Я пошел домой, гоня перед собой все тот же чурбанчик, дождавшийся меня у дверей. Он бежал передо мной, легкий и послушный. Вдруг чурбанчик вышел из повиновения, резво отскочил от ноги и ударился в ботинок толстого очкастого дядьки в военном кителе и сапогах.
— Вести себя в общественном месте не можешь! — крикнул дядька и в сердцах так стукнул сапогом по чурбанчику, что тот, взвизгнув точно от боли, перелетел мостовую к трамвайным рельсам.
Я нырнул в переулок и пошел к дому по параллельной улице.
Людей на этой улице было маловато — ни часовых мастерских, ни магазинов, ни сердитых очкастых дядек. Вдруг я встретил Леньку. Он шел и пел.
— Здорово, Ленька! — сказал я обрадовавшись.
— Привет. Краски купил?
— Ага. Пойду сейчас на Двину рисовать… Пойдем вместе?
— Не могу. Мама купила на базаре живую курицу, клетку просила сделать для нее. В сарай хочет поставить. Думает, будет нестись… Как ты думаешь, будет?
— Вряд ли, — сказал я. — Если тебя загнать в клетку, будешь петь, как сейчас?
— Почему ж нет? Чтобы не было скучно — буду. — И он опять запел «По долинам и по взгорьям…»
Это была самая любимая в те годы песня. Ее пели и по радио, и на демонстрациях, и граммофонные пластинки такие были, даже оркестры ее исполняли. Очень сильная песня. Ноги сами в такт ей идут.
Ленька пел, а я подпевал. Потом он, верно, немного устал, и я стал петь громче его, и он подпевал мне. Мы шли и горланили про «штурмовые ночи Спасска» и «волочаевские дни», — есть на Дальнем Востоке знаменитая Волочаевская сопка, на которой окопались беляки. Брать ее было нелегко, но наши бойцы взяли сопку…
— Тише вы, басурмане! — раздалось откуда-то сверху шипение. — Дети спят!
Из окна второго этажа выглядывала женщина в белом халате, и мы вспомнили, что дом с открытыми ставнями, возле которого проходили, — детский сад.
Мы замолкли. Пошли, точно воды в рот набрав.
Ленька отправился строить клетку для курицы, а я побежал домой, за пузырьком с водой.
Взяв все, что нужно, я зашагал к Двине, устроился поудобней в кустах и принялся рисовать акварельными красками. В самый последний момент расхотелось рисовать реку, мост и старые вербы на откосе — все это было слишком привычно. Я принялся за пальмы на каком-то знойном тропическом острове, за песок и туземцев, пляшущих вокруг костра.
Я прекрасно знал, что листья у пальм зеленые, стволы — коричневые, что песок — желтый, а море и небо — голубовато-синие или зеленоватые. Все знали это. Все. Чтобы знать это, достаточно посмотреть открытку или картинку в журнале. И мне вдруг захотелось нарисовать пальмы с красными листьями и черными стволами, море — ярко-желтым, а песок — синим.
Получилось необычно: ярко и красиво. Кто теперь скажет, что я перерисовал все это из журнала или с открытки?
Минут пять любовался я своей картиной. Когда бумага высохла, я почувствовал легкий голод. Вылил из пузырька грязную воду и зашагал домой.
У подъезда меня остановил сосед дядя Гриша.
— Можно посмотреть? — Он потянулся к альбому, раскрыл, и губы его прямо-таки заплясали от улыбки. — И это все ты увидел на Двине?
— Да.
— Там растут пальмы? И где ж это видно, чтобы листья у них были красные, а стволы черные?
Я промолчал.
— А море желтое?
Я ничего не ответил.
Он как-то странно посмотрел на меня и, чуть прищурившись, что-то соображал.
— Слушай, — спросил он вдруг осторожно, думая, наверно, что я дальтоник, — а какого цвета этот асфальт?
— Зеленый, — сказал я, взял из его рук альбом и пошел домой.
Помню, отец как-то сказал мне, что детство — лучшие годы в жизни человека: живешь беззаботно, весело, свободно…
Так-то оно так, конечно… Кто ж станет спорить? Но до чего же хорошей была бы у нас жизнь, если бы взрослые всегда разрешали нам петь на улице, гнать деревянный чурбанчик, не отгоняли бы от окон часовой мастерской, а иногда бы даже разрешали нам рисовать красные пальмы…
1963
Немножко об отце
Как-то в детстве я увидел старую фотокарточку отца, студента Московского учительского института. Он был молод, очень похож на себя, но волосы у него были темные, совершенно темные — ни одного седого волоска!
Неужели он когда-то был не седой? Иногда мне казалось, что он и родился седым…
Он был стар, мой отец, потому что родился еще в девятнадцатом столетии, и даже не в самом конце его. К началу нынешнего века — к тысяча девятисотому году — он мог хорошо читать и писать и даже успел окончить народное училище. Он видел живых жандармов и даже последнего российского царя: в Могилеве возле губернаторского дома, где помещалась ставка, царь, пустоглазый, с вялым, бледным лицом и в полковничьем мундире, вручал кресты георгиевским кавалерам, отличившимся на фронте.
Из рассказа о царе я не мог понять двух вещей: почему царь не присвоил себе генеральского звания — ведь он мог все — и почему у него было такое несчастное лицо.
