выстроились у стен. Я хладнокровно целился в розоватый Петькин лоб. Вдруг кто-то задергал дверью, и стул, одной ножкой продетый в дверную ручку, запрыгал.
Я готов уже был выстрелить, но отвлекся на мгновение, и вдруг… нет, в это нельзя было поверить… в мою грудь ударила пуля.
— Падай! — заорали ребята. — Падай, ты убит!
Я продолжал целиться, но кто-то вырвал у меня «пистолет», меня схватили, приподняли и силой уложили на пол — таков был ритуал.
Потом я встал, сорвал с лица очки-консервы, сдернул с пальцев резинку и ушел в коридор. Я не хотел никого видеть. Они предали меня и были рады моей гибели, а я дружил с ними, считал их добрыми, любил их… Предатели! И как это Петька попал? Но что я мог поделать? По принятому нами же закону отныне я на неделю лишался права участвовать в дуэлях и должен был подчиниться этому.
Я был убит на дуэли, и, как понял это позже, был убит по заслугам.
Федька с улицы Челюскинцев
Мы валялись на песке и молчали.
Язык отдыхал от хохота и болтовни. Жгло солнце. Только что я выскочил из воды, отлично выкатался в песке и теперь лежал, как рыба на сковородке, посыпанная мукой.
Леньке этого показалось мало, и он, встав на четвереньки, ладонями стал грести ко мне песок. Уже не видно ног, уже над грудью желтела маленькая насыпь…
Ленька работал старательно, капли пота падали с кончика носа.
— Плоты! — вдруг завопил Гаврик, и все повскакали с песка.
Один я не мог вскочить: жаль было портить Ленькину работу.
Осторожно повернул я голову вправо и увидел вдалеке, на изгибе Двины, длинный плот.
Ах эти плоты! Нет без них ни одной большой белорусской реки и, конечно, Двины! Просто нельзя представить нашу реку без них. Несутся они по быстрине, и по концам их, у огромных кормовых весел, стоят рулевые и, направляя движение плота, упираясь ногами в бревна, гребут. Особенно опасно проходить под мостами: напорешься на башмак опоры — и каюк. Много раз видел я, как на подходе к мосту вылезают из шалашей женщины в пестрых платочках, молча глядят вперед, иные даже крестятся.
А мы как полоумные, мы бегаем по берегу и вопим:
— Бери левей, гануля, на бык попадешь! Левей бери!
«Ганок» — по-белорусски плот. И мы волнуемся и спорим — пройдет или нет? Ведь управлять-то длиннющим, шатким плотом не просто; однажды, говорят, не справились плотовщики с течением, стукнулся плот о бык, и по бревнышку разметало его по реке, едва спаслись люди…
— Плывем? — нервничал Гаврик.
— Успеется. — сказал я. — Ленька, работай.
Он пригреб ко мне новые горы песка и сыпал его сверху. Вначале песок щекотал, потом студил, потом давил.
Гаврик еще пуще занервничал:
— А как опоздаем? Ну, ребята! Что ж вы как неживые?
— Плыви, — сказал я лениво, — тебе пора. Пока доплывешь до середины, плот подойдет сюда.
Гаврик недовольно заворчал.
Ленька продолжал трудиться. Меня уже не было: одна голова торчала из песка, и проходившие мимо смеялись.
Мне было приятно: не так жарко.
Теперь даже голову не мог я повернуть в сторону плота и тихо спрашивал у Леньки, близко ли он.
— С полкилометра. — Ленька привстал, любуясь своей работой.
— Пора? — спросил я.
— Вперед! — крикнул Ленька.
Я сделал резкое движение, вскочил, и тяжкий панцирь песка, ломаясь и шурша, свалился. Точно с цепи сорвавшись, помчались мы по берегу. Мы летели, перепрыгивая лужицы, бревна и валуны, чью-то одежду, канаты и обломки лодки. Легкие следы ног оставались на песке. Мы ворвались в воду по грудь, по плечи — и бросились вплавь.
Течение понесло вниз, но мы, отфыркиваясь, плыли к плоту. Плыли наперегонки. Я — на бочку́ (так я плавал быстрей всего), Вовка — брассом, а стремительный Ленька шел кролем.
Он быстро оторвался от группы, вырвался вперед и первым коснулся рукой бревна.
Я еще подгребал к плоту, а Ленька уже сидел на бревнах и загорал.
Не мы первые захватили плот: мальчишек пять уже сидели на нем и высокомерно поглядывали на нас.
Сильно устав, я наконец дотронулся до бревна, и какой-то курносый пацан в трусах с заплатками протянул мне руку.
Я сделал вид, что не замечаю ее. Кинул ладони на бревно, подтянулся, и живот протащился по шероховатой поверхности. Выбрался. Живот саднило: несколько царапин кровоточило на нем.
Многие мальчишки еще плыли к плоту.
Сзади всех был Гаврик. Он пыхтел, как пароход, плыл позорнейшими гребками — так мы не плавали уже лет пять.
— Спасательная команда, сюда! — подал клич Ленька, и мы впятером с превеликим трудом втащили на плот обмякшего Гаврика.
Он учащенно дышал и сразу лег на бревно.
— Выдохся? — спросил Ленька.