Это был позор, единственный позор его жизни.
Что он мог сделать? А вот что: стать сильным и бесстрашным. Смешно, но Федька помог ему стать таким. Сева начал делать зарядку, чаще бегал на лыжах, обтирался холодной водой и подолгу пропадал на спортивной площадке. На руках, плечах и животе наливались и твердели мускулы. Иногда он даже разыгрывал сценки встречи с Федькой: вот тот идет навстречу и ухмыляется:
«Мое вам!»
«Чего тебе?»
«Немного: парочку оплеух… Давай щеку!»
«Проваливай! Как дам сейчас — вверх тормашками полетишь!»
«Это ты-то?» — хохочет Федька.
«Смотри!» — Сева делает выпад, и Федька кубарем летит от него, кувыркаясь, через канавы, заборы, дома…
Но появлялся живой Федька, такой нестрашный, обыденный, тихонький — вечно в сторонке, не на виду, такой добродушно-мягкий, даже застенчивый, голос его редко услышишь и на переменке. Появлялся Федька, и Сева стискивал свои крепнущие кулаки и опять отскакивал от пощечин и ударов. Впрочем, Федька все реже приставал: может, чувствовал, что Сева становится другим?
Последняя стычка у них была осенью. Федька столкнулся с ним на пустынном дворе, у помойки, подмигнул и дал подзатыльник. Сева весь сжался, налетел на него, замахнулся. Но не ударил… До сих пор не мог он представить, как это можно бить человека.
— Только сунься, — сказал он.
Но Федька-то знал: его можно не опасаться — и хлопнул по лицу.
— У тебя нет совести! — крикнул Сева.
— Зато у тебя ее хватает на всех! А это видел? — Он щелкнул его в лоб.
— Уйди!
— От этого совести твоей не убыло! — Он стегнул его по уху.
— Когда ты наконец будешь человеком?
— А кто тебе сказал, что я человек? Зато ты, ты… Ты такой человек!.. — Он локтем ударил Севу под дых. — Такой человек, что просто восторг берет, и звучит это, как говорится, гордо!
— Тип… У тебя нет ничего святого!
— Ты так думаешь? — На Федькином лице вдруг заиграла бледноватая улыбка. — Зато у тебя есть все, что нужно, а другие могут обойтись и без этого, другие могут иметь только вот что! — Он показал крупный кулак и ударил им в ребра.
Сева тяжело задышал от бешенства:
— Гад!
— Зато ты паинька! Зато тобой не нахвалятся… А я что? Я…
Сева едва увернулся от кулака.
…И вот теперь, когда от Олега расходился народ, а под окном торчал Федька с дружками, чтобы исколотить, а может даже убить его, Сева понял — нет, не понял, это была лишь догадка — это у Федьки от ничтожества, от зависти, и ему, Федьке, нужно доказать себе хоть кулаками: в чем-то он сильней его, Севы…
Все уже ушли от Олега, все, кроме Севы. Мать Олега сидела за чайным столом, слушала их разговор и, прикрывая ладонью рот, зевала. Пора было уходить, но Сева не мог решиться. Он сидел за столом, водил чайной ложкой по цветастой синтетической скатерти и говорил, говорил, говорил.
Наконец мать Олега встала и, с трудом побеждая зевоту, принялась убирать со стола.
— Ну, я пойду, — сказал Сева и тоже нервно зевнул. — Спасибо… Было очень весело.
— Пустяки! — Олег поднялся. — Заходи.
Сева надел куртку, вязаную шапочку, махнул рукой и вышел на лестницу.
«Ну и дурак, — подумал он о себе. — Сосунок ты несмышленый! Еще молочные зубы не прорезались, таких вот и бьют все…»
Бьют? Ну, это мы еще посмотрим.
Вдруг с ним что-то случилось. Его тело залил какой-то странный, крепкий, какой-то отчаянный холод, а кулаки отвердели.
— Все, — сказал он себе негромко, — все… Слова мои кончились. Нет слов, которые понимал бы Федька. Он понимает только кулаки. И я буду бить его кулаками, чтобы он орал, чтобы он визжал и плакал. Он и его дружки. Мало что-то понимать, любить. Мало иметь убеждения. Их нужно уметь защищать, и вплоть до кулаков…
Сева медленно сходил по лестнице. Страха не было.
Дружки? Черт с ними! Пусть налетят — он не отступит. Он был трусом, маменькиным сынком. Наивным, доверчивым, как кролик. А теперь…
Сева вышел из двери и посмотрел на фонарь. Ни души.
Ушли?
Он даже почувствовал огорчение. Зачем так мучился и превозмогал себя? Зачем искал в себе то, что, оказывается, уже было в нем? Но ведь только сегодня понял он это.
А может, они спрятались за углом?
Сева пересек улицу — под фонарем валялись окурки, за углом было пусто. Сева постоял в нерешительности на тротуаре. Что ж делать? Отправиться домой? После того как он все так передумал и приготовился?
Сева оглянулся — улица была пустынна, вдоль нее дул ветер и бросал в лицо крупку. Темные волны гор неуютно нависли над уснувшим Северском.
Нет, домой идти нельзя. Не для того он столько передумал и так долго решался, чтобы пойти домой.
Сева зашагал в сторону, противоположную дому. Изредка попадались прохожие, одиночки и парочки. Проехал на мотоцикле милиционер.