Еще отец рассказывал мне о том, как вез на фронт маршевый эшелон с солдатами, и на станции Жмеринка отдавал рапорт знаменитому генералу Брусилову, и тот пожал ему руку, и еще о том, как лежал в окопах у реки Щары под Барановичами и германские пули свистали возле ушей, как осы, впиваясь в землю, но ни одна не укусила его…
Отец мог бесконечно рассказывать о своей жизни: о волнениях в институте в дни похорон Толстого, об охоте, о давней своей мечте съездить в Париж и Египет — власти не дали справки о благонадежности, и о многом-многом другом.
Но рассказывал отец урывками — не было времени. У него всегда была уйма дел: в педучилищах, в пединституте, на избирательных участках. Вечно он пропадал на каких-то конференциях и совещаниях, ходил по школам, готовился к лекциям.
В городе у него было много учеников и знакомых, и, когда мы изредка гуляли с отцом по городу, с ним то и дело здоровались люди, иногда останавливались и разговаривали на разные педагогические темы.
Я давно пытался затащить отца на речку. Все было бесполезно. В раннем детстве, когда мы жили в Мозыре, у широкой Припяти, мы иногда по выходным дням всей семьей ездили на рыбалку, загорали и купались. Но это было давно. С каждым годом у отца прибывало дел, и не так-то часто удавалось мне посидеть с ним на лавочке у Двины.
К моему ужасу, и здесь, в городском сквере, встречались его знакомые и все время прерывали нашу беседу. Отец рассказывал о своем детстве — он тоже когда-то был маленький, бегал по орехи, ловил плотичек, пек в золе яйца и рвал на болотах Могилевщины клюкву и бруснику. И на самом интересном месте к нам обязательно кто-то подходил.
Я сердито поглядывал на его знакомых и ждал, когда они оставят его. Как будто не было у них времени переговорить обо всем на своих собраниях и конференциях!
Однажды мне несказанно повезло. Отец сам, без уговоров и просьб, вдруг сказал мне:
— Искупаемся, а?
Вначале я даже не поверил своим ушам и недоверчиво посмотрел на него. Но тут же затараторил:
— Конечно… Сейчас же!
Я боялся, что он раздумает.
Отец взял полотенце, и я захлопнул дверь. Он был раза в два выше меня, и мне очень нравилось это. Он был строг, серьезен, и это я тоже любил. Я был рад, что строгим и серьезным людям тоже иногда вдруг хочется влезть в воду и поплавать. У подъезда я встретил Леньку. Он меня ни о чем не спрашивал, но я сказал ему:
— А я иду купаться… С отцом.
— Ну и хорошо, — ответил Ленька.
И это все, что мог я услышать от него!
Мы спустились к Двине. Я еще на ходу стал раздеваться, стащил рубашку с майкой и, когда мы пришли к воде, был в одних трусах. Пока отец, присев на камень, расшнуровывал один ботинок, я уже был в воде, пока он расшнуровывал другой, я уже плыл по глубокому месту.
Вода приятно студила тело, плескалась у затылка, ласкала спину и ноги.
К тому времени, когда отец снял ботинки и носки и аккуратно сложил на песок брюки и рубахи, верхнюю и нижнюю, я успел сплавать на середину реки и вернуться к берегу. Нащупав ногами каменистое дно, я проплыл еще немного, стал по грудь в воде и принялся поджидать отца.
Отец входил в воду, хромая на камнях, взмахивая руками и морщась. Это было понятно: полвека, наверно, не бегал босиком и ступни привыкли к носкам и ботинкам. Кожа у отца была светлая — на конференциях и собраниях не загорают и ходят туда в строгих плотных костюмах. Только на лице его лежал загар.
Вода показалась отцу холодной. Он неуверенно вошел в реку по колено и остановился.
— Плыви, па! — крикнул я. — Водичка кипяченая, это вначале кажется, что холодно!
Отец вошел по пояс в воду, и все тело его обметало гусиной кожей.
— Тише ты, не брызгай! — сказал он, растирая руки и грудь водой.
— Да ты быстро окунись — и дело с концом.
Впервые заметил я, что тело у отца не слишком мускулистое. Что ж, и это понятно: заниматься гимнастикой и ходить на речку некогда, дров колоть не нужно — у нас паровое отопление. А от того, что целыми днями держишь ручку, листаешь книги и читаешь студентам лекции, — от этого мускулы не образуются.
Чтобы отец поскорее бросился в воду, я нырнул, достал со дна черный камень и горсть песку, всплыл и показал ему. Не подействовало. И, только растерев все тело водой, отец быстро погрузился и выскочил.
— Догоняй меня! — крикнул я и бросился вплавь, дурашливо размахивая руками и брызгаясь.
Отец не погнался за мной. Он вошел в воду поглубже, продолжая обтирать плечи и грудь. Потом закрыл глаза и окунулся с головой. С него сильно лило. Отжал с волос воду и посмотрел на меня.
— Ну поплыли же! — с отчаянием крикнул я и, не оглядываясь, ринулся на глубину.
Мне хотелось похвастать своим умением, блеснуть ловкостью. Стараясь не мотать головой, я саженками отмахивал реку. Я следил, чтобы ладони касались воды с особым щегольским прихлопом, и временами это получалось. Вот у брата это выходило здорово!
Я плыл саженками, потом вдруг переворачивался и плыл на спинке, вымахивая руки назад: вначале сразу обе, потом попеременно одну за другой.