Избранное в 2 томах. Том 1. Повести и рассказы — страница 71 из 80

Он ушел, а мы остались на бревнах. Мы смотрели на светящиеся квадраты окон, хохотали и дурачились до вечера, пока матери не загнали нас спать.

Утром следующего дня я за сараем учил Ледика ходить на ходулях.

Долго у него ничего не получалось. Он боялся оторваться от стенки, плохо соблюдал равновесие и очень переживал свои неудачи.

— Смелей, — кричал я, — оторвись и шагай: левой, правой, левой, правой!.. Ну, смотри.

Наконец он набрался смелости, широко шагнул, запутался в палках, полетел на землю, и я не успел его поймать. Он ударился правой коленкой о камень, содрал кожу и, увидев кровь, заревел.

Он плакал, подняв разбитую ногу, а я прикладывал к ранке лист подорожника.

— Иди домой, — сказал я, рассерженный его плачем. К тому времени я почти разучился уже пускать из глаз соленую водицу.

— Я не могу идти, — проплакал он, — нога болит.

Тогда я посадил его к себе на плечи — он был легок, как средних размеров кот, — доставил на второй этаж к самой двери, стукнул в нее и сбежал вниз.

— Спаси-и-ибо! — крикнул вслед Ледик, а я уже внизу вздохнул: ух, лучше и не связываться с ним! Ни за какие коврижки.

Два дня спустя я сидел на бревнах и читал, повязав майку на поясе. Отвесные лучи солнца приятно жалили в спину и шею. К бревнам неслышно подошел Ледик, уселся рядом и стал ждать, когда на него обратят внимание.

Пчела с жужжанием набросилась на меня, как итальянский истребитель «Капрони», и я ладонью отбил нападение.

— Прости, что отрываю тебя, — сказал Ледик, — но ты не мог бы сказать, что это за марка?

Он протянул мне ладонь с синей маркой. На марке был изображен голый мускулистый бог, возможно Меркурий, с жезлом в одной руке и таким же голым малышом в другой. Вверху славянскими буквами было написано «Еллаз», внизу — «1 драхмн.» В моей коллекции была точно такая же марка, только розового цвета, достоинством в две драхмы.

— Это Греция, — сказал я, — в древности ее называли Элладой — отсюда и название.

— Благодарю. — Ледик посмотрел на крышу нашего дома и не уходил.

Я понимал, что он пришел не ради этой марки, я был нужен ему для чего-то другого. Для чего? Не все ли равно: после случая с ходулями я потерял к Ледику всякий интерес.

— Ты хорошо плаваешь? — спросил он вдруг.

— Так себе… А что? Может, и тебя поучить?

— Не получится, — вздохнул он.

Я тоже был уверен в этом, да и у меня не было никакой охоты возиться с ним. Научить человека плавать — великое дело. Это огромное событие в жизни. Уметь плавать так же важно, как и ходить по земле. Ему ли понять это!

— И не пытайся, — сказал я жестоко, — нахлебаешься — реветь будешь.

— Не буду, — твердо сказал Ледик.

— А если утонешь?

— Не утону, — пообещал Ледик.

— А если мама увидит? И к луже не подпустит.

— Я не скажу ей. Думаешь, я такой, что из меня веревки можно вить? — Его бледное остроносое личико было полно решимости.

— Думаю, — сказал я. — Еще хуже думаю.

— Увидишь! — каким-то чужим голосом произнес Ледик.

Мне и в самом деле очень захотелось искупаться.

«Пусть идет, — подумал я, — по крайней мере, одежду будет стеречь».

Я встал с бревна и сунул книгу за ремень.

— Пошли.

Взрослые говорили во дворе, что мать слишком любит его, своего единственного, чтобы позволить ему что-либо такое, что может испортить его здоровье.

Моя мама любила меня, наверно, не меньше, и на всю жизнь спасибо ей за то, что не держала меня на привязи и не уберегала от солнца, воды и волнений. В детстве я жил свободно и был счастлив.

Мы по тропинке сбежали к реке — сбежал я, Ледик аккуратненько слез в своих сандаликах.

— Раздевайся, — сказал я Ледику, сбросил брюки и остался в трусах.

Он снял сандалии, носки и штанишки.

— А трусы снимать?

— Валяй, — сказал я. — ты еще маленький.

Ледик был щуплый, тонюсенький, легкий, незагоревший.

Я поплавал на глубине и подплыл к берегу.

— Заходи в воду. Так. Теперь ложись. — Я подвел под его живот ладонь. — Работай руками и ногами… Да не бултыхайся, а работай. Отталкивайся. Ну-ну… Еще.

Ледик был не из тех, которые могут быстро научиться плавать.

Часа через два мы пошли домой, а после обеда он не явился во двор, как было условлено. Неужто заболел? Я посмотрел на их окна и увидел в одном из них Ледика.

Он делал мне непонятные знаки.

Только через день узнал я обо всем.

Оказывается, обнаружив у него мокрые волосы, мама устроила ему головомойку и строго-настрого приказала не ходить к реке. Еще она запретила ему дружить со мной, потому что ничему хорошему «этот ужасный мальчишка» его не научит.

— Так и сказала «ужасный мальчишка»? — спросил я.

— Ага. А что? Ведь мама не права, ты не ужасный, правда?

— Наверно, ужасный, — сказал я, и мне почему-то было приятно, что его мать так назвала меня.

— Но ведь она тебя совсем не знает!