Сева шел по холодному ночному городу и остановился у большого дома с освещенными окнами. Он встал под окнами, задернутыми занавеской — видны только зеленые щупальца абажура.
— Федька! — крикнул Сева, помолчал, подождал и крикнул погромче. И все время смотрел на занавески — не сдвинутся ли. Занавески не шелохнулись.
— Федька! — изо всех сил крикнул Сева.
Квартира молчала, но в ней горел зеленый огонь.
Тогда Сева нашел у подъезда обломок доски, встал на цыпочки и негромко, чтобы не разбить стекло, но требовательно постучал в окно.
Занавеска разъехалась в стороны, и в окне показалось лицо — щекастое лицо девушки с приставленной к бровям ладонью. Лицо тотчас исчезло, и в окне появился Федька. Он был в клетчатой рубашке, с торчащими во все стороны волосами.
Сева в упор смотрел ему в глаза.
Федька подтянулся на руках, стал коленками на подоконник и открыл форточку.
— Чего тебе? — спросил он.
— Выходи. — Сева не отрывал от него глаз.
— Хочешь, чтобы насовал?
— Выходи. — Сева почувствовал, как тяжело сомкнулись его кулаки. — Я тебя жду.
Федька захлопнул форточку, спрыгнул на пол, обернулся в глубину комнаты, потом опять посмотрел на Севу.
Сева загремел обломком доски о стекло — вот-вот расколется. Федька опять открыл форточку:
— Сдурел?
— Выходи!
— А где твои приятели? За домом прячутся?
— Я один… Мне надо с тобой поговорить… Выходи. Ты слышишь?
— Нашел дурака! — Федька спрыгнул на пол, и сразу с двух сторон поехали навстречу друг другу занавески, сужая просвет, в котором стоял Федька.
Потом не стало просвета, не стало и Федьки.
«Может, еще выйдет?» — подумал Сева и стал расхаживать возле окна, дыша в кулак, потому что вдоль улицы дул холодный ветер.
Федька не вышел. Сева постоял еще с полчаса. Нет, видно, не дождешься. Он зевнул и, сунув руки в карманы, пошел домой.
1966
Не погаснет, не замерзнетПовесть
Она — это ветер с моря
Городок, где жила Маринка, раскинулся на берегу широкого залива — Чаячьей губы. Ее прозвали так потому, что когда-то сюда прилетали тысячи и тысячи птиц, шумели, выводили птенцов, потом здесь возник городок, птицы улетели в другие места, и теперь только одинокие чайки со сварливыми криками носились над водой. Эта губа через узкий пролив соединялась с Баренцевым морем, бескрайним, темно-серым, переходящим, как говорил отец, в огромный Ледовитый океан, и где-то там, далеко-далеко отсюда, в туманах и льдах, темнели необитаемые каменные острова, косолапо ходили белые медведи и таился Северный полюс.
С моря часто дули свирепые полярные ветры, вздували в губе пенистые волны и раскачивали узкие, как нож, серые суда — подводные лодки. Из трех человек, населявших этот городок, двое обязательно были моряками, и, наверно, поэтому городок назывался Матросском.
Маринка родилась в нем и была моряцкой дочкой. Она давно привыкла к ветрам, которые с хрустом давили на стекла их квартиры, к налетавшим с моря вихрям снега — тогда бурые сопки, окружавшие город, мгновенно застилало белой завесой и под ботинками даже в июне похрустывал снег.
Отец часто спрашивал у нее:
— Ну как, северянка, не скучаешь по югу?
Маринка вздыхала и признавалась:
— Скучаю.
И каждое лето, как и большинство ребят Матросска, ее увозили на юг скорые поезда. Кто постарше, ехал в пионерские лагеря, а Маринка с мамой — к бабушке, в калужскую деревушку Снегирево. Здесь она впервые увидела на поле рожь: тянула к себе тонкие упругие стебли, теребила усатые колоски, и на ладонь высыпались продолговатые твердые зерна.
А глянешь на рожь издали — ну прямо волны на Чаячьей губе, только там они студеные, мокрые и серые, а тут теплые и золотистые.
А какая здесь была трава — с головой накроет! Березки тут не стлались по камням, а стояли высокие, крепкие, и на них даже можно было взобраться. А кто знал, что в реке можно купаться! Бросишься с берега в воду — и совсем не холодно.
— Нравится тебе тут? — спрашивала мама.
Маринка моргала, уплетая за обе щеки хлеб и запивая густым парным молоком из глиняного горлача.
Но проходила неделя, вторая, наступала третья, и Маринке становилось не по себе в этой уютной бабушкиной деревеньке, и все чаще снился ей военный городок за Полярным кругом, где она родилась, городок на камнях, где нет ни одного деревца выше ее, и все они — березки да ивы — какие-то крученые-перекрученые, жесткие, узловатые, и зубчатые листики у них не больше копейки. Ей снились сумрачные сопки с маячными огоньками на вершинах и волны в губе. Ах, какая ледяная там вода даже летом: сунешь в воду палец и тут же выдернешь — холодно!
А на пятую неделю Маринку уже тянуло в свой городок, и она с утра говорила об этом маме, но мама равнодушно пожимала плечами:
— Не торопись, успеешь.
И Маринка ждала и не могла дождаться, когда застучит колесами скорый поезд, унося ее на Север. Здесь, в деревеньке, все было временным и не своим, а вот там, в Матросске, была своя, постоянная, настоящая жизнь.