— А ты знаешь? — спросил я. — Ты что-нибудь знаешь про меня?

Ледик подавленно молчал.

— Ты знаешь, что я умею курить и пускать дым из ноздрей? Что я недавно убил из рогатки малиновку? Что я делал татуировку, разбивал мячом стекла и нехорошо ругаюсь? Что в толпе я могу вытащить из кармана кошелек и мне ничего не стоит пристукнуть человека…

Ледик с ужасом смотрел на меня.

— Ну? — сказал он.

— Так что советую послушаться маму, я еще более ужасный, чем она думает.

По тонким губам Ледика скользнула улыбка. Потом, словно спохватившись, он огляделся и быстро сказал:

— Давай уйдем отсюда.

Я понял: боится, что из окна мама увидит его рядом со мной.

— А мне здесь нравится, — сказал я, — если хочешь, можешь уходить.

И не пошел с ним ни за сарай, ни в какое другое место. Ледик чуть отошел от меня, и теперь его маме могло казаться из окна, что он играет не со мной, а с другими мальчишками двора.

Я рассердился на него: значит, поверил и матери и моим словам о том, какой я. Леший с ним, с этим Ледиком. Не буду обращать на него внимания. И не обращал.

Ледик был не с нами, он был возле нас. Быть с нами ему не разрешалось. Как-то утром, когда я пил чай, он прибежал к нам. Весь запыхался, глаза сияют.

— Пойдем купаться, — попросил он.

— Зачем? — спросил я. — А мама?

Он махнул рукой и мужественно посмотрел мне в лицо.

— Идем.

— Садись, — сказал я. — Хочешь чаю? Нет? Так садись и жди, пока я допью.

Я допил третий стакан вприкуску, и мы с ним пошли к Двине.

1963

Каторжник с галеры

У каторжника были курчавые волосы, вытянутое, с узкими скулами лицо и слегка вывернутые, как у негра, губы. Глаза у него блестели, как у мышонка, испуганно и замученно. Ходил каторжник в шерстяном костюмчике с короткими штанами, и ножки у него были как палочки.

Звали его Зяма, он жил со мной в одном подъезде, на втором этаже, и его квартира номер тридцать четыре была постоянным местом его каторги. Каждый день после обеда из открытых окон вырывались звуки виолончели — огромного смычкового инструмента с четырьмя струнами. Эти звуки, тягучие и резкие, путались в каштановой листве, неслись над тротуарами, разрисованными клеточками «классов», реяли в вышине, вызывая в нас острую жалость к его нестерпимой каторжной жизни…

Зямина мама была другого мнения об участи сына, и я частенько слышал, как во дворе она говорила женщинам:

— Вы ничего не знаете, если так говорите! Мой Зяма — необыкновенный мальчик, стоит мне прийти в школу — учитель хвалит не нахвалит его. Он самый лучший ученик, у него почти идеальный слух, и его ждет очень большое будущее, может быть, он даже станет…

Я не слушал, кем, может быть, станет ее Зяма, потому что ничего исключительного в нем не видел. Даже в августе он боялся переплыть Двину, хотя в это время она сильно мелела. И шея у него была не толще карандаша. И на руках ни одного мускула. Зато уши как у слона. Мне даже казалось, что, когда он шел, они ритмично покачивались в такт его шагам.

Однако, несмотря на боязнь переплыть Двину и длинные слоновьи уши, Зяма был неплохим парнем.

Ну разве он виноват, что плохо плавает? Он не трус, просто виолончель здорово мешает ему развивать другие его таланты. Его руки привыкли держать смычок, и на них поэтому не развились мускулы, чтобы лучше загребать воду и давать отпор разным насмешникам и забиякам. Это право предоставлялось мне. Хотя не раз из-за него мне доставалось по шее…

Зяма был мал ростом, вершка на два ниже футляра своей виолончели, и едва тащил ее, неловко обняв руками. Как-то я встретил его на Замковой улице. Он тяжело дышал, горбился, как верблюд, и по лицу его катились капли пота.

Мне стало жаль Зяму.

— Давай помогу, — сказал я. — Неси мои книги, а я твою виолончель.

— Спасибо, — обрадовался Зяма и торопливо взял мои книги, которые я нес менять в городскую библиотеку.

Футляр виолончели был черный, потертый по бокам и швам, а маленькие жестяные крючки, запиравшие крышку, местами чуть поржавели. Я обхватил футляр и понес к музыкальной школе, где учился Зяма, где преподаватель говорил его маме, что у ее сына исключительные способности и почти идеальный слух. Впрочем, может быть, так оно и было.

Виолончель была нетяжела, только нести ее неудобно. Но для малосильного Зямы она, наверно, была как каменная глыба.

Зяма был очень вежливым мальчиком.

— Спасибо, — сказал он мне еще раз у дверей школы, принимая виолончель и отдавая книжки.

— Не сто́ит, — буркнул я и поспешил уйти, потому что не любил, когда меня благодарят, а тем более мальчик, и за такие пустяки.

Каждый день в точно назначенный час мы слышали звуки виолончели.

— Бедняга, — вздыхал Ленька Пушкарев, — принялся за свое!

— Точно стонет, — уточнял Гаврик Ухабин, — жалуется, возит по тебе заржавевшей пилой.

Зловредный и жадный Левка Квасников говорил совсем другое:

— И правильно делает: в детстве помучается — человеком станет, получать будет кучу денег